Однажды она стояла у плиты, думала, что делать со вчерашним супом. В кастрюле остался лишь бульон. Готовить свежую приправу? Так надоели бесконечные супы! Дома все было бы иначе. Мысли ее унеслись далеко. Она .опять вспомнила Трубина и сравнила его с тем, с которым теперь жила. «Нет, хватит, надо возвращаться'),—решила она. Софья так задумалась, что забыла о том, что ей надо готовить обед.
Пришел день, когда она сказала ему о своем намерении уехать домой. Сначала он ничего не понял.
— Как же так? А у меня билеты в кино...
Потом до него дошло. У него задрожали губы и жалкая улыбка скользнула в уголках рта.
— Какие тебе билеты? Я уезжаю. Эго решено твердо. Прошу тебя об одном. Очень прошу... Не отговаривай, не надо меня отговаривать.
— Я останусь тогда... совсем один,— сказал он глухо.
Софья промолчала.
— Ты его любишь?
— Я не могу его забыть.
— Но ведь после всего случившегося у тебя не будет с ним счастья!
— Может быть, и не будет. Но хоть что-то...
— Не продолжай, пожалуйста. Меня не возмущает то, что ты говоришь об отьезде. Меня возмущает твоя маскировка. Ты давно задумала уехать. Теперь я все понял. Ты уподобляешься бабочке, порхающей с цветка на цветок.
— Уж лучше бы ты сказал, что я уподобилась бабочке, летающей от огня к огню и нимало не заботящейся о сеоих крыльях.
— Одно от другого недалеко.
— Я просила не отговаривать меня. Неужели ты будешь доволен жизнью, зная, что я сплю и во сне вижу, как возвращаюсь домой?
— Разумеется,— сказал он холодно. — Ложь — вот единственное, чего я не могу тебе простить. Ты долгое время обманывала меня. 06- манывая, ты ставила на карту нашу любовь. Или ее вовсе не было? Не было, да?
— Ах оставь ты!.. В чем бы я тебя обманывала? И какую выгоду для себя я могла извлечь, принимая решение сойтись с тобой? Какую? Приобрести ненависть твоей жены и твоих детей, холодную настороженность твоих родителей, слезы моей матери? Приобрести сплетни подруг и знакомых, которые никак не могут понять, почему я уехала, и потому не могут успокоиться? Не в этом ли я искала для себя выгоду?
— Ты не достойна высокого чувства, коль способна на столь низменные. Неужели ты сомневалась в моей порядочности?
— Не надо так говорить обо мне,— попросила она. — Я расплачиваюсь немалой ценой за все...
Этот трудный и тяжелый для них разговор то утихал, то вспыхивал с новой силой. Обвинения сталкивались с обвинениями, откровения гасились подозрительностью, упреки перемешивались с мольбами и весь поток едких и злых слов терзал их обоих, хотя, как это часто бывает, они напрасно мучили себя, потому что ничего уже не могли изменить. Если бы в те минуты они подумали о будущем, подумали о том, что пути их разойдутся навсегда, что очень скоро новые заботы и планы будут одолевать их каждодневно и вне всякой связи с тем, что где-то живет «он» или где-то живет «она», если бы в те минуты они смогли взглянуть на окружающий их мир с некоей высоты, они бы поняли всю бесцельность и ненужность этого трудного и тяжелого разговора.
Записи Догдомэ, сделанные ею вскоре после приезда Софьи: «Я хотела, я должна уничтожить все то, что я пишу. Но не могу. В этом дневнике, мне чудится, живет частица моей любви. Люблю я, наверное, сильно. Люблю так, как всегда хотела любить. Я не могу на него ни сердиться, ни обижаться. Да он ничего и не сделал такого... Да, он не может меня любить, но разве он виноват в этом?
Но любит ли он хоть кого-нибудь? Может ли он вообще любить?
Я стараюсь приучить себя к мысли быть вместе с Вовкой, моим хабаровским другом, с которым, возможно, я уехала бы... будь он решительней. Он хороший. Но он — не ты, Трубин. Вот сейчас вижу твой вчерашний взгляд, пронизывающий насквозь, и улыбку, понимающую все...
Наверное, мне не быть ничьей женой, пока ты существуешь.
Ворваться в твою семью, пусть не совсем в твою, я не могу. И не умею, не в моем характере, да и бесполезно. Ты же меня не поддержишь, слишком для тебя крутой поворот: отказаться от выверенного ритма жизни и почти полной свободы от жены.
Есть слух, что Софья и Григорий не сошлись. Если бы так... В это никак не верится. Живут в одной квартире... Рано или поздно — они помирятся. Он ее простит. И она его...
Да, ты, Григорий, не откажешься от своей свободы. Твой путь с Софьей Васильевной, на мой взгляд, можно сравнить с восьмерками. Восьмерка за восьмеркой... У вас с ней две жизни, два русла и они пересекаются только там, где пересекаются линии в восьмерках.
Я не думаю, что ты доволен такой своей жизнью, но ты или не веришь в возможность иной жизни, или не стремишься к ней. Может быть, ты и прав. Но мне всегда представляется единым жизненный путь двух сердец, именуемых мужем и женой».
Глава семнадцатая
Переносная будка не помогла Бы- ховскому. Трубин велел приготовить две штольни. В обе залили по кубику бетона. Привезли трансформатор. У рубильника дежурили по очереди. Термометры опускали в штольни на веревке. Подскочило за сорок градусов — команда: «Быховский, отключи!» Упало за восемнадцать: «Быховский, включай!»
Колька Вылков после смены домой не уходил, торчал в цехе до полуночи. Райка с ним. В ее обязанности входило поливать кубики соленой водой, чтобы бетон не замерзал сразу.
На седьмые сутки один кубик вынули, увезли в лабораторию. Анализ обрадовал: половина проектной прочности достигнута! Второй кубик прогревать прекратили — бетон сам дойдет до нужной прочности. Жди одиннадцать дней. Это уже по справочнику.
Вот увезли в лабораторию и второй кубик. Снова удача: проектная прочность есть! Трубину даже стало как-то беспокойно, тревожно. Уж очень все просто и легко получалось.
— Будем ставить фундаменты,— сказал он Бабию. — В одном места с прогревом плиты, в другом — без прогрева. Посмотрим.
— Как бы худого чего не вышло, Григорий Алексеич,— засомневался бригадир.
— Я уверен, что получится.
— Может, и так. А вот только фундамент могут не принять. Заказчик скажет, что не по инструкции...
— Не скажет. Прочность сцепления бетона без прогрева плиты возрастет. Чего еще надо заказчику?
— Так-то оно так...
В цехе холод, как и на улице. На плите ростверка — минус двадцать семь.
Пришли Шайдарон с Каширихиным.
— Два фундамента поставили, Озен Очирович,— говорил Трубин. — Один бетонировали при минусовой температуре.
— Что же, посмотрим. Многое зависит от точности инженерных расчетов.
— Точность во всем соблюдена.
Клубы морозного воздуха смешивались с папиросным дымом. На серые глыбы бетона кое-где надуло снега. Вот эти глыбы и должны дать ответ...
— До какой температуры прогревали плиту?— спросил Шайдарон.
— До плюс десяти.
— Вот эта с прогревом?
— Да.
— А эта, стало быть, без прогрева? Ну, матушка, выручай!
Возле нее — темной лошадки — стояли Бабий, Быховский, Г руша, Колька Вылков, Райка.
— Где домкрат? Начинай!
Трубину казалось, что глыба, поставленная с подогревом, крупнее, хотя этого не могло быть. И форма ее... Она, как моллюск, приросла к плите множеством невидимых присосков. А у той, что без подогрева, ледяная подушка. Хрустнет, как стеклышко. Он, не отрываясь, глядел пристально на низ глыбы. Между плитой и глыбой из тумана выползла тонкая, как игла, щель. Трубин закрыл глаза, открыл — щель исчезла. Унял дрожь в руках. Опять щель... Нет, лучше не смотреть.
Колька Вылков не видел щели. Глядя на равнодушную холодную глыбу, распластавшуюся на плите, он вспоминал, как дежурил вечерами у рубильника, как от мороза коченели ноги, они бегали с Райкой по пустому цеху, чтобы согреться. Если бы не Райка, он не выдержал бы. Иногда так и подмывало бросить все и уйти. Забыть эти термометры, штольни. Надоело возиться с тряпками, с паклей. Но Райка и слушать не хотела. Сверяла по бумажке, как выполнялись требования Трубина, записывала температуру и время. «Все должно быть точно, никаких отклонений»,— повторяла она.
Те кубики в штольнях здорово себя показали. И Колька почувствовал, будто он стал каким-то другим. Он ходил по участкам, разговаривал со знакомыми и все ждал, что вот кто-то из них заметит, что Колька стал другим и скажет ему про это. Но почему-то никто ничего не говорил. И было немного досадно. Но все равно... он уже не помнил о холодных, обжигающих лицо ветрах, о том, что хотел сбежать с дежурства.
В сознании осталось одно: он тоже тут не поспедняя спица в колеснице.
Так уж вышло, что Колькино сердце сегодня отдано все без остатка этой глыбе-каракатице, которая легла на непрогретое тело плиты ростверка. И если все пойдет прахом, если сцепление бетона слабое, то Колька не знает, что сделает...
— Включай!—послышалась команда.
И еще гуще повалили облака морозного воздуха с папиросным дымом. Люди все разом заговорили — кто о чем, не поймешь.
Райка переживала, как и все в бригаде. Но у нее было еще одно желание, помимо того общего желания, которым жили все здесь собравшиеся. Это было ее личное... И оно как-то оттесняло все остальное. Ей очень хотелось, чтобы в эти минуты ее видел отчим, тот самый, который пожег ее паспорт и срубил черемуху. Пускай бы посмотрел на нее. И мать бы пускай посмотрела. «Вот, маманя, какая ваша Райка! Эх, маманя, маманя! Какую вы жизнь ведете? Разве можно?»
Мощный насос нагнетал масло:
— Ту-ту! Ж-ж-ж!.. Ту-ту...
Манометры показывали давление. Поршни, как быки, уперлись в стены глыб. Дрожали и качались стрелки манометров: 20 тонн... 30... 40 тонн...
Глыбы держались, вцепившись в тело плиты.
— Я больше не могу смотреть, Озен Очирович,— сказал Трубин.
— Это у вас рефлекс. Знаете, если сесть напротив оркестра и откусывать лимон, то оркестранты не смогут продолжать концерт.
С серого неба слетали снежинки. Одна, другая... Райка пыталась представить себе, какое было бы лицо у отчима, если бы он ее сейчас увидел. Но рядом толкался и сопел Колька и мешал ей.