Лунин — страница 10 из 69

«Здоровье расстроилось, не мог встать с постели. Свечи я все сжег, дрова тоже, табак выкурил, деньги истратил. Я сумею перенести невзгоду: и в счастии и в несчастии я всегда был одинаков. Но о Вас следует подумать…» Он видит три выхода для приятеля — выпросить у отца три тысячи франков, поступить на службу или переехать к родным: «И там можно найти средство приносить пользу обществу, и там можно учиться и писать. Была бы только крепкая воля! Что же касается до меня, то я уже начал приискивать себе место. Всякий труд почтенен, если он приносит пользу обществу. Великий Эпаминонд был надсмотрщиком водосточных труб в Фивах…»

К этому месту Оже сделал примечание, не попавшее в печатный текст:

«В то время как русские армии еще оккупировали Францию, блестящий, умный кавалергардский полковник цитирует Эпаминонда и Цинцинната, толкуя о труде в ремесленной. лавочке на пользу отечеству».

4. «Лунин жил в мансарде у одной вдовы с пятью бедняками, у них на всех был один плащ, один зонтик и т. п., которыми они и пользовались по очереди».

Рассказ декабриста Завалишина несколько сгущает подлинные краски: Лунин в Париже ходатайствует по делам англичан, нанимается «общественным писарем» и составляет для безграмотных письма, прошения и даже поздравительные стихи (платят за необыкновенный почерк!), наконец, дает уроки математики, музыки, английского и… французского языка.

Чем и прожить русскому человеку, как не обучением парижан французскому языку?.

Кажется, приравняв однажды бедность к дуэли или кавалерийской атаке, он преодолевает ее с не меньшим наслаждением. К тому же верит в судьбу в том смысле, что человек встречает достаточно всяких людей и обстоятельств, а искусство только в том состоит, чтобы вовремя заметить и выбрать нужных людей и нужные обстоятельства…

5.

Мы любим все — и жар холодный числ,

И дар божественных видений,

Нам внятно все — и острый галльский смысл,

И сумрачный германский гений...

Оже признается, что многие дела и мысли Лунина были ему неизвестны или недоступны. То, в духе века, он погружается в мудреные рассуждения о магнетизме и мистических тайнах («Лунин и тут являлся тем же привлекательным по своей оригинальности человеком, и я уверен, что, если б он остался в Париже, он вошел бы в большую славу» ); или вдруг появляется в салоне очаровательной баронессы Лидии Роже, где знакомится с неожиданными людьми — от Сен-Симона до бывшего шефа полиции полковника Сент-Олера[37] то отправляется вместе с Ипполитом навестить знакомого по Петербургу важного иезуита Гривеля, который находит, что «такие люди… нам нужны». Однако Лунин и Оже не желают «делаться иезуитами a la robe courte».[38]

В рукописи Оже замечает по этому поводу, что «идеи порядка и дисциплины отталкивались свободной мыслью Лунина…».

Но наступил день, когда Лунин «сделался несообщителен». Оже «не решался его расспрашивать, хотя и подозревал его в тайных замыслах, судя по тем личностям, которые начали его посещать… десять лет спустя Бюше, один из главных деятелей карбонаризма, сказал мне, что в их совещаниях участвовал какой-то русский[39], я думаю, что это был Лунин».

Набраться политической науки, понять эти тайные союзы, оплетавшие едва ли не всю посленаполеоновскую Европу; может быть, в них найти вожделенный рычаг, на который должно бросить все способности, силы и честолюбие?

Кажется, новые знакомые отвлекали от Лжедмитрия, а XIX век брал верх над XVII…

6. Неожиданно сестра извещает о смерти отца[40]: «Теперь я богат, но это богатство не радует меня. Другое дело, если бы я сам разбогател своими трудами, своим умом…» Оже спрашивает, собирается ли Лунин теперь домой? — Если дела позволят; какие это дела, вы не спрашивайте лучше, все равно я вам не скажу правды…

Что бы стало с Луниным, проживи его отец еще лет десять — двадцать?

Скорее всего не сносил бы головы — в Париже ли, Южной Америке или возвратившись на родину. Возможно, способности и ум как раз и погубили бы его, бросая то к одному, то к другому («избыток сил задушит меня…» ). Впрочем… при большей ограниченности, может, достиг бы своего раньше и легче.

Выходом из этого противоречия могла вдруг явиться ограниченность искусственная — тюрьма, ссылка, где его дарования вынуждены были бы сосредоточиться в одном направлении: не было бы другого выхода…

На прощальном вечере у баронессы Роже Лунин беседует с Анри де Сен-Симоном, маленьким, уродливым, удивительно вежливым, магнетически интересным собеседником. Философ сожалеет об отъезде русского:

« — Опять умный человек ускользает от меня! Через вас я бы завязал сношения с молодым народом, еще не иссушенным скептицизмом. Там хорошая почва для принятия нового учения.

— Но, граф, — отвечал Лунин, — мы можем переписываться! Разговор и переписка в одинаковой мере могут служить для вашей пели…»

Сен-Симон, однако, предпочитает устный спор, где «всякое возражение есть залог победы». «Да и потом, когда вы приедете к себе, вы тотчас приметесь за бестолковое, бесполезное занятие, где не нужно ни системы, ни принципов, одним словом, вы непременно в ваши лета увлечетесь политикой…»

Баронесса заметила, что Сен-Симон сам беспрерывно занимается политикой.

« — Я это делаю поневоле… Политика — неизбежное зло, тормоз, замедляющий прогресс человечества. — Но политика освещает прогресс!

— Вы называете прогрессом беспрерывную смену заблуждений».

И Сен-Симон принялся развивать свои излюбленные мысли, что необходимо развивать промышленность и науку, освежая их высоким чувством, новым христианством, «а другой политики не может быть у народов».

На прощание он говорит Лунину:

«Если вы меня забудете — то не забывайте пословицы: „Погонишься за двумя зайцами, ни одного не поймаешь“. Со времени Петра Великого вы все более и более расширяете свои пределы, не потеряйтесь в безграничном пространстве. Рим сгубили его победы; учение Христа взошло на почве, удобренной кровью. Война поддерживает рабство; мирный труд положит основание свободе, которая есть неотъемлемое право каждого».

После ухода Сен-Симона русский, по словам Оже, «долго молчал, погруженный в размышления».

Однако коляска и лакей, нанятые за деньги, присланные из Петербурга, уже ждут. Лунин говорит, что охотно взял бы Ипполита в Россию, но тот не захочет жить за его счет, да и не нужно это, — и с обычной дружеской беспощадностью объясняет на прощание:

« — Я вас знаю лучше, чем вы себя, и уверен, что из вас ничего не выйдет и вы ничего не сделаете, хотя способности у вас есть ко всему.

— Не слишком ли вы строги, милый Мишель?

— О нет! С тех пор, как вы вернулись на родину, вы занимаетесь только пустяками; а между тем вам открыты все пути, и вы бы могли, употребив свои способности на пользу отечества, подготовить в то же время для себя хорошую будущность.

— Я понимаю, что вы хотите сказать, мой друг! Вы уже не в первый раз стараетесь вразумить меня насчет политики, но это напрасный труд: из меня никогда не выйдет политического деятеля.

— Тем хуже для вас. Ваше отечество теперь в таком положении. что именно на этом поприще можно приносить пользу.

— Кроме этой, есть еще и другие дороги.

— Большая дорога и короче и безопасней. Не думайте, что мое пребывание во Франции останется без пользы для России. Если б вы были таким человеком, каких мне надо, то есть если бы при ваших способностях и добром сердце у вас была бы известная доля честолюбия, я бы силою увез вас с собою, конечно, не с той целью, чтоб вы занимались всяким вздором в петербургских гостиных…»

У заставы русский и француз обнялись и расстались навсегда.

Оже заканчивает записки: «Я продолжал вести бесполезную жизнь, не понимая своей действительной пользы…»

VII

1. «В числе заговорщиков и их сообщников не было ни одного недворянина… Все — потомки Рюрика, Гедимина, Чингисхана, по крайней мере, бояр и сановников древних и новых. Это обстоятельство свидетельствует, что в то время восставали против злоупотреблений и притеснений именно те, которые менее всех от них терпели, что в этом мятеже не было ни на грош народности, что внушения к этим затеям произошли от книг немецких и французских… что эти замыслы были чужды русскому уму и сердцу».

Так Николай Иванович Греч «демократическим копытом» лягнул Рюриковичей и Гедиминовичей, предлагая свое объяснение непонятной российской аномалии. Не он первый.

Ф.В. Ростопчин
С литографии О. Кипренского
1822

«У нас все делается наизнанку… В 1789 году французская чернь хотела стать вровень с дворянством и боролась из-за этого, это я понимаю. А у нас дворяне вышли на площадь, чтоб потерять свои привилегии, — тут смысла нет!»

Так умиравший Федор Васильевич Ростопчин, услышав про 14 декабря, впервые задал важнейший вопрос.

«Федор Васильевич был умный человек, умевший не хуже фан Амбурга[41]обходиться с Павлом, не обжигаясь, и сжечь вовремя Москву, но и он со своей философией XVIII столетия не понял этого странного явления»

(Герцен).

«Тут смысла нет… » А ведь в самом деле странно. Разумеется, «белые вороны» вылетают из всех сословий и водятся во всех странах: но при этом белых не должно быть: ворону пристало быть черным…