Лунная дорога в никуда — страница 20 из 43

– А у вашей мамы было прозвище Жаворонок?

– Нет, по крайней мере, я никогда о таком не слышала. Но мою маму зовут Жанна. Созвучно, правда?

– Похоже, – согласился Макаров. – Но, вы сказали, у вас есть брат.

– Да, когда мне было десять лет, мама все-таки вышла замуж за своего коллегу, они вместе преподавали в институте иностранных языков. Отчим меня удочерил, поэтому я Романовна. Родился Семен. Я всегда была уверена, что мама назвала его в честь своей первой любви. Семен, Сэм… тут тоже все сходилось. И мама действительно недавно болела. Все думали на самое плохое, но обошлось. Она поправилась, но тем не менее был период, когда она уже прощалась с нами со всеми. Я решила: если у нее был его американский адрес, то она вполне могла написать то письмо.

– Маргарита Романовна, на вас вчера было красивое кольцо. Откуда оно у вас и почему вы сегодня его не надели?

Теперь женщина выглядела удивленной.

– Это наша фамильная ценность. Оно старинное, его подарил мой прадед прабабушке еще до революции. Потом оно перешло к бабушке, затем к маме, а она отдала мне – как раз когда болела. Я ношу его только по вечерам, при дневном свете оно выглядит неуместно. А почему вы спрашиваете?

– Незадолго до приезда в Россию Сэм Голдберг отправил своей дочери какое-то дорогое украшение, и я решил, что ваше кольцо, пожалуй, вполне подходит под это определение.

Маргарита покачала головой.

– Нет, это наша семейная реликвия, которая хранится в семье сто лет, даже больше. Кроме того, теперь я точно знаю, что господин Голдберг не имеет ко мне и к маме никакого отношения. Вчера я просто ошиблась. Это был морок, наваждение, которое быстро рассеялось.

– Каким образом? Вы с ним разговаривали? Маргарита Романовна, вы виделись с Голдбергом наедине?

– Господь с вами, конечно, нет. – Женщина вздохнула. – У меня духу бы не хватило. Когда я убежала из гостиной, то поднялась в номер, умылась холодной водой, приняла таблетку от головной боли. Я места себе не находила, думая о том, что, возможно, нашла своего отца. Но потом я вспомнила, как отчим всегда учил меня: «Лучший способ что-то узнать, это спросить». И я позвонила маме.

– Не побоялись растревожить ее таким разговором?

– Моей маме еще нет и шестидесяти, она полностью здорова и не имеет привычки впадать в истерику, – довольно сухо сказала Маргарита. – В конце концов, она тридцать лет прожила в счастливом браке с человеком, который ее очень любит, и, хотя к той давней истории относится с нежностью, вовсе не ходит с кровоточащей раной на сердце. Поэтому я позвонила ей, рассказала о Сэме и узнала, что маминого возлюбленного звали Роберт. Он работал спортивным врачом, сопровождал кого-то из атлетов, причем, несмотря на то что сам он американец, работал с кем-то из испанской сборной. В общем, не мог оказаться моим отцом Сэм Голдберг, я просто обозналась.

– И что было дальше?

– Я была так измучена своими переживаниями, что сразу уснула как убитая. Я даже не знала, что чувствую – разочарование или радость, что мне не предстоит душераздирающая сцена, которой все станут свидетелями. Я никогда не любила привлекать к себе внимание. В общем, я уснула и проснулась утром, уже немного посмеиваясь над своей вечерней впечатлительностью.

– Тогда почему вы так испугались, когда узнали, что Голдберг убит?

– Поняла, что вы можете подумать на меня – мое вчерашнее поведение выглядело странно, – и придется объясняться, либо с вами, либо с полицией.

– А почему успокоились?

– Сказала себе, что мне нечего скрывать. Я никого не убивала, я не дочь господина Голдберга, я не выходила из своей комнаты после того, как легла в постель, а значит, не боюсь вопросов. Вот и все.

Макаров попросил ее принести кольцо, и женщина сходила за ним в свою комнату. Он повертел украшение в руках – кольцо как кольцо. Тяжелое, массивное, из потемневшего от времени серебра, с довольно крупными камнями. Не бриллианты, это точно, может быть, изумруды или рубины. В камнях Макаров разбирался слабо. Эксперту бы показать, да где его возьмешь в этой глуши.

– Маргарита Романовна, а где живут ваши родные?

– В Москве, – снова удивилась вопросу костюмерша. – И мама, и отчим, и брат.

– А в Переславле у вас кто-нибудь есть?

– Нет и никогда не было. Евгений, если вы все еще думаете, что я имею отношение к истории господина Голдберга, то вы ошибаетесь. Если бы Жаворонком была моя мама, то ехать в Переславль-Залесский, чтобы ее найти, не было бы никакой нужды. Понимаете?

Макаров понимал. Пожалуй, из списка подозреваемых Маргариту Романовну можно было исключить. Ну что ж, отрицательный результат – тоже результат. Отпустив костюмершу готовиться к первой репетиции, он спустился в кухню, где уже мыли посуду после обеда, и получил тарелку супа.

Сегодня Татьяна приготовила борщ, и выглядел и пах он так, словно был приготовлен в лучшем ресторане, претендующем как минимум на две мишленовских звезды. Естественно, к борщу прилагались пампушки с чесноком – мягкие, пышные, на два укуса, они таяли во рту. Было так вкусно, что Макаров чуть не урчал от удовольствия. И зачем хоронить такой поварской талант в этакой глуши?

Этот вопрос он, не сдержавшись, задал вслух.

– Так ведь у каждого свое предназначение, свой путь, – спокойно ответила женщина. – Я, когда венчалась, мужу обет перед богом давала: и в горе, и в радости всегда рядом быть.

– А здесь, в усадьбе, это в горе или в радости? – тут же прицепился Макаров.

– В усадьбе, значит, в труде, – спокойно ответила Татьяна. – Муж мой, Миша, человек увлекающийся. Про таких на Руси говорили «запойный». Только он не пьет, а работает так, что себя не помнит. У нас с ним это второй брак. У меня дочь взрослая, в Москве живет, скоро внуков подарит. У Миши тоже с первой семьей не задалось, так случилось, что пришлось ему из Москвы в родной город вернуться. Мы с ним к тому времени уже знакомы были, в церкви встретились. Вот он, когда новое дело начинал, и предложил мне сюда переехать, хозяйкой в этом доме стать. Так что я первое время и жила прямо здесь, в номере на первом этаже, том самом, который вы с Ильей занимаете. У Миши душа была вся израненная. Знаете, как бывает, когда человек сквозь оконное стекло наружу выпрыгивает? Вот и у него душа была вся в таких мелких и сильно кровоточащих порезах.

– И вы его пожалели, значит.

– Сначала пожалела, потом полюбила. Усадьба – для него все. А значит, и для меня. Вот так-то.

– Но вы же в такой глуши живете. Вон, дорогу размыло, вы от всего света оказались отрезаны. Неужели вам не хочется нормальной жизни?

– А какую жизнь вы считаете нормальной? – вопросом ответила Татьяна. – Крыша над головой у меня есть, я не голодаю, любимый человек рядом, до храма недалеко, а если распутица, так бог – он в душе. Одиночество нам не грозит, в доме все время люди. А если, к примеру, в театр захочется, так что до Москвы, что до Ярославля сто тридцать километров всего. Нет, не страдаю я здесь, не мучаюсь, в жертву себя не приношу. А у Миши вся жизнь тут: и озеро, и лес, и дом этот. Вот, еще конеферму они с Игорем купят, будут лошадей разводить, школу откроют, будут детишек учить верхом ездить. Еще у нас в планах реабилитационный центр, чтобы лечить иппотерапией. Нет, хорошо нам здесь, спокойно.

– Да уж куда спокойнее! Гостя убили. Ваш муж прав, шум пойдет, оттока гостей не миновать. Татьяна, вам обоим выгодно, чтобы я как можно быстрее вычислил убийцу. Поэтому расскажите мне все, что знаете.

Губы женщины сложились в тонкую полоску.

– Я бы того, кто это сделал, своими руками удавила, хоть и не по-христиански это. Жадность – большой грех. Кто-то на цацку позарился, человека не пожалел. Вот только я всю голову сломала, кто бы это мог быть. Внешне да на словах все такие приличные, вежливые, обходительные, а внутри… внутрь ведь не заглянешь, у кого там чисто и светло, как на Пасху в горнице, а у кого черно, как в истопленной печи, из которой золу вытряхнуть забыли.

Макарову показалось, что говорит она сейчас о ком-то конкретном, кто крепко обидел то ли ее саму, то ли обожаемого Мишу.

– Люди – вообще странные существа, – продолжала между тем Татьяна со странной горячностью. – Сначала сделают гадость, мелкую, низкую, – все равно что тонущего под воду с головой опустить и держать там, пока воздух не кончится. И ни один мускул у них не дрогнет, дыхание ни на вздох не собьется. А потом вдруг раскаются, начнут душу тревожить, на кусочки ее рвать. А зачем, когда изменить уже ничего нельзя?

Макаров хотел уточнить, что она имеет в виду – чутье подсказывало: речь идет о чем-то, связанном с Сэмом Голдбергом, – но не успел. Послышались шаги, и за перегородку, отделяющую кухню от каминного зала, зашел Михаил Евгеньевич. Вид у него был мрачный и раздраженный.

– Слушай, Тань, ну сколько тебе говорить, чтобы ты не брала с улицы мои инструменты мыть. Я их всегда сам мою. Песком, на озере.

– Да не брала я ничего, Мишенька, – ласково сказала Татьяна, ничуть не напуганная суровостью мужа. – Я же знаю, что нельзя. Я посудомойку со вчерашнего вечера и не разгружала еще. Только сейчас собираюсь, чтобы после обеда заново запустить, можешь сам посмотреть, коли не веришь.

Что-то бурча под нос, хозяин усадьбы шагнул к огромной посудомоечной машине, в которую, казалось, можно загрузить комплекты посуды после званого обеда персон этак на сорок. Потянул дверцу, заглянул внутрь и выпрямился.

– Ничего не понимаю. Куда же он тогда делся?

У Макарова внезапно волоски на руках поднялись дыбом, как шкура у насторожившегося волка.

– Михаил Евгеньевич, а могу я уточнить, что именно вы ищете?

– Нож, которым я вчера мясо разделывал на шашлыки, – ответил тот. – У меня для этого особый нож имеется, я столовым не доверяю, знаете ли. Мясо, оно традиции любит, только тогда получается вкусно, уж вы мне поверьте.

– Дайте-ка попробую угадать. – Макаров прищурился. – А не используете ли вы для этих целей узбекский пчак?