Лунная Ведьма, Король-Паук — страница 55 из 143

Белая падает замертво, а коричневую терзает удушье. Не успевает она и вякнуть, как ветер – не ветер – подхватывает ее и начинает лупить о камни, пока лупить становится нечего.

Соголон хватают за шею пять каменных рук и бросают вниз – высоченный белый истукан, который при этом рассыпается. В памяти мелькает та белая глиняная девочка в плавучем городе. Некто бесформенный заимствует форму камня в облике долговязого истукана. Соголон стремглав катится, пока что-то не прерывает ее падение. Нога того охристого с пальцами-бритвами.

– А я считала тебя семилеткой, – коснеющим языком выговаривает Соголон.

По его лицу расползается злобная ухмылка; палец на руке становится всё длиннее. Следом торопливо толкается на руках пухляк, а с ним возникший из воздуха долговязый и дитя тьмы, сигающее с камня на камень. Чуть дальше красно-синяя девочка с языком ящерицы бросает на белую груду мертвую монахиню. Пухляк хихикает, спрашивая, видали ли они, на что способна эта вот.

– Эта вот особенная. Почти такая же, как мы.

– Таких, как мы, нигде нет, – самодовольно бросает тощий.

– Ладно, хватит, – обрывает охристый, собираясь рубить и кромсать.

Всё происходит как-то само собой и очень быстро. В ту секунду, когда Соголон оглядывает всех своим красным глазом, приток ярости в ней вытесняет страх. Ветер пробегает по коже живой рябью – сейчас она это чувствует особенно остро, – а оба глаза туманятся багровой дымкой.

– Что она делает? Эй, какого…

Одиннадцать

Чувствуется, как темнота своей толщей сминает ей лицо. Темень сжимает ноги, корчится в ущелинах живота, льнет к рукам, скрещенным на груди в позе покойника. Как будто она мертва. Никто не говорил ей, что смерть – это просто темнота, тяжесть и ожидание, но втроем они сдавливают ей голову, и правую ногу тянет куда-то не туда. Она не может вспомнить, что было до темноты – только то, что сейчас; а сейчас темно, ровно и безбрежно. У темноты есть запах, как от огня, кустарника, червей, грязи и дерьма, а еще вкус, вливающийся в рот, – вкус камня и тех же червей, грязи, дерьма. Глаза открываться не могут – не могут, и всё, а рот не может закрыться. Он чем-то набит. Руки не в силах пошевелиться, а ноги – где у нее левая нога? От правой приходит боль, потому что она согнута не в ту сторону. «Выбирайся, девочка, выбирайся отсюда, как там тебя по имени, – давай, давай, давай».

Превозмогая тяжесть, она двигает руками и сжимает в ладонях комья грязи, когтит и подгребает их к себе, пока руки не вытягиваются, и тогда грязь падает, заполняя мелкие пустоты. Тогда она принимается царапать, лягаться и сплевывать грязь, и опять царапает, лягается и плюется, пока тело не начинает движение вверх – где карабканьем, где ползком, иногда оскальзываясь вбок. Грязь размазывается по груди, какие-то камни царапают и кусают ноги и бедра. И всё равно она упрямо вгрызается когтями и скребется, взбираясь всё выше, а вокруг струями и комьями опадает грязь, пока правая рука невзначай не хватает сгусток ветра. Затем левая, а затем уже обе вытаскивают ее из земли, и голова девушки высовывается на воздух, который бьет по ней так, что чуть не сшибает обратно в яму, из которой она выбралась. От грязи, застрявшей внизу горла, она надсадно кашляет, в содроганиях от нахлынувшего ужаса, и взахлеб, судорожно дышит. Вылезая из грязи, Соголон плачет, но тут хилое желтушное солнце пробивает затуманенность глаз, и от увиденного плач обрывается.

Грязевые наносы по краям – вот что она видит в первую очередь; неровные и щербатые, как будто кто-то здесь недавно в спешке вырыл могилу. Свет меняется – или же это просто перепад в глазах, – и кромка видится горной грядой вдалеке. Проходит несколько мгновений, прежде чем до Соголон доходит, что она медленно вращается, оглядывая навороты грязи на кромке цельного, громадного круга. Края его наверху так высоки, что сложно даже измерить, и она по грязи ползет наверх, где можно более-менее осмотреться. Вся эта грандиозность не иначе как деяние богов. Должно быть, боги услышали ее крик и метнули луну как ядро, дабы пресечь кровавое злодеяние, а затем своими божественными перстами вынули ее обратно, оттерли от земли и снова вывесили на небо. Ибо иного способа объяснить всё это просто нет. Шутка ли – она сейчас находится посредине покатой воронки шириной с озеро, из которой ей теперь предстоит выбираться.

Слякоть, грязь и камни продолжают осыпаться вниз и увлекают ее вместе с собой. Соголон хватается за каменные выступы, но они отрываются и скатываются вместе с ней. В какой-то момент она до крови расшибает о камень колено. Чаша-впадина настолько огромна, что за нее уходит солнце, хотя небо вокруг всё еще ярко-синее. Наконец Соголон добирается до края впадины и едва не соскальзывает обратно, когда видит, что там кружатся они – ближе всех верхняя половина того удальца с пальцами-лезвиями: внутренности висят наружу, глаза уставились в никуда, а ноги будто обрезаны. Точнее не «будто», а их там и в самом деле нет, раскиданные осколки да каменная крошка – вот и всё, что осталось от белого истукана. Идя по осыпи, Соголон минует красно-синюю девочку с языком ящерицы – руки и ноги у нее покачиваются как под водой; лицо – как маска, затылок взорван выплеском содержимого. Что удивительно, все трое парят в сонно-застывшем хороводе, как будто всё произошедшее до сих пор не заканчивается. Через затылок девочки-ящерицы выпрастывается всё ее содержимое, но там и остается, не растекаясь и не падая наземь; просто кружится, и всё – как и части мальчонки, у которого две головы. То же самое и камни, и деревья, и два отбитых колеса повозки, и тела в белых одеждах, и мертвые лошади, ослы, мулы и даже мертвые птицы. Ноги охристого торчат из ствола дерева, как будто оно с ними и произрастало. Ничто не поднимается выше, но и не опускается ниже. Соголон бежит туда, где был перед каравана, а затем обратно в конец, и видит: всё, что поддается опознанию, разбито в щепу, разнесено в клочья и парит в воздухе. Даже огонь, даже часть ведущего на гору скального выступа, который оторвало от основания. Точно сказать ничего нельзя, кроме того, что голова раскалывается, а ноги подкашиваются так, что впору упасть, что она и делает.

В себя Соголон приходит от суматошного карканья. Неизвестно, как долго она провалялась, но теперь она в себе, а всё, что парило в воздухе, опустилось наземь. Постепенно карканье перерастает в громкий картавый крик. Вороны. Они густо мельтешат по всей тропе, подбираясь к остаткам повозок, к мертвым телам и тушам, которые они чутко поклевывают, дабы убедиться, что это действительно мертвечина. Неподалеку из-под земли торчат чьи-то ноги. Соголон спохватывается, а затем до нее доходит: рядом лежит тело монахини без ног. «Плакать нет смысла», – звучит голос, похожий на ее собственный. Плач их только привлечет: не ровен час, заклюют насмерть. Вот они вблизи, хозяйски скачут, дерзко поглядывают, шастают мимо головы Соголон и трупа возле ее ног. Глаза она приоткрывает как раз в тот момент, когда одна из ворон начинает расклевывать сестре грудь. Другая запрыгивает на голову самой Соголон. Она зажмуривается, затаив дыхание. Вначале крепкий удар клювом по лбу. Соголон вдавливает ногти себе в ладони, но не шевелится. Еще удар, и еще, и еще. От следующего из-под век брызжут слезы. И тут вдруг вороны взлетают в едином мощном порыве; весь воздух звенит от их крыльев. В считаные секунды вся огромная стая исчезает. Соголон не осмеливается открыть глаз, пока до нее не доносится шелест травы под ветром.


После очередного пробуждения Соголон отыскивает свой кинжал, который застрял между камнями. В себя она приходит под двумя колесами повозки, приложенными друг к другу. Вечер вокруг исполнен мягкой прохлады. До Манты, должно быть, отсюда не больше дня пути, это если верхом, а пешком подольше. Но если всего день, то наверняка кто-нибудь оттуда направится искать своих пропавших сестер. Значит, надо быть начеку: кто-нибудь сюда нагрянет. Кому-то, по всей видимости, нужно, чтобы их непременно нашли. Это всё от девушки, которая собирается бежать; той, что твердит себе: «Не важно, куда ты бежишь, пока ты бежишь». А вот теперь получается, что бежать и не от кого, но надо.

С вечером на тропе холодает, и Соголон начинает пробирать дрожь. Чем дальше, тем холодней, а затем поднимается еще и ветер, пробивая таким ознобом, что слышно, как стучат зубы. В воздухе тянет горелым; кажется, будто вонь паленого исходит от собственной кожи. Соголон перебирается от колеса к колесу, от остова к остову, пока случайно не натыкается на тела двух божественных сестер. Их белые одеяния такие же изрубленные, как и они сами, но всё же плащи есть плащи, тем более на шерстяной основе. Один такой Соголон пытается отодрать от заскорузлого туловища, но труп будто нарочно держится, не желая уступать. С напряженными вскриками дергая на себя полу плаща в темных пятнах засохшей крови, она всё же добивается своего. «Ты не задумывайся, – уговаривает она себя, – просто закутайся, сожмись и терпи». До утра она подобна кокону. Луна и звезды проделывают по небу путь к рассвету, но Соголон не смыкает глаз. Она как в заколдованном сне шествует по тропе мимо фигур, силуэтов и форм, которые могут быть людьми, зверями, а то и вовсе чем-то невообразимым.

Тропа выглядит так, как, видимо, и должна смотреться тропа после войны – место, где нет умиротворения даже в покое. Единственное успокоение она находит на дне кратера, и именно здесь, на дне, к ней приходит легкая оторопь понимания, что всё это действительно сделала она. Или всё-таки боги, или луна, или тот ветер, что отказывается быть ей слугой или хозяином. Вся эта путаница проносится в голове, но лишь одно ощущение, как от поворота ключа в двери, – что происшедшее ее рук дело. Но когда всё пошло-поехало, последнее, что она помнит, это не ощущение ветра, взявшегося с кожи, а ощущение какого-то пузырящегося кипения. Нечто мощное, что сметает всё прочь, а не ветер, что пригибает к земле; как два куска металла, которые тянутся друг к другу, но при развороте неудержимо разлетаются. И сейчас она сосредотачивается на этом – не на металле, а на разлете.