[29]. Мне она рассказывает, что у них в Увакадишу каждая женщина научается готовить к девяти годам. – Иначе как она в десять обзаведется мужем? – спрашивает она и смотрит испытующе на меня. – Да ладно, шучу, – снисходит она. – Никакой отец не отдаст свою дочь на растерзание какому-нибудь вонючему мужику, пока ей не исполнится хотя бы десять и два года.
Кухня сотрясается от ее смеха, а шлепок рук по ягодицам его завершает. Незадолго перед этим мы обе кашляли: она наказала мне смотреть за бататом, и я отвлеклась всего на минутку, как он уже начал чадить и задымил половину комнаты. И теперь ее занимает вопрос:
– А что, женщины в Миту разве не готовят?
– В Миту я и женщиной не успела стать, как пришлось перебираться, – отвечаю я.
Вот уже две луны как я гощу под этой крышей, а шесть лун спустя «гостить» уже перерастает в «жить», когда я слышу, как жена говорит Кеме: «Ты столкнул эту лодку на воду уже так давно, что она плывет себе и плывет, а она у нас уже прижилась». Это был ее ответ на какой-то вопрос, который я не расслышала. На кухне от меня толку мало, и поломойщица из меня никудышная, оставляю после себя половину грязи; не знаю, что мне делать с водой и грязной одеждой, которую нужно вычистить. Зато я могу толочь зерно, а если сижу или лежу, то детишки, все втроем, могут на меня забираться, ползать, прыгать и ходить. Куда бы я ни шла, они все наперебой галдят, чтобы мы непременно гуляли вместе, и тогда выстраиваются за мною в рядок, как утята, и чинно идут следом.
– Глянь, как они к тебе тянутся, – замечает Йетунде при каждом нашем возвращении. Всё время говорит мне: «Посмотри, ты словно создана воспитывать детей». А когда я спрашиваю, что это за воспитание такое, которого я сама в упор не вижу, та просто смеется. Всякий раз, когда дети спрашивают, откуда я родом, я отвечаю, что взялась из середки желтой лилии, что растет в буше.
Кеме я иной раз не вижу по четыре ночи, а он вдруг появлялся в комнате, где я сижу на закате дня, или там, где я играю с детьми, или на полянке за домом. Потому он проживает в Ибику, хотя Красное воинство квартирует по большей части в Углико, ближе к королю.
– Чибунду, – окликает он.
– Меня звать иначе.
– Но ведь ты сама это имя избрала.
– А тебя две луны звали Маршалом, но ведь я тебя этим не донимала.
– Мне рот растягивает улыбка, даже когда ты меня не смешишь, – говорит он, чтоб сбить меня с толку, не иначе. Свои красные доспехи он куда-то убирает и остается только в красной тунике, а я чуть не упрашиваю его оставить на голове шлем – уж так мне нравятся его крылышки. Он сидит на траве, а я мелю кукурузу. Мне даже не нужно поднимать глаз, чтобы видеть, как он за мной наблюдает.
– Чи… Соголон. Новый жрец по фетишам отправил нас всех по домам с тотемами, наказав им поклониться. Говорит, мы должны молиться и просить у богов изобилия. Я спрашиваю у своего генерала: «При чем здесь еда, которую мы едим, или число детей, которые у нас есть?» А Берему мне говорит: «Генерал хочет, чтобы мы помолились об изобилии солдат, с которыми отправимся на войну». Я чуть не первый готов согласиться, что мир между Югом и Севером дурная затея, но война? Опять? Так быстро?
– Показ армий не обязательно означает подготовку к войне.
– Разве? А что же он еще означает?
– Мужчинам нравится бряцать своим оружием напоказ, просто чтобы покрасоваться, – говорю я.
– Ха. Я бы принял твои слова за чистую монету, если б твое лицо не говорило об обратном.
– Что ты имеешь в виду? – спрашиваю я, но знаю, что он имеет в виду. Кеме мне не отвечает, а затем спрашивает:
– Ну так что, хочешь фетиш?
– Нет.
– Почему?
– Я к ним не расположена.
– Ты не веришь богам?
– Боги сами не доверяют богам.
– Неужели это так? Кто из них нашептал это тебе на ухо?
– Если б я была богом, знающим повадки других богов, то как бы я могла им доверять?
– Девочка, ты говоришь так, будто долго думала об этом.
– Что это за бог, когда ты должен тратить время на раздумья о нем?
Кеме закатывает глаза к небу.
– Санго, если ты сейчас востришь молнию, то пожалуйста, пощади мой дом и порази только ее, – говорит он со смехом. – Что ты имеешь против богов?
– А что ты имеешь за них?
– Девонька, не отвечай на вопрос вопросом.
Кеме вольготней располагается на траве; ясно, что он доволен собой. Он манит меня сесть рядом. На своем собственном дворе он выглядит по-другому, как хозяин, а я пока не уверена, кто здесь я.
– Молить богов у меня причины нет, – говорю я.
– Вот как? Послушайте ее! А о еде? О прибежище, о хорошей одежде? Успехе в войне? О дожде? И это лишь то, что нужно лично тебе. А как насчет того, чтобы поблагодарить богов за все хорошее и за то, что они сами благие?
– Благих богов не бывает.
Он хмурится, затем улыбается, а затем говорит:
– Оставь ступу и продолжай, премудрый мышонок.
Я подавляю в себе раздражение:
– В свое время я слышала, как госпожа Комвоно…
– Кто?
– Да не важно. В общем, от нее я слышала: «Доверься богам, потому что в конечном итоге боги добры». А ее всё равно изгнали. Мне кажется, что боги говорят о своей благости только потому, что они боги и никто не посмеет бросить им вызов, даже если они на самом деле злы. Или же добро есть добро, а зло есть зло, независимо от того, есть бог или нет. А если это так, то и называть бога добрым тоже бессмысленно.
Кеме смотрит на меня так, будто я произнесла невесть какую ересь, и я отворачиваюсь с видом, что наговорила непотребно много.
– Извини, – бросаю я.
– Не извиняйся за свой поток. Извинись только, если он прервется.
Я отношу молотое зерно на кухню, а он идет за мной, как бычок на веревочке.
– Ты напоминаешь мне кого-то… или что-то. Что-то, чего я не знаю…
Раньше я думала, что есть вещи, которые делаются сами собой, или же есть способ, каким их нужно делать. Даже если я не знаю, как принято поступать в тех или иных случаях, то есть обычай, и кто-то – возможно, более умудренная старшая женщина, – кто должен мне его по уму растолковать. Но что, если сама женщина родилась в хижине с мальчишками и наперечет знает только женщин, которые стремятся ее использовать? И что сказать, когда единственная старшая женщина, которую ты можешь спросить о том, как быть, – это жена того же мужчины, член которого ты не прочь заполучить сама? И мы молчим, потому что мне не у кого спросить, а он не делает никакого выбора. Сколько раз я думала и представляла, как такое может произойти; оказывается, я думала вообще не то. Он вроде как собирается выйти из комнаты, но вместо этого подходит впритирку, хотя между мной и дверным проемом места хоть отбавляй. Я чувствую от него легкий запах железа – от кольчуги, которую он носит поверх красной туники, – а он сейчас обнюхивает меня как голодный. Мой нос нежно проводит дорожку по его шее, а руки мои смелее, чем у него; они проникают под тунику и, шаря под тканью, хватают его член и обжимают, двигая на нем кожицу вверх и вниз, до самых орехов, которые я хватаю так крепко, что он с протяжным стоном начинает дрожать. Я толкаю его в одну сторону от дверного проема, а он меня в другую; краем уха я прислушиваюсь к детскому визгу, но только на мгновение, потому что его пальцы водят у меня между ног, а затем входят в меня, затем снова кружат вокруг, а затем мой халат слетает так быстро, что я и не помню, когда в нем была. Он втягивает губами мой сосок, да так сильно, что в упоении мычит; я срываю с него красную тунику, но она пристает к его шее, и через ткань он снова ищет губами мой сосок, а я смотрю, как меня снаружи сосет ямка в ненасытном красном покрове. Я хочу открыть его для себя, так как мне еще лишь предстоит познать мужчину, и провожу рукой по жилистой стиральной доске между его грудью и членом, который я теперь не могу выпустить, потому что он разбухает в моей руке. И растет всё больше и больше. Будь я женщиной с головой, я бы заметила, каким он становится большим, ой как разросся, даже боязно. Большой не в том смысле, что я прикидываю, что же он со мной сделает, если я это позволю, а в том, что хочется о нем пошептаться с другой какой-нибудь женщиной – когда вы, например, обе скабрезно визжите где-нибудь на рынке, где она взахлеб исподтишка рассказывает, как он, мол, засадил ей так, что чуть не треснула дыра, достал аж до горла и брызнул семя ей через ноздри. К действительности меня возвращает шум – что-то вроде рычания, как у животного, но он исчезает, когда я, теряя себя, горячечно шепчу: «Прочь из моей головы, женщина без имени!» – а он поднимает меня, и я обхватываю его ногами, и чувствую в его дыхании запах пира; трапезы, которую я в кои-то веки помогаю готовить, и это дает ощущение, что я готовлю его к этой ночи, и он держит меня одной рукой, а другой вправляет свое копье прямо в меня.
Дом небольшой, но в нем всегда можно найти местечко, где никто не потревожит. Временами бывает ощущение, что мы где-то вообще в другом доме или комнате, отделенной от остальных, потому что при соитии я безудержно кричу, но ничего вокруг не падает и никто не прибегает. Порой мне кажется, что для него это не более чем забава, потому что над моим телом он не работает, если вначале не поработать над разумом – настолько, что, бывает, еще до темноты мой разум задается мыслями, какую мелочь мне следует углубить, а какую глупость заставить смотреться умной. Бывают дни, когда даже недоумеваешь, зачем он вообще приходил уединяться.
Но обо всем этом я забываю, когда усаживаюсь на него или он плывет на мне. Спустя две луны, когда я говорю, чтобы он сжимал меня крепче и жахал неистовей, он не воспринимает это как приглашение к поединку или желание превзойти себя в нежности касаний, рисовании рун на мне своим языком или колочении меня бедрами. Я держу его снизу за ягодицы и насаживаюсь между ними, заставляя его стонать так же, как и я. Стоны заставляют меня поднять глаза на медный щит в углу, такой блестящий, что я нередко улавливаю в нем себя. Только сейчас в нем отражаюсь не я.