Лунная Ведьма, Король-Паук — страница 62 из 143

– Боги!

Спрыгнув с Кеме, я хватаю ближайшее, что может сойти за ткань – шкуру зебры, прилипшую к полу. Я пытаюсь за ней укрыться, полагая, что сейчас схлопочу пощечину или вопль, а то и нож в шею. Или увижу, как кинжал пронзает шею Кеме – но он просто раскладывается и закладывает руки за голову, никуда особо не глядя, хотя член у него продолжает дыбиться в темноте. Судя по взгляду, он не прочь, если я снова его оседлаю, ну а если не надумаю, то и так хорошо. При повторном взгляде на щит видение исчезает. Всё это события тех четырех лун, из которых две мы с ним вот так милуемся-щемимся. И вот ко мне в амбар приходит она, жена. Мы с ребятней обмолачиваем сорго уже так долго, что я про нее забываю; сейчас, наверное, будет ругаться, что много зерен остается в колосьях из-за того, что я морочу детей: дескать, помол зерна – увлекательная игра.

– Скоро, совсем скоро тебя начнет подташнивать. Всё, что заходит через твой рот, будет выходить наружу пуще, чем через заднюю дырку. Уловила?

– Что-то нет.

– Ничего. Тошнотики здесь обычное дело. Но если станет хуже, то надо будет наведаться к знахарке, поняла?

– Не возьму в толк, о чем…

– Если тошнотики сильней обычного, то он ох как обрадуется. Тошнотики – это к девочке. Будет девочка.

Йетунде скрывается в доме прежде, чем до меня доходит, что она имела в виду.


«Можно подумать, что за всем этим ты избавляешься от подобных мыслей, – звучит в голове голос, похожий на мой собственный. – Посмотри, как твои руки заняты тремя детьми, которые не твои, но теперь твои, и хлопотами по дому, где как только заканчивается одна, сразу же начинается другая; с каким-то подобием цели и с мужчиной, который доводит тебя до исступления по четыре-пять раз за ночь, а затем оставляет тебя в твоей комнате или своей, или на кухне, или за большим деревом, и идет к своей первой жене, которая затаивается, когда ты начинаешь вести себя как вторая жена или первая наложница. Посмотри, как заняты твои руки, но ты каждое утро опустошаешь свой разум, чтобы освободить место для него. Для того, с кем ты не хочешь видеться в снах из опасения, что он будет там тобой повелевать, но который по многу раз завладевает твоим разумом наяву, так что когда у тебя до сих пор подгорает еда или вода льется мимо кувшина, это всё потому, что ты заставляешь его занять место в твоей голове. И ты не даешь ему уйти, покуда не надумаешь какой-нибудь способ убить его».

– Аеси.

Это имя я произношу вполголоса себе под нос, будто пытаясь его ухватить. Я смотрю на Йетунде и думаю, что, конечно, я не первая женщина, которая должна приучиться отпускать что-то, но отпустить не могу. Есть шрамы, что заживают, а есть такие, что нарывают и гноятся. Не одну ночь я вижу, как он попадается в мой ветер, которым я швыряю его о деревья – одно за другим, одно за другим, – пока он не падает плоским как лист. Или я похищаю богиню рек и водопадов, привязываю ее к огромным воротам королевской ограды и стегаю, стегаю, пока она не исторгает поток, топящий в этих пределах всех, особенно детей, чтобы зло не размножалось.

Я сижу в комнатушке, где сплю, и раздумываю, что же мне делать с моей жгучей яростью, прежде чем она не начала разъедать мне сердце, нрав, само нутро. Иногда ночами, усаживаясь на Кеме, я становлюсь молотом, а он – тем, кто снизу умоляет меня перестать, потому как своими неистовыми ударами я могу и ему кое-что надломить. Спустя одну луну один из малышей опрокидывает полный кувшин молока, который я притащила в дом из-за нехватки места под корову. Опрокинул из каприза, из-за моего ответа, что мне с ним некогда играть. Он давай канючить: «Нет есть когда! Я хочу играть, и мне всё равно, чего ты там делаешь!» – и торк ногой. Кувшин опрокидывается, а когда я оборачиваюсь, чтоб ему наподдать, он отскакивает, шмякается и с ревом отползает. Тут влетает Йетунде с криком: «Что ты делаешь с моим ребенком!» Я ей кричу, что ничего с ним не стряслось, проверь своего засранца сама. Она проверяет, специально мне назло; никаких следов, конечно, не находит, но с тех пор мальчонка остается при ней и в мою комнату больше не заходит.

Тем временем гнев превращается в друга, который приходит ночами и сидит со мной. Он накатывает как жар или лихорадка, а в другой раз налетает словно из ниоткуда, как какое-нибудь поветрие, которое я превозмогаю. В других случаях он является напоминанием, как некий вестник, за которого я не платила, втолковать мне, зачем боги возвратили меня в Фасиси, и что я не должна быть просто второй женой, ходящей за детьми, которые к тому же не мои. «Девочка, ты срываешься, – внушает мне голос. – Или ты думаешь, что можешь забыть, для чего предназначена твоя жизнь?»

Любой птице, смотрящей вниз на Ибики, кажется, что район здесь как бы скатывается с горы. То есть не нужно далеко ходить, чтобы добраться до склона горы и леса – густого, с высокими деревьями, но еще сухого и бесприютно холодного. Ветер как будто передает от дерева к дереву вести, или же это просто бриз. Я подхожу к тонкому дереву, почти без листьев, и отламываю длинный тонкий сук. Его я обдираю, обчищаю, тру и шлифую, пока он не приобретет вид длинного тонкого посоха – боевого. Отняв у дерева ветку, я затем с этим же деревом сражаюсь. В темноте, сквозь призму лунного света, я воображаю, как оно отбивается от меня сотнями своих ветвей, жалящих листьев и слепящих шипов, которые заставляют меня прыгать, скользить, отскакивать, пригибаться, перекатываться, отбивать и наносить удары – и делать всё это снова и снова, до исхода всех сил. На следующую ночь я прихожу к дереву не с яростью, а с хитростью, как кто-то, кто посохом орудует, а не просто машет. Подобно юным бойцам донги, что взмывают в воздух без тайного подспорья в виде ветра и жалят ударами, как скорпион хвостом.

И вот наступает ночь, когда я жду, пока все уснут. Кеме в мою комнату не приходит, дети тоже. Я крадусь мимо проема и вижу, что даже из супружеской постели он скатывается на пол, ни разу не пробудившись. Я пробираюсь через город, срезая расстояние через Таху, и длинной темной дамбой добираюсь до обрыва. Плавающий квартал нынче не сокрыт ни облачком, и каждое окошко там манит оранжевыми светом; даже, кажется, проглядывают светящиеся узоры на стенах. До первого места подъема ходьбы час с лишним, но время проходит незаметно. На площадке я успокаиваюсь, будто вынырнув из воды, и смотрю на вид, который меня чарует до сих пор: дома, лачужки, таверны, мосты, гостиницы – всё сбилось в кучу, как в любом районе Фасиси, но парит в воздухе. Двери сообщаются с путями, которые смыкаются с дверями, которые соединяются с путями, а вдоль них всюду движение. На этот раз я знаю, куда иду.

Две серебряные монеты дают мне подтверждение, что где-то в плавучем районе происходит ночное зрелище. Еще две серебряные монеты дают уточнение, что это ночная донга, а еще одна серебряная заставляет кое-кого перестать отнекиваться. Три серебряные монеты выводят меня к воротам, а пять вызывают голос, который рычит в щель, чтобы я шла кувыркаться с токолоше.

Еще три серебряные и одна золотая открывают ворота, а нож к горлу охранника дает указание, как пройти, и смех. Причина смеха вскоре открывается. Я не видела, что за воротами нет земли, а только плавающие плитки и доски, между которыми я тут же проваливаюсь по пояс. В темноте никого не видно, а значит, рядом нет никого, кто мог бы меня услышать и помочь; остается лишь беспомощно ругаться. Выбравшись, я смотрю на плитки, но уши уже маняще влекут крики, ругань и восторженное скандирование.

Два большущих помоста обращены друг к другу, как трибуны в королевском амфитеатре, а на них буйно и радостно, вперемешку с руганью, гомонит толпа. Обе стороны забиты так плотно, что кажется, загородки вот-вот лопнут. В центре между помостами просторный деревянный настил, а вокруг него парят всевозможные плитки, доски, речные валуны и двери. Довольно скоро до меня доходит: весь этот гвалт увязан с тем, что люд приветствует бойца с одной стороны и поносит того, что с другой. Многие помещаются на своеобразных островках из камней и досок; я влезаю на один, впритирку к шестерым мужчинам. А вот и двое виновников всех этих восторгов и проклятий наконец появляются из темноты. Настил освещен светом факелов, но разглядеть поединщиков подробно не получается; видны только красно-желто-синие шлемы и щитки на локтях, коленях и голенях. В полумраке я даже не вижу, как устроитель объявляет бой.

На следующую ночь я уже стою у ворот со своей палкой; груди туго обмотаны, чтоб было плоско, а набедренную повязку я пропустила между ног и завязала на бедрах. Думала засунуть туда фрукт, чтоб никто не усомнился в моем мальчишестве, но, подумав, просто сунула туда комок ткани. Руки, запястья, бедра и лодыжки у меня обтянуты полотном, а вокруг головы шарф капюшоном, скрывающий всё, кроме глаз. Еще одна ночь, когда я покидаю дом крепко спящим, с Кеме и Йетунде голышом на полу.

Снова толпа ревет и скачет. Человек у ворот говорит, что все поединщики уже закреплены. Мне вспоминаются события этого дня: тот мелкий негодяй нассал в мой кувшин с водой, уже после того, как сказал Йетунде, что не хочет со мной играть. Я впала в такую ярость, что поняла: могу сопляка и прибить. Мой ветер без головы и без разума, поэтому просто вынес его смерчем из комнаты и захлопнул дверь. Вечером я иду в лес сразиться с деревом, но они все начинают как-то съеживаться, по крайней мере, так это выглядит. Нравится мне или нет, ярость вырвалась из меня наружу, и хотя понятно, кто ей причиной, она действует обособленно от меня. Сейчас я говорю распорядителю, что вызываю того, кто победит, и что у меня есть золото, если нужна будет уплата.

– Платить мне, чтобы драться? Да ты не в своем уме! – смеется он, но дверь открывает. – Давай монеты, – говорит он, и я понимаю, что он просто хочет на мне нажиться, но всё равно даю. Донга уже кричит и беснуется, пьянея от забавы с привкусом крови. Я подхожу как раз в тот момент, когда один из бойцов падает на настиле, а толпа принимается скандировать. Клич становится всё громче, на языке, который мне неизвестен. Я прикасаюсь к своему соседу.