Лунная Ведьма, Король-Паук — страница 69 из 143

ак раньше – еще до того, как впервые меня позабыл.

– Какой ты большой, – отмечаю я, глядя ему при этом между ног. Мне кажется, что передо мной стоит Берему, только без голоса.

– Это обман за счет волос, – отвечает он густым голосом.

– Женщину таким обманом не проведешь, – говорю я.

Он высится передо мной, грозный и вместе с тем застенчивый. Дважды он оглядывается, но в этой комнате окон нет. Кеме чешет грудь, но рука там и остается; похоже, он не уверен, куда ее девать и что делать с самим собой.

– Но в полноценного льва ты так и не превратился.

– Я и есть такой. Настоящий лев.

– Ты знаешь, о чем я.

– Есть люди, которые ни день ни ночь, а некоторые…

– А некоторые – отправная или конечная точка пути. Но есть люди-странствия, и они между ними.

– Ишь ты. Мне бы такое и в голову не пришло. То, на что ты смотришь, – для меня единственный способ быть себе не в тягость. Я и так всё время держу себя в узде.

Что ж, это можно понять. Многие не могут придерживаться или позволять себе середины, потому что это слишком накладно, но вслух я этого не говорю. Корень невзгод человека-зверя в этом самом «или», но сейчас я Кеме откровенно любуюсь. Волосы и хвост превращают его ягодицы в игривую приманку. Вот бы сблизиться с Йетунде и вызнать у нее все эти женские штучки; например, как так получается, что я лежу здесь, растерзанная этим мужчиной, но при этом жажду одного: чтобы он прямо сейчас на меня набросился и сделал всё это снова. Чтобы навалился, тиснул, обнюхал меня всю, как добычу, и вылизал от пят до самой макушки. Кажется, я вот-вот прошепчу, что природная дырочка у женщины не одна, а значит и ей может найтись применение для такого царственного жезла.

Эта мысль вызывает у меня безудержный смех, а затем я болезненно морщусь от того, что дала волю своей дурости. Ведь прекрасно известно: с этим телом ничего не будет происходить по крайней мере еще шесть лун, если не больше. Ничего, кроме как спать, плакать, оставаться живой и выдаивать молоко четверым сосункам, не ведающим ничего, кроме голода. В первую луну эти существа причиняют мне такую боль, что я чуть не кричу о козьем молоке. Это правда: роды вымотали меня донельзя. Хвала богам, что мои сосунки по недомыслию не знают: иногда я устаю настолько, что всерьез подумываю, кормить мне их или отложить. А боль от тела, теряющегося, в какой форме ему существовать дальше, дает чувствовать: о соитиях глупо даже думать. Золотой лев, стоящий в дверном проеме, заставляет меня почти забыть, что день-то был великий; но никто не удивлен моему выживанию в нем так, как я сама.

– Я как-то позабыл, что эта ночь принадлежит целиком тебе, – говорит он.

– Впереди их еще много. Могу этим добром и поделиться.

– В таком виде на меня не налезает никакая одежда.

– Бычья шкура сидела бы неплохо. А кроме того, где ты видел льва в одежде? Позови сюда детей.

– Чтобы они увидели меня таким?

– Они мелкие, но шустрые. Судя по тому, как они цапаются, огрызаются и резвятся, их ты, вероятно, наследием тоже не обделил.

Он поворачивается к двери, всё еще неуверенно. И ноги его не вполне слушаются. Он всё еще подросток, однажды решивший, что единственный способ показать себя – это спрятаться.

– Кеме.

– Клянусь богами, женщина, подожди, – буркает он. Даже в его несдержанности есть что-то львиное. – Дети! – кричит Кеме.

– Нет, не так. Позови как следует.

Он снова оборачивается ко мне, а я улыбаюсь в надежде, что это сотрет с его лица сомнение. И тогда он, подняв голову, издает победный рык.

Четырнадцать

Я вижу Аеси. Уже во второй раз.

Первый был в День Наноси, старейшего из старейшин самого коренного народа Севера, который до сих пор обитает на сухих равнинах между Фасиси и Луала-Луалой. Кваш Кагар распорядился, чтобы те, кто первым колол камни для строительства Севера, имели один день, когда они выходят на улицы и снова завоевывают город – само собой, ритуально, в танцах и под барабаны. Даже если б они заточили свои затупленные копья, поменяли церемониальные мечи на настоящие, а струны с кор поставили обратно на луки, королевству от них всё равно не было бы никакой пользы. На каком-то изломе эпохи, за три или четыре династии до Акумов, наноси покинули город, который построили, и вернулись на сухие равнины, чтобы там охотиться, заниматься собирательством и бегать с ориксами[30].

– По сей день никто не знает почему, – говорит Кеме со вздохом. В его голосе слышно удивление, а во вздохе зависть.

Вместе с толпой мы ждем выхода Наноси. С нами Кеме выглядит собой, но всё равно принимает облик солдата, когда направляется в королевскую ограду или за ним приходят его люди. С того первого дня в моем присутствии я запрещаю ему быть кем-то, помимо себя самого; то же самое и наши с ним детишки – в последний раз, когда он объявился в человечьем обличье, они подняли крик. Даже старшие дети хватают его за любую шерстинку, какая только попадется, и визжат, когда он рычит и притворяется, что сейчас загрызет. Иногда он с ними даже здоровается по-львиному, потираясь шеей о шею. У моего лохматенького сына, звать которого Лурум, волосы теперь цвета пшеницы, а один из детенышей, названный Эхеде, говорит всего по слову, реже по два; оба за два года не изменились никак, зато очень выросли, а уж льва-двухлетку малышом назвать сложно. Глаза у Лурума из темно-карих становятся коричнево-желтыми, и он перестает скрывать, что вместо ногтей у него растут когти. У детей друг к другу есть та милая слепота, когда им всё равно, кто из них как выглядит, даже если грубоватые игры со львами приводят к царапинам на всех местах или обиженному реву, если кого-то бесцеремонно дергают за хвост, или к плачу и жалобам, что любимец одного ребенка покусился на еду другого. Я начинаю задумываться, получится ли кого-нибудь из них отдать в учение, ведь кто возьмется учить ребенка, который может убить тебя вприкуску? Дом продолжает жить как жил, за одним, впрочем, исключением.

– Это с твоей руки он разгуливает в таком виде? – спрашивает меня однажды Йетунде, спустя почти год после рождения детей. Меня это озадачивает: кроме как помолоть зерно или забить на ужин курицу, она больше ни с чем ко мне не обращается. Что ей ответить, я не знаю.

– Молчание знак согласия, или как там говорят, – едко замечает она.

Вообще так говорят только мужчины, способные вбивать свои слова в женщин, но она здесь как-никак первая жена, а я непонятно кто. Однажды она делает взбучку Луруму, а когда я ей говорю: «Не кричи на моего мальчика», она идет и жалуется Кеме, что я, мол, обозвала ее «кислятиной». Два раза она кричит на детенышей, чтобы они убирали свои поганые шкуры прочь с кухни: «Нечего здесь гадить по всему полу! И кто только из родителей в вас эту пакость вселил?» С той самой ночи Кеме начинает ходить таким, какой он есть, и даже докладывается на службу, где, по его словам, с ним после этого кое-кто перестает здороваться, зато начинают другие; третьи же спрашивают, можно ли ему по-прежнему пить масуку[31].

Жалоб и слухов о нем никто не распускает.

– Мои глаза, нос и уши стали лишь острее, – шутит он.

Однако прогулки по городу в львином обличье становятся еще одним барьером, который приходится преодолеть. Я ему говорю, что по Тахе, например, свободно разгуливают леопарды, хотя все знают, как они безнравственны и своенравны.

– Я не могу отвлечься от мысли, что я голый, – признается Кеме.

– А ты будь как лев, – наставляю я.

– В смысле, перестать об этом думать?

– Именно.

Он смотрит на меня с легким осуждением – дескать, «только тебе по нраву такой разврат». Но я вижу, как он приосанивается, ловя свое отражение внизу щита.

– Львы одежду не носят. Значит, ты и не раздеваешься, – шепчу я Кеме, и это действует на него ободряюще. В голову приходит столько вопросов, что я не решаюсь их задать – например, как ему быть с яйцами; от этого безумно тянет рассмеяться. «Теперь они пушистей, чем были», – скабрезничает голос в голове, и Кеме слегка настораживается, когда я хихикаю.

– Ну, чьего соизволения ты ждешь? – желчно спрашиваю я.

– Соизволения? Оно мне не нужно. Я же лев.

– Вот и будь им.

Когда он наконец выходит на улицу в качестве самого себя, где-то там к нему удивленно подскакивает Берему. Полулев и лев влюбленно бросаются друг на друга, трутся головами, шеями и боками, после чего дружно убегают, переполошив всю улицу. И дом продолжает жить как жил, с одной, впрочем, оговоркой.


– Вот и ищи себе девку, готовую пороться со зверьем, – слышу я однажды ночью, негромко, но с явной целью дослать эти слова по назначению. В ту ночь Кеме со мной не возлежит, но приходит после – и хочется сказать, что да, я теперь пускаю его к себе только в этом виде. Бедняжка Йетунде, должно быть, думает, что в облике льва он ее растерзает. А он, наоборот, становится только нежнее, облизывает каждую твою штучку. Однажды ночью он, сам того не заметив, вошел ко мне языком и сделал так, что я всю подушку оросила слезами. Это действительно правда, я никак не могу насытиться им таким: его короной волос, мягко сияющих в свете лампы, усами на моей шее, жарким дыханием, будящим мою кожу в прохладную ночь, диким полем на его груди, двумя пригорками на заднице и пучком хвоста между ними, который я ласково тереблю, подглядывая снизу и видя в полутьме, как его жезл входит и выходит, поднимается и погружается. Пожалуй, он нежен даже слишком: мне хочется, чтобы, извергая в меня жар своего семени, он неистово рычал, а он этого никогда не делает.

А Йетунде всё находит причины пылить из-за чего угодно.

– Хотите сырого мяса? Идите жрите у своей матери! – кричит она моим котятам, когда они отодвигают от себя вареную баранину, хотя, по правде говоря, никто из детей, даже ее собственных, вареное мясо недолюбливает, и не потому, что Йетунде плохо готовит. Она из тех женщин, которые никогда не скажут слова в лицо взрослой сопернице, и вместо этого она отыгрывается на детях в расчете, что посыл дойдет до меня. Как-то раз Лурум, который теперь уже разговаривает, спрашивает меня, как его зовут. Я отвечаю: