В общем, этой женщины больше нет. Кеме ее так и не находит, хотя я догадываюсь, что он еще много ночей выходит на поиски, как на охоту. Пятерых детенышей мы хороним в одной могиле, которую выкапываю я. Дети буквально подпирают своего отца; ослабевший от горя, он три раза зыбко пошатывается. Никто из детей в той части леса больше не играет.
Пятнадцать
И вот я женщина одна на всех детей. Слышите, как я зову их по именам? Эхеде, Ндамби, Матиша, Лурум – эти из моего чрева, а Кеме, Серва и Аба – они от женщины, чье имя мы в доме больше не произносим. Кеме хотел дать имена и тем погибшим дитяткам в лесной глуши, но потерял голос от горя, когда никто из нас не смог припомнить, кто там был мальчик, а кто девочка. Воистину этот человек оплакивает их так, будто они гибнут один за другим перед его глазами, а меня сковывает мой собственный страх; страх, что я никогда не смогу выказать такого горя. Единственной из погибших, по кому я, пожалуй, могла бы изобразить грусть, это Сестра Короля, но даже по отношению к ней грусть как бы не применима. Гнев – да, и чувство, что боги обойдутся с ней порочно, тоже не покидает, даже сейчас, но чтобы горе? Ни разу.
Гляньте, как я называю своих детей по именам в темноте, когда весь дом спит. В моей постели лежат Кеме и Аба, младшенькая от той женщины; она теперь спит между нами, отказываясь преклонять голову в любом другом месте. Как-то утром я ему говорю, что уже подзабыла, как выглядит он, когда большой и твердый, а Кеме вдруг отвечает: «Женщина, не смей говорить такие вещи при детях», что меня порядком изумляет, ведь ему так нравилось то, что он называл моим «шершавым языком», так что это неправда, или не вся правда. Мой «шершавый язык» ему никогда не нравился, просто он принимал его как цену за обладание мной, но не делал меня первой женщиной. Теперь же, когда я ею стала, он хочет, чтобы я больше походила на мать, а не на ту, кто мечет ему детей. Я не утруждаю себя напоминать ему, что в этом доме я всегда единственной матерью и была. Так что смотрите, как я встаю еще затемно и брожу по дому, называя имена своих детей, словно отмечая, что они по-прежнему здесь.
Аба, самая младшая из ее детей, но среди всех по старшинству третья, с уходом той женщины начинает вести себя как ребенок. Со львом у нее ничего общего, но длинные черные волосы косматятся как грива. Кожа у нее цвета кофе, как у матери, а во рту спереди прореха: там выпали два молочных зуба, а нормальные еще не выросли. Вскоре она принимается кричать по ночам, если спит одна, и посасывать большой палец левой руки, когда спит между нами. Она держит его так крепко, что не вытащить и двум бандерлогам – я знаю, потому что сама пробую чуть ли не через ночь, но бесполезно.
Серва, старшая от той женщины, тоже напоминает мать, а коварные прихватки у нее, несомненно, от отца, при том что кошачьих перевоплощений у нее не происходило ни разу. Она охотно помогает всем детям – и родным и сводным, она единственная из всех, кому получается уговорить их помыться; но, как и ее мать, меня она недолюбливает, и чем старше, тем этот холодок заметней. Я лишь пожимаю плечами: видать, сердцу не прикажешь. Кто знает, может, и я для своей матери росла бы терпкой хурмой. Внешне никогда не скажет слова против или там чего-то неуважительного: скажешь ей толочь зерно – будет толочь, отложить сырую козлятину для тех, кто ее хочет сырой – отложит, никогда не станет стирать красное с белым или синим. Но я знаю, и она знает, что я знаю: если я среди пустыни попаду в песчаную воронку, то она никогда не протянет мне руку или даже палку.
По дому я хожу, потому что с тех пор, как сгинула та женщина, сон нередко покидает меня столь же быстро, как и приходит, и я потом до утра не могу сомкнуть глаз. Хорошо, что я никого не бужу, но это истинное проклятие, когда не можешь заснуть до тех пор, пока в щели снаружи не начинает просачиваться сероватый предутренний свет. Иногда я вот так влачусь сквозь день, специально принуждая себя бодрствовать, чтобы устать как можно сильней, но уже вскоре после того, как засыпаю, всё равно пробуждаюсь. Тогда я встаю и прохаживаюсь по дому, а когда это наскучивает, выхожу на улицу, и если ночь лунная, то укладываюсь на траву и смотрю, как она там плывет, ныряя в облаках. Бывает, что с губ у меня срываются имена моих детей, словно я делюсь с кем-то секретом.
Кеме – тезка Кеме, который был тезкой тоже Кеме, а тот еще одного Кеме. В свои шесть лет он уже почти сравнялся со мной, ростом и худобой соперничая с любым мальчуганом, близящимся к переходному возрасту. Он – редкий плод семени Кеме, у которого на теле до определенного возраста нет волос, хотя в этом доме большинство детей родились уже с волосами, даже девочки. Он покладист, всегда делает то, о чем попросят, следует за мной повсюду и несет любой груз, который я покупаю. Спокойный и хладнокровный, он живое воплощение Итуту[32], но отцовские вспышки гнева пробивают его всякий раз, когда я говорю, что ему пора бы уже подумать об учебе. «Дворцовые львы и те умеют читать», – говорю ему я, на что он всегда запальчиво спрашивает, откуда я это знаю, но ответа от меня не получает.
Однажды в месяце Гардадума, когда солнце начинает припекать комнату уже с утра, я выхожу за дверь охладить лицо и вдруг вижу там сидящего на корточках голого мальчика, у которого изо рта свисает мертвое животное – мелкая обезьянка. Я заполошно вскрикиваю, но тут же соображаю: этого мальчика я раньше никогда не видела, и в то же время я будто знакома с ним всю его жизнь. От моего крика он подскакивает; при этом обезьянка вываливается у него изо рта, а он ловит ее и прижимает, как будто я собираюсь ее у него отнять. В эту же секунду в меня стреляет взгляд желтых глаз и раздается глухой рык, после чего лев откусывает обезьянке голову, и я вижу, что передо мной Эхеде. Но то, как он сейчас беспечно катается по грязи, говорит о том, что он не подозревал о своем недолгом превращении в мальчика – красивого, с золотистыми волосами, как у его отца. Я кричу Кеме, чтобы прибежал посмотреть, но когда тот объявляется, Эхеде успевает сменить облик, и его золотые волосы уже струятся по всей макушке.
Ндамби, моя младшенькая львица, к трем годам дорастет мне до пояса. Она единственная, кто заставляет меня переживать, ведь годы льва – это не годы людей, а один год моей жизни для кошки может равняться десяти, если не больше. Я спрашиваю у Кеме: «Ты одновременно и человек и лев. Скажи мне, год для тебя всего лишь год или больше?» Но он на это не может ответить никому, кроме себя. Мне же остается утешать себя тем, что он всё же стареет как человек, и надеяться, что через десять и три года мне не придется хоронить своих детей. В отличие от Эхеде, моя девочка-львица на человечьем языке не говорит вообще.
Матиша, мое мелкое шумливое создание, скучает по своим призрачным братьям и сестрам больше всех. Иногда она убегает на ту лесную полянку, но они больше не выходят ей навстречу, а она расстраивается. Я ей говорю, что они теперь ушли в мир иной навсегда, но, возможно, однажды ночью она их увидит на деревьях. На это Матиша вздыхает: «Значит, я не увижу их никогда, ведь по ночам я сплю». В отличие от своего двуногого брата Матиша при обнаружении в себе хоть каких-то львиных признаков начинает страдать. Она боится, что из-за своей принадлежности к кошачьей породе ей придется выйти замуж за льва, а ей уже и так хватает львов среди тех, с кем она выросла. Она это скрывает, но я уже знаю, что вместо ногтей у нее когти, и иногда она не умеет их убирать, когда они торчат.
Лурум может претендовать только на то, что первым вышел из моей утробы, но ведет себя так, будто у него право первородства по всему дому. В отличие от всех остальных детей волосы у него короткие и плотно прилегают к голове, а улыбка такая широкая, что занимает, кажется, всё лицо. Если он когда и ревет, то только оттого, что схлопотал от меня подзатыльник. Хитер, ну очень хитер и пронырлив тоже непомерно. Именно его я подлавливаю за сооружением под крышей новой каморки для себя, и как раз вовремя: подпилив кое-что в стропилах, он бы обрушил весь дом. Мудр он настолько, что ему я задаю вопросы, которые впору задавать пожилым, а на улице с ним, по его словам, не происходит ничего, о чем мне нужно узнавать, туда выйдя. При этом из детей он не старший, и теперь в доме частенько вспыхивают драки, когда Кеме-сын пытается ему напомнить, кто здесь взрослее остальных. «Старший доходяга», – бросает ему Лурум, и свалка завязывается снова. Так что я женщина при детях. Это выражается и в том, что нынче мне доставляет столько же радости сбегать от них, пусть хотя бы на две-три струйки песочных часов. Но именно из-за Кеме я уезжаю от них в Таху – верхом, потому что никто не взглянет свысока на женщину, когда она сама сидит высоко. Мальчика действительно пора определять в учение; постигать большее, чем его мог бы научить отец, который и сейчас ворчит, что парню, дескать, этого не надо, рассуждая при этом совсем как Кеме-младший:
– Все, что нужно воину – это меч и копье для завоеваний.
– А как узнать, что завоевывать, если не умеешь читать карту? – парирую я.
И вот я в Тахе, районе Фасиси с наибольшим числом людей, но с наименьшей дистанцией между ними. Их различие в роде занятий, коих больше, чем звезд на небе или лучиков у солнца, а похожи они в том, кем они являются, потому что они не чиновники Углико, торговцы Баганды или солдаты Ибику, или как там именуют отвязную публику плавучего квартала. Здесь в Тахе обитает большинство жителей, которые работают где-то в другом месте, ибо это квартал служилого люда, ремесленников, строителей, стражников, учителей, повитух, писцов и подмастерьев. «Все они одного сословия, а значит, если поскрести, то все чеканят одну и ту же монету», – так говорит Кеме.
Таха – то место, куда я приехала в поисках учителя для моего мальчика, наставника вроде тех, кого я привыкла в свое время видеть при дворе; учителей, гоняющихся за принцами в попытке обучить их вещам, которые им сроду не понадобятся. Кто-то же здесь должен заниматься обучением сыновей воинов, вот я такого здесь и сыщу. Я пересекаю уже седьмую улицу, когда мне приходит мысль, что затея эта глупая. «Никто из тех, кто здесь живет, здесь не работает», – ты, верно, забыла? Я останавливаюсь у столба и привязываю лошадь, потому