«Соголон, последнее, на что у тебя есть время, – это новая ненависть». Я размышляю об этом, пока не перестаю думать, затем повторяю, пока не устаю повторять, затем напеваю, пока дети не думают, что я спятила, затем уже просто нахмыкиваю. Должно быть, во мне есть какая-то брешь, которая этой ненавистью затыкается, и я заполняю ее бурной деятельностью по дому. Глиняные полы никогда раньше не блестели, но теперь они сияют. Железные щиты уже столько лет никого не отражают, но теперь они как новенькие, и в них можно глядеться. Дети просят козлятинки, и я сама забиваю и разделываю мясо до размера маленьких детских порций.
Старые кровати нуждаются в новом постельном белье, и я седлаю лошадь в Баганду еще до открытия лавок. На заднем дворе среди цветов снует в поисках нектара стайка голодных юмбо, и я открываю на кухне окно, выставляя наружу миску меда, смешанного с водой и забродившими ягодами. Я смотрю, как эти крохи беспечно напиваются и спьяну уже не могут толком летать, и, глядя на их кульбиты и стучание о подоконник, покатываюсь со смеху – ощущение настолько странное и подзабытое, что даже удивительно.
Я ищу чего-нибудь, что можно втиснуть в пространство, которое ненависть вытачивает под себя. Интересно, ощущала бы я что-то подобное, если б меня, например, нашли мои братья? Или какой-нибудь недуг, который, по-твоему, прошел, и тут вдруг видишь, что он всего лишь затаился и ждет в темноте? То же и Аеси. Не то чтобы он сгинул или пропал навсегда; просто мои годы были – да и остаются – заполнены, и с течением времени новые любови и ненависти сменяют старые, а всё, что можно сделать с дурными воспоминаниями – это забыть о них, как имя жены, которая раньше здесь обитала. Или как Олу. Выбираешь ли ты забвение или забвение выбирает тебя – и то и другое приводит тебя в одно и то же место, в точку покоя. Голос, похожий на мой, настойчиво шепчет: «Ты предаешь свою цель. Ты возвратилась в Фасиси только за одним, но забираешь всё, а это оставляешь нетронутым». Я слышу доносящийся с улицы смех и не могу сказать, то ли это непринужденный говор случайных прохожих, то ли выкликания предков или демонов.
Я ищу другие поводы, чтобы на кого-нибудь сорваться. Вон Матиша однажды вечером шепчет, как бы невзначай, что подзабыла, какие у папы волосики: золотистые или каштановые, потому что он то недолгое время, что бывает здесь, проводит со львами. Из себя меня выводят две вещи: что у Кеме нет глаз присмотреться к своей дочери, и то, что она своих родных называет «львами», как будто они живут на другом конце города. С ними он преобразуется полностью, и ночью они вместе убегают, чтобы поохотиться на какую-нибудь неосторожную антилопу или дикую козу, забредшую чересчур близко к склону горы. Свою дичь они поедают прямо там, в буше, даже не заботясь о том, что другие дети тоже не прочь отведать сырого мясца. Все, кроме Матиши.
Салбан-Дура, двадцать и четвертая ночь луны Бакклаха. Вот что я ему ставлю на вид, после розысков их всех в темноте:
– Послушай. У тебя еще пятеро детей, или, может, ты забыл?
Это я говорю уже на крике. В виде льва он со мной полноценно разговаривать не может или не хочет, поэтому приходится ждать, пока он вспомнит, что может менять свой образ. Меняясь наполовину перед выжидательно притихшими детьми, Кеме отвечает:
– Имена своих детей я знаю.
– Я здесь не для переклички, а просто хоть покажи свое лицо. Матиша уже теряется, есть ли у нее вообще отец, – говорю я.
– Хорошо, женщина, я тебя понял. Не нужно начинать рычать.
– Это я-то рычу? Ты на себя посмотри.
– Соголон.
– А как мне иначе до тебя докричаться? По-звериному, что ли?
Его лицо быстро меняется; он уже не оборотень.
– А что зазорного в том, чтобы звучать звериным голосом? – спрашивает он запальчиво.
– Ничего. Вообще.
– Вот и хорошо. А то ты рассуждаешь, как моя первая…
– Я тебе не вторая.
– Язви богов, женщина, тебе просто не терпится зажечь прямо посреди поля!
Ндамби давно убежала домой.
– А где Эхеде? – спрашиваю я. Никто из нас не видел, как он уходит.
– Где-то в буше, – говорит Кеме. – Для льва там врагов нет.
– Он сын своего отца. Чтобы затеять драку, ему и врага не надо.
– Что за пчела укусила тебя снизу?
Он подходит и проводит своей пушистой рукой-лапой по моему лицу. Я думаю отмахнуться, но если Эхеде уже дома, то с разбирательством можно повременить до нашего прихода.
– Эхеде! Мальчик мой! – кричит Кеме и разрушает этот план.
Я говорю, что возвращаюсь сейчас в дом для проверки.
– Не трудись. Сейчас он как пить дать ворует мясо из чашки Ндамби, – говорит Кеме.
– Я его там не видела.
– Правильно, потому что он пробежал у тебя за спиной.
– Это когда?
– И сейчас, по своему обыкновению, устраивает в доме кавардак. Уж я-то его знаю.
– Не знаю. Я…
– Женщина, сколько раз я должен повторять тебе то, что я говорю? – спрашивает он с львиной усмешкой, и эта усмешка открывает мои глаза шире. Наполовину лев, наполовину мужчина, без одежды, с привставшим членом.
– Даже он перед ночью проявляет ко мне учтивость, – указываю я.
– Учтивость да. Но целомудренность…
Я тянусь к нему, а он ко мне, и на полпути мы соприкасаемся. Утраченное для меня время, когда я в последний раз обхватывала эту его часть и упивалась тем, как она пухнет и набухает в моей ладони. Хотя нет, неправда: времени я не утрачивала – просто у меня его похитило материнство. Получеловек-полулев, он издает что-то среднее между стоном и мурлыканьем. Женщина, которую мы не называем по имени, обычно плакала от отвращения, когда он приходил к ней в таком облике, и сетовала, что от него даже пахнет как от зверюги. Хотя запах – это как раз путь по его карте, и я следую по ней к его губам, за ушами, под мышкой и к золотому лесу сразу над его членом. Мой нос, лоб и даже ухо – я позволяю им приникать к его поросли, чтобы он слышал этот волшебный шорох.
– А вот женщины из Омороро, те берут его между губами и через это услаждают мужчин, – делится он сокровенным.
– Должно быть, потому их и зовут «женщинами с Юга», – говорю я.
Мы прячемся куда-то на задворки, как юноша с девушкой, настолько одержимые близостью соития, что им не до брачных ритуалов, и я чувствую, как его желание разбухает в моей руке. Моя туника взлетает над бедрами, грудью, шеей, и, прежде чем я успеваю сделать вдох, он вонзается в меня.
– Материнство идет тебе на пользу: есть за что ухватить, – мурлычет он, беря меня сзади за груди. Я протягиваю руки ему за спину и хватаю за ягодицы, ритмично поддавая бедрами навстречу его напору. Стремление действовать по-тихому рождает свой шум, и мы сейчас пихаемся так возбужденно, что мне слышна лишь эта наша «тихость».
– Кеме. Кеме! – яростно шепчу я в разгар соития.
Он лишь отдувается.
– Кеме!
– Не сбивай!.. Для тебя ж стараюсь…
– Ты разве не слышишь?
– Слышу одну тебя. Женщина, дети скоро могут выбежать, и тогда лишь богам известно, как…
– Вот именно, что слышишь меня одну. Больше ничего и никого не слыхать, что-то уж больно тихо.
Он замирает. Мы отстраняемся друг от друга. Я поворачиваюсь и вижу, как он смотрит в сторону дома. Теперь он хмурится. Я забыла, каким он может быть быстрым. Он у дверей еще до того, как я захожу во двор. Но дом по-прежнему безмолвствует, что Кеме не на шутку тревожит.
– Матиша! – выкрикивает он, а сам видит, как она выглядывает из-под большого табурета.
– Чш-ш, – подставляет она к губам пальчик. – Мы прячемся.
– От кого? – спрашиваю я.
– Тихо, они идут, – осторожно шепчет она.
– Матиша, сейчас же вылезай. И где все…
Я не знаю, что происходит первым: Кеме прыжком быстрее молнии сбивает меня и себя наземь, или это три стрелы через окно – зуп! зуп! зуп! – пронзают ему руку, плечо и шкуру на загривке. Матиша вопит так громко, что заглушает меня. Из другой комнаты доносятся крики детей, но у меня нет даже времени подумать об их малолетстве: прятаться от убийц им велит голос Матиши. Разум пытается осмыслить, но рот всё еще вопит. По-прежнему лежа на полу, Кеме выдирает из себя стрелы и ползет к дверному проему. Там появляется быстрая тень, которой Кеме впивается в ногу, сбивает и вгрызается в шею вырвать кадык. Я подхватываю Матишу и бросаю ее в комнату к другим детям как раз в тот момент, когда мимо моего носа проносится стрела и вонзается в стену. Кеме берет на себя двоих, вместе с ними выкатываясь наружу. В боковое окно рядом с кухней пролезают две тени. Хотя нет, не тени: Красное воинство, можно сказать, сослуживцы Кеме. Они движутся быстро и бесшумно, обнажая мечи. Ветер – не ветер – даже и не чешется, хотя я кричу ему об этом в голос. Оба Красных идут на меня, и мне не остается ничего, кроме как увернуться и нырнуть под стол. Ударами они разбивают столешницу в щепу, а я, отступая, бросаю в них поочередно вазу, чашу и урну. Я забегаю в соседнюю детскую, но запинаюсь и падаю на подбородок, от чего все мое тело прошивает искристый зигзаг. На какое-то время я будто застыла. Один из Красных хватает меня за лодыжку, с совершенно неподвижным лицом, глаза открыты, но сам как будто во сне. Я пинаю его раз, второй, третий, на что он с тем же пустым взглядом выплевывает зуб. Еще один удар заставляет его руку обвиснуть, а я отползаю в сторону. Отступать дальше некуда, кроме как в комнату с детьми. Я пронзительно кричу, а крик словно сам собой хватает солдата и подбрасывает к потолку так быстро, что лишь чуть слышно хрустит сломанная шея. Ну наконец-то он здесь, мой ветер – не ветер! У двери комнаты стоит резной посох, который на досуге мастерит Кеме; я хватаю его, и ко мне словно возвращается моя донга. Впрочем, навыки я растеряла, и память лишь смеется надо мной, бывшим Безымянным Юнцом. Однако когда тот второй замахивается на меня ножом, я блокирую удар почти не глядя – но всё равно он воин и быстр как молния. Снаружи доносится рев Кеме, и, прежде чем я успеваю сообразить, мне по груди чиркает кинжал. Я снова кричу, и этот крик сшибает его в грудь, выбрасывая за дверь, где слышно, как он врезается в дерево. Я гляжу на два пролета, на детей позади себя, и вижу, как Кеме снаружи бежит к входной двери. Темнота скрывает почти всё, кроме звуков, и я бегу обратно в комнату, где, сбившись в кучку, дрожат мои дети. Тут деревянный ставень с грохотом пробивает таран, и в окна запрыгивают сразу четверо. «Вот и всё», – говорит мне сердце. Остается одно: прикрыть детишек в надеж