Лунная Ведьма, Король-Паук — страница 83 из 143

Освоиться здесь не составило труда. Обитателям леса не потребовалось много времени, чтобы уяснить: здесь поселился некто новый, и он не зверь, не птица и не дерево. Протянуть нескончаемый день выходило труднее, потому что, сколько бы я ни растаптывала один, всегда наступал другой. Наблюдая за тем, как проводит день мелкая ядовитая лягушка, я училась с этим справляться. Сначала разделить день пополам: время спать – время гулять. Затем раздробить его помельче, затем еще и еще. Разорвать день на кусочки, которые можно проглатывать, и так, глядишь, можно сдюжить. Открылось и кое-что о сне.

Глубоко в зарослях, когда я только начала различать между собой растения, я нашла одно, которое решила заваривать вместо чая, а оно меня неожиданно усыпило. Поскольку этот сон исходил не от меня, то не было и сновидений. Я стала делать нечто противоположное своему дневному времяпрепровождению – наращивать свой сон. От забытья, длящегося считаные секунды, до половины дня, затем до двух дней, до четверти луны – и вот однажды я очнулась с грибами в волосах и с кустиком, проросшим у меня между пальцев. А еще с двумя обезьянками-колобусами – матерью и детенышем, – приютившимися у меня на животе. Сон продержал меня в своих объятиях полгода – я это поняла по тому, что пришло и ушло лето – и за это время их в моем доме поселилось целое племя. Мне было всё равно. Если я и так страдаю беспамятством, зачем мне вообще что-то запоминать? Когда я снова готовила свой сонный взвар, обезьянки следили за моими действиями грустно-тревожными глазами.

В следующий раз я просыпаюсь по прошествии целого года – это мне известно по тому, что вокруг снова лето, а растение, которое в последний раз представало кустиком, теперь уже деревце, корни которого давно пробили горшок. Мысль ошеломляет, хотя я внушаю себе, что это, должно быть, от слабости: шутка ли, не двигаться целый оборот вокруг солнца. Проходит еще два дня, прежде чем я более-менее выдерживаю тяжесть этого давления, терплю до тех пор, пока до меня не доходит, что веса-то нет вообще – он такой легкий, что улетучивается сам собой. Твое долгое отсутствие имеет значение только тогда, если кто-нибудь считает твои дни. Но даже обезьяны не поднимают тревогу, видя, что я просыпаюсь; они лишь наблюдают, что я собираюсь делать. Голод меня не беспокоил, как и жажда, но я надеялась на душевный покой, а вместо этого во мне поселился ужас, словно непрошеный гость, который не думает уходить. Просыпаться от годичного сна без сновидений равносильно тому, что пробуждаешься не от сна, а от смерти.

В доме по-прежнему темно, но темнота – это всё же не мрак. В комнате я насчитываю трех обезьян, все самцы. Как только они видят, что я встаю, один подлезает ко мне в каком-то танце, а между двумя другими вспыхивает драка. «За тебя, – произносит голос, звучащий как мой, – за тебя». Я едва успеваю об этом подумать, как внутрь врывается сильный ветер – не ветер – и выметает их наружу. Эти коломбусы продолжают наведываться еще несколько дней, принося еду, часть которой я даже могу съесть. «Но это безумие», – говорю я себе. Сон смерти не побратим, и никакая смерть от того забвения не исходила, хотя я всё еще ее ждала. Я была одной из тех женщин, которых называют одержимыми, но одержимость где-то позади, в прошлом. «Вспомни ядовитую лягушку», – говорит мне голос. Никто не движется взад и вперед одновременно. А мысль о трех обезьянках, клянчащих и дерущихся за то, чтоб меня отыметь, вызывает у меня смех.


За исключением троицы колобусов, имевших на меня виды, большинство животных ко мне не пристает. Птицы поют и щебечут, но ни одна не подлетает близко, даже сова или ястреб. На реке не набрасываются ни бегемот, ни даже носорог. Однажды за мной пытается погнаться кабан, но ветер – не ветер – так шарахает его о дерево, что он после этого держится от меня подальше. Слониха не взволновалась, даже когда я встала между ней и ее молодью. Остальных колобусов я не интересую как жена или сестра, но они хотят, чтобы я перестала посягать на их фрукты, особенно самки. Они ссут и гадят вокруг дома и даже внутри, пока однажды в полдень моя стрела не сбивает с неба ястреба, который собирался сцапать одного из них. То же и с гориллами. Я сторонюсь тех мест, где они держатся, не ем там, где кормятся они, не испражняюсь там, где это делают они, не хожу в лесу на север, куда лежат их тропы, но всё же натыкаюсь на стаю, которая с ходу видит во мне врага. Я забираюсь на деревья и там сигаю с ветки на лиану, но они опережают меня на выходе. Тогда я натягиваю лук. Вожак с седой спиной шаркает влево, затем вправо, затем встает на дыбы и колотит себя в грудь. Два дня спустя он пробует на меня наброситься, но я стою незыблемо даже после того, как он проделывает это еще два раза. Тем же вечером троица колобусов приносит мне двух хамелеонов, а затем сопит, пыхтит и бьет себя в грудь, пока я не слышу, что они пытаются до меня довести. Вы бы видели, как спустя три дня заверещал тот самый вожак, когда выскочил из кустарника и увидел, как я размахиваю хамелеоном! Седоспиный ретировался так быстро, будто его теперь преследовала я. Тем не менее даже при кармане, полном хамелеонов, он всё не унимался вплоть до одного дождливого дня, когда ту скверную привычку гоняться подхватил еще один – не вожак, а один из молодняка, решивший доказать, что он тоже самец хоть куда; а я, дура, возьми да заберись на дерево. Но там, где Седоспиный только бы пугнул, этот пошел дальше. Он прыгнул, чтоб меня схватить, но своим весом надломил сук, и мы оба рухнули в реку. Больше чем хамелеона гориллы боятся лишь одного – той части глубокой реки. Глядя, как он бултыхается и жалобно ревет, уходя под воду, я бросаю его на произвол: пусть другим неповадно будет. Но голос, звучащий как мой, решает меня побеспокоить и не отстает. С досадливым вздохом я подплываю обратно, жду, когда он совсем выдохнется, а затем хватаю за лапу и подтягиваю к берегу достаточно, чтобы он мог выбраться сам. После этого между гориллами происходит какой-то обмен, и они оставляют меня в покое. Более того, оберегают тропинку, которая ведет к поляне, а от нее к дому. В обращении с женщинами я учу их почтительности. Судьба мужиков меня не волнует.


В те первые годы я буш почти не покидала. По правде сказать, только во время поездки на юг, в Марабангу, до моих ушей дошла новость о том, что прошло пять лет. Пять лет с тех пор, как я увидела кого-то, кто не был ни мартышкой, ни гориллой. Пять лет после того, как я в последний раз видела Север. «Пять лет с тех пор, как я думала о нем, – шепчу я себе, хотя это ложь. – Этот человек. Эти дети». Марабанга. Итак, я находилась в Марабанге, резиденции Южного Короля, города посреди Черного озера, добраться до которого можно только на лодке. Марабанга говорит на языке, которого я не знаю; что-то вроде Долинго, когда они были не более чем скотоводами. Однако Марабанга не похожа ни на что южное или северное. Маси вздымается ввысь, как и Нигики, а Го поднимается так высоко, что отрывается от земли и парит. А Марабанга идет вниз. Там, где другие земли строятся на травянистых равнинах, это место – скала посреди Черного озера. Молодые скажут, что это были наука и рабство, а старики – что рука богов, которая устроила всё это. Так или нет, но эти руки каким-то образом прогрызают твердую скалу, чтобы вырезать и придать форму целому городу. Четырехугольные башни, яйцевидные обелиски, храмы, дома, дороги и дворцы. Веме-Виту поднимается всё выше и выше, но Марабанга опускается всё ниже и ниже, пробиваясь сквозь каменную твердь, пока не достигает воды. Издали глазу обманчиво кажется, что впереди нетронутый остров, но в двухстах шагах от берега тропы и ступени ведут вас в место, подобного которому нигде больше нет. Всякий раз, когда я норовлю подумать: «Это место устремлено ввысь», голос мне говорит: «Нет, это место нацелено вниз». А вдалеке на окраине Марабанги находится святилище, почти столь же широкое, как сам город, и единственное сооружение, возвышающееся над скалой. «Возведенное богами» – так говорят жрецы, имея, по всей видимости, в виду смерть десятков сотен тысяч рабов. Что до самого святилища, то оно напоминает гигантского мужчину с огромной головой, прислоненного к стене в попытке выпрямиться, ухватившись за свой неимоверный член. Двое торговцев, видя, как я его рассматриваю, кричат, что я здесь либо слишком рано, либо слишком поздно.

– Это как?

– Бесплодные женщины приходят сюда только глубокой ночью.

– А зачем?

– Видно, что ты издалека, раз не знаешь. Женщины прокрадываются в темноте, чтобы потереться о стоячий хер своими ку, – говорит один из торговцев. – Говорят, главный префект всё бил свою жену за то, что она не рожает, и вот она однажды ночью потерлась, а теперь только и делает, что пуляет наружу ребятишек.

Марабанга и «Стояк» повествуют о Юге больше, чем мог бы рассказать любой книгочей. Все города Юга так похожи друг на друга, что их можно перепутать один с другим, хотя люди, конечно, так не думают. Но, несмотря на всех своих безумных правителей, земли Юга – братья, объединившиеся по собственной воле. Бо€льшая же часть Севера объединена силой и противится каждому шевелению любого Северного Короля уподобить одну из земель другой. Я и не знаю, зачем я была в Марабанге, ведь делать мне там, в общем-то, нечего. «Лес давно затмил любой интерес, который во мне оставался к людям», – внушаю я себе, а сама следую за стайкой смеющейся детворы через добрый десяток улиц. «То, чего ты ищешь, ты здесь не найдешь», – звучит голос, похожий на мой. «Ничего я не ищу!», – выкрикиваю я в ответ, а дети это слышат. Сначала они замедляют шаг, а подойдя к разветвлению проулка, дают стрекача. Я исподтишка заглядываю за стену и вижу двоих мужчин, которые наблюдают за детьми, а затем смотрят прямиком на меня.

В этом «святилище стоячего хера» я клянусь никогда больше не возвращаться в это место. Уже дважды я прибегаю в город, и оба раза этот город прогоняет меня прочь. «Язви богов и их народ», – говорю я себе. Я возвращаюсь в буш, охотиться на речную рыбу, собирать фрукты с орехами, и чтоб никто меня не беспокоил, кроме разве обезьян, ищущих себе любовницу. Время не было мне другом, поэтому я решаю стать врагом времени. Даже не врагом – я решаю совсем о нем забыть, избыть, изгнать. Поэтому, когда я замечаю, что обезьяны, навещающие мой дом, уже не они, а их дети, а затем и внуки, я отмечаю это так, как иной отмечал бы закат солнца. Змея сменяет змею, а кабан сменяется тем, кто его съел. Однажды умирает Седоспиный, ставший мне другом и защитником. Я была той, кто утащил его тело к реке и направил вниз к водопаду. После него вожаком становится другой, которому я не по нраву, и он дает об этом знать, выгоняя меня из гнездилища своей стаи. А после него приходит другой, который убивает всех детенышей того вожака, но со мной обращается как со своей матерью. Приходят и уходят звери, перестают летать птицы, и даже слоны, что были со мной дольше всех, переходят в детей и внуков друг друга. В один день я была другом, а в другой – просто частью буша и дождевого леса.