Лунная Ведьма, Король-Паук — страница 84 из 143


Все больше проходит дней, с ними лун, а с ними лет. Я не особо смотрюсь в реку, но однажды утром увиденное заставляет меня вздрогнуть. Я прохожу мимо места последнего упокоения слона, откуда проглядывают только бивень и кость. В мыслях у меня не искупаться, а просто как-то перелезть на другую сторону, где я заприметила фрукты, соленые со сладостью, без всякого названия. Вдруг вижу, из воды на меня смотрит некто, кого, я думала, уже давно нет в живых. Ни седины, ни морщинки, ни бородавок, ни наростов, ни даже поволоки на карих глазах. Взрослая женщина, но ни днем старше. Река мне лжет, не иначе! Время я, понятно, прокляла, но до этого момента я не чувствовала, что его отпугиваю. Хотя нет, не совсем так, я же отмечаю моменты, когда, бывают, наклоняюсь за чем-нибудь, а суставы пощелкивают. Или, например, видишь ясно, а потом в глазах слегка туманится. Или на одном и том же подъеме неожиданно стесняет дыхание. А есть вещи, которые много лет раздражали, но теперь больше не беспокоят, – я уже даю ухаживать за своими волосами обезьянкам, хотя иной раз шлепаю, когда они своими шустрыми пальчиками норовят пощупать меня за грудь. Но время идет все мимо да в обход, не приближаясь и не прикасаясь ко мне.


Снова луны, а с ними года. Затонувший Город – загадка, но никто не помнит ее сути. Иногда вдруг видишь, как часть его проглядывает из-под земли, перегораживая тропу, которая еще четверть луны назад казалась свободной. А то, что выглядит как холм, оказывается крышей, зеленой и пушистой от мха, а какая-нибудь воронка оборачивается подземельем. Или прудик очень уж безупречной формы оказывается большой ванной, а за ней их еще семь. Дождевые струи смывают грязь с череды мертвых пней, и взгляду открываются покосившиеся статуи воинов. В ночи похолодней на широкой тропе появляются трое или четверо попутчиков, спорящих о том, в какую сторону идти. Лишь когда они проходят прямо сквозь тебя, ты видишь, что здесь есть призраки, всё еще привязанные к городу и сгинувшие в тот день так быстро, что даже смерть не успела их прибрать. Перешептывания по лесу и его окрестностям свидетельствуют, что я тоже призрак, которого позабыла смерть, потому что ни один зверь, кроме слона, не мог бы остаться здесь в живых с того первого дня, как кто-то узрел или услышал мое присутствие. В Маси и Марабанге, даже в Омороро, поговаривают, что она, мол, не иначе как принесла в жертву десять и шестерых младенцев или дала целому дому дьяволов, раз до сих пор бродит по этим местам. Она.

То есть я, которая имени себе не искала. Не искала ни человека, ни компании и никого, кого можно было бы назвать другом. А если начистоту, то я осерчала на горилл за то, что они не прихлопнули тот источник шума до того, как он начал донимать меня. Проснуться для меня было первой неприятностью. Еще только вечером самки-колобусы перестали смотреть на меня как на врага и пригласили переночевать с ними в кроне дерева. Нет, моей дружбы они не искали, а искали, чтобы я применила свои стрелы и разделалась с орланом, который повадился сцапывать тех из них, что забираются чересчур высоко.

Итак, я спала себе между двух ветвей, и тут меня разбудило хныканье – оказалось, маленькой девочки. От мужчин доносится только ворчание и ругань на марабангском, который я так и не освоила. Девочке на вид не старше десяти, а ее хныканье вызывает во мне такую же злость, как и вид мужика, который ее хватал. «Вопи, дурища!» – хочется мне крикнуть с досады. Птицы смотрят. Обезьяны тоже, но все молча. «Куда подевались гориллы?» – недоумеваю я. Двое мужчин одеты в розово-зеленые халаты знати, на другом кожаная юбка кузнеца. Другая «я» озадачена: что могло свести этих людей вместе? Хотя причина вот она, налицо; ее сейчас заволакивают в глубь леса. Может, они все встретились в таверне и, набравшись пальмового вина, решили, что знатные мужчины и простые – это в сущности одно и то же, исходя из схожести их желаний. Вероятно, похитить вшестером одну девчонку не составило им труда. Так думает та «я», которая другая, а первой плевать, в том числе и на то, какая нерадивая мамаша упустила своего ребенка. Двое мужчин что-то ей говорят, будто пытаются успокоить, другие два задирают свои рубахи, чтобы оправиться, а еще двое стягивают штаны, но для другого. Эти двое стоят ко мне спиной, но я знаю, что они там вострят между ладонями. Я натягиваю лук и стараюсь не думать о том, кто научил меня стрелять. Первому стрела пронзает шею так быстро и беззвучно, что никто не замечает. Второй стаскивает с девочки одежку, поэтому, когда тот со стрелой в шее падает на колени, остальные не обращают внимания. Через секунду второй подпрыгивает, но не из-за того, что заметил падение соседа, а просто стрела, посланная мной ему в глаз, выходит кончиком из затылка. Тут все впадают в панику. Тело натыкается на тело, халат на халат; все толкаются, тузят друг друга кулаками и с заполошными криками спешат укрыться за деревом. Я перепрыгиваю с ветки на ветку с пучком стрел между пальцев. «Ззуп, ззуп» – и две торчат из груди знатного, который падает с тяжелым хрипом. «Ззуп» – и одна в шее у кузнеца. Я выпускаю еще две – пятому в икру, шестому в живот. Они пробуют бежать туда, откуда пришли, но попадают в лапы Седоспиному и его сынку. Сынок лупит первого по лицу так, что смахивает голову. Седоспиный радушно обжимает голову второму и сдавливает, отчего та лопается, как спелая тыква.

Девочка застыла в неподвижности, ошеломленная и сбитая с толку, как будто ее двинули по голове. Я не знаю, как по-марабангански «уходи», «иди» или «беги», поэтому тащу ее на опушку и толкаю в сторону города. В следующую четверть луны, где-то посередке, девочка возвращается вместе с матерью, которая тащит ее за собой. Я сидела на верхушке дерева, и тут птицы шумом предупредили меня, что буш неспокоен. «Не утруждайся запоминать, – говорит мне голос. – Нет смысла искать память или ее истоки: ты о них не вспомнишь, когда начнешь наблюдать за матерями». Даже если это матери горилл и обезьян.

У этой взгляд, который мне уже случалось видеть прежде. Дескать, «моя дочь пришла ко мне с историей, которой я не верю». Взгляд, говорящий: «Моя дочь вернулась измятой, но вместе с тем нетронутой, и к этому имеет какое-то отношение этот лес». По крайней мере, она поверила своей дочери насчет леса, иначе не потащила бы ее сюда. Чтобы это понять, не нужно было говорить на марабангском. Гнев подгонял мать всю дорогу до поляны, но теперь ее начал охватывать страх. Слышно, как он заставляет подрагивать ее голос:

– Uyatakata? Ungu umtyholi? Ulidyakalashe? Teta! Teta![35]

В ответ девочка что-то хнычет, и я задаюсь вопросом: это у нее что, единственный способ изъясняться? Но ее языка я не знаю, и не знаю, знает ли она мой, да мне и всё равно. Девочка смотрит вверх и тычет пальцем, но густая крона скрывает меня от них. Девочка поворачивается уходить, но мать дергает ее обратно.

– Teta! – снова кричит она. – Говори!

Я проскальзываю на дерево, куда не лазают обезьяны, и обрезаю лиану, которая удерживает голову одного из тех мужчин. Лиана падает в нескольких шагах от них; при этом голова подскакивает и изо рта выскальзывает полусгнивший язык.

Мать с дочерью вскрикивают, а девочка снова указывает пальцем:

– Le ndoda ngomnye wabo[36].

Они обе смотрят наверх, в гущу листвы, но меня не видят. Я смотрю прямо на них, пока мать не хватает свою девочку, и они вместе уходят.


Происходит всякое разное. Четвертей лун я не считала, поэтому сложно сказать, когда именно я возвращалась на юг, хотя не в Марабангу. Даже при таком изъяне памяти всё равно было что-то, о чем я стремилась забыть, и таверна в рыбацкой деревушке на берегу озера была вполне подходящим для этого местом. Итак, я сидела там, и единственной моей заботой было пиво, что передо мной. Хотя, бросая монету, я вскользь подумала, что не менее полезно, чем выпить, было б еще и перепихнуться, но в этой халабуде глаз положить было решительно не на кого. Вдруг кто-то сзади втягивает носом воздух, словно думая чихнуть, после чего принюхивается снова, быстро как собака.

– Какой-то долболоб пустил сюда суку с течкой, – говорит он.

– Или кого-то, кто лижется с собаками, – говорит другой, и оба смеются.

– Не, серьезно. Хозяин, тут в заведении вонища – не могу. Ты там что, держишь на задах свинарник?

– Нет, друг, – перебивает первый, – вонь тут где-то посередке. Чуешь? Чем ближе к стойке, тем несносней.

– Не может быть… Нет… такой дух пускать не могла б ни одна баба.

И вот голос раздается прямо у меня за спиной:

– Было бы неплохо, если б от нее пахло хотя бы рыбой, – говорит он.

Я не оборачиваюсь.

– Эй, я с тобой разговариваю, – наседает голос.

Я так и не оборачиваюсь, и он подходит совсем уж близко.

– Друг, ты не поверишь, а ведь это женщина. Слушай, дело не столько в том, что от тебя несет дерьмом, а в том, что ты воняешь как… Как что, друг?

– Как будто кто-то окатил ее болотной жижей? – предполагает его дружок.

– Нет, не то.

– Короче. Не важно, чем ты пахнешь, мы предлагаем тебе сразу туда и катить, – говорит мне второй.

– Сижу пиво попиваю, вам-то что? – отвечаю я.

– Пиво? Ну и женщины нынче пошли, друг. Не пьют то, что полагается пить дамам, не пахнут так, как надлежит пахнуть дамам.

– Зато делаю одну вещь, которую делают дамы, – говорю я.

– Ого. Ты слышал, друг? Так что же они делают?

– Терпят всякую пакость от дерьма, у которого хренчик такой мелкий, что брызжет себе на яйца.

На Юге зажиточных городов пруд пруди. Даже это рыбацкое захолустье зарабатывает и тратит серебра больше, чем большой человек в Веме-Виту. Это видно уже по тому, что хозяин принес мне пиво в стеклянной бутылке, а на Севере стекло до сих пор редкость и слишком ценится, чтобы вот так ставить на стол почем зря. И я печалюсь – и за бутылку, и за хозяина, и за драгоценный стакан, когда тот мужлан замахивается, чтобы дать мне затрещину. В проворном развороте я заезжаю бутылкой ему по морде. Он, взвизгнув, падает, а стеклянные осколки торчат из него как чешуя.