искристая дуга меча всё шире и шире, и в воздухе попахивает перечным ядом. Тут юнец сам наступает на расшатанную плитку. Я шевелю пальцами, а воздух ее выдирает, и плитка с разлета лупит его по затылку. Юнец, пошатнувшись, роняет меч; мой ветер подхватывает его и запускает сангомину в шею. Ловкости ему хватает только на то, чтобы зажать лезвие между двумя ладонями – если он сейчас ослабит хватку, ему конец. А если мне задержаться здесь, то я упущу корабль.
На какое-то мгновение распахнутые глаза и отвисшие губы выдают в юнце испуг. Такой взор бывает у умирающего ребенка, до которого дошло, что его песенка вот-вот будет спета. Эта мысль отвлекает меня, что ему как раз и нужно. Он ныряет в сторону, меч падает, а сангомин его ловит и собирается швырнуть, но тут ветер – не ветер – подбрасывает его и запускает в полет через десяток крыш, где гаденыш шлепается оземь словно мокрый мешок.
Между тем корабль уже отчаливает. Один из моряков позже мне говорит, что либо у него глаза наперекосяк, либо это была шалость богов, поскольку он отродясь не видал, чтобы кто-то в прыжке сигал так далеко. Опоздание обойдется мне в место под палубой, где придется ютиться между двумя мачтами.
– Старый тюфяк там уже внизу, – говорит он.
Вы думаете, эта история о мести. А она о божественном порядке добра и процветания и о том, как мы сбиваемся с пути из-за одного злобного выродка, который полагает, что таких вещей в мире существовать не должно, а зиждиться они должны только в нем. Речь идет о недовольстве, зреющем на суше и на море подобно опухоли, что вырастает до багрового коралла, разрывающего женскую грудь. Речь о землях, политых кровью войны, ибо пострадать предстоит еще многим. Это не обо мне, совсем не обо мне. Есть в Омороро мальчик, коему десять и один год, а скоро исполнится десять и два.
Мне предстоит его убить.
– Убить кого? – спрашиваю я.
Все трое смотрят на меня так, будто я должна это знать или того хуже – сказать им об этом.
– А ну ответь, этот гриот рассказывает мне о хвосте, будто я знаю голову? И что это за песенник, который даже не поет и не говорит стихами?
Старик и водяная фея сидят, прильнув друг к другу. Нсака Не Вампи пытливо смотрит мне в глаза, прежде чем подойти.
– Ты пойми, их всех уже больше нет; ушли, все из того дома в Ибику. Твоя дочь, она пережила всех остальных; кто-то бы сказал, что из чистой сварливости, словно наперекор. «Мама говорила, что даже смерть боялась к ней приближаться. А еще говорила, что раньше она летала, правда я ни разу не видела». Ты летаешь? Ох Матиша, Матиша, прабабушка! Она всегда смотрела куда-то вдаль, в какое-то место, которое никто другой не мог узреть. Если мы оказывались у дороги, ведущей на юг, кто-то постоянно должен был ее ухватывать, иначе она начинала по ней идти. Каждый раз, когда солнце садилось на западе, она смотрела на юг. Мама говорила, что она достигла возраста, когда разум ее уже ушел к предкам, даже если голова всё еще здесь, но я так не думала. Я думаю, на юг она смотрела, потому что знала, что кто-то оттуда приближается. Может быть, возвращается обратно.
– А Кеме, когда он?..
– Еще до моего рождения. Знаешь, мать всегда держала нас крепко, даже когда мы стали уже чересчур большими для ее рук. Мне исполнилось десять и один год, прежде чем я поняла, что раньше следом за мной летали голуби. Нет, ты представляешь? Они садились и что-нибудь хватали – зернышко, лоскуток ткани, один раз даже сережку, чтобы отчитаться перед моей матерью. Даже соседи слышали, как мы ругались, когда я узнала об этом. «Ослабь свою хватку, женщина, или еще лучше, отпусти нас совсем!» – так я ей кричала. Но она не могла этого сделать, моя мать. Она не хотела превращаться в Матишу. Бедная прабабушка никогда не переставала ждать мать, которая ее бросила.
– Так они рассказывают эту историю на севере?
– А твоя чем-то отличается?
– Я тебе никакой истории не должна.
– Ты не должна мне ничего. Матиша – да, у нее на тебя оставалась горечь, а мне-то что. Я восхищаюсь тем, что женщина способна поступать с людьми так же, как мужчина: в один прекрасный день просто встала и ушла. Ни тебе барабанов, ни голубей, ни записки, ни словечка, вообще ничего.
– Ты никогда себя не спрашивала, почему Матиша была единственной, кто по мне скучал?
– Других твоих детей я спросить не могла, они же все умерли. Они…
Не знаю, что я ей показываю или что она замечает на моем лице, но ее слова повисают в воздухе. Может, она видит, как я ищу это – ту часть себя, которая слышит, что мои дети мертвы, давно мертвы, – и едва это нахожу, как снова прячу.
И хорошо. Потому что ни одна часть меня не готова к неправильности этого; неправильности сродни той, когда видишь мужчину, берущего себе в жены девятилетнюю девочку, или мальчика, наблюдающего, как отец медленно убивает его мать. Неправильно хоронить своих собственных детей, чего мне так и не довелось. Впервые я ловлю себя на том, что, раздумывая о своей долгой жизни, задаюсь вопросом, чем же она была: благословением или проклятием? Не важно, сколько человеку лет – матери ли, ребенку; ни один ребенок не должен быть хороним своей матерью. Я сама своих так и не похоронила. Горе затаилось где-то в голове, но оно просто звук или знак на пергаменте, а не то, что живет внутри меня, грозя прорваться наружу и завладеть моим лицом. Допускать этого я не собираюсь и ни за что не допущу.
– А ты-то сама как до сих пор жива?
– Не знаю.
– Матиша тоже когда-то выглядела не старше матери. Люди думали, они сестры. Но всё равно с тобой теперешней даже не сравнятся. Ты выглядишь моложе даже матери, что уж говорить о прапрабабке. Если бы я не знала, я б сказала, что тебе не больше шестидесяти. Это колдовство?
– Ну вот. Опять ты за колдовство.
– Но называют же тебя Лунной Ведьмой.
– А ты сама, что поделываешь, праправнучка?
– Назовем это семейным делом, – отвечает Нсака Не Вампи.
– Ну а вы столковались, что говорить мне дальше? – обращаюсь я к тем двоим, что так и сидят втихомолку.
– Я… я не знал, что это настолько затянется, иначе пришел бы раньше. Этот изверг Аеси, он подверг поруганию всё, что было правильного и хорошего. Он прервал сам род королей. Некромантию возвел в науку, а науку превратил в некромантию. Неужели к тебе ничего из этого не возвратилось? – взволнованно спрашивает Попеле.
– Ты о чем?
– О твоей памяти.
– Память у меня в порядке. А вот кровь во мне, та действительно задремала. Даже Матиша, она меня не помнила, а просто чувствовала, что забыла, и это в ней сидело.
– Сидело не только это, – замечает Не Вампи.
– А ты, наверное, рядом стояла? – усмехаюсь я, и она замолкает.
– Ни он, ни я не думали, что тебе предстоит столь многое поведать. Хвала богам, что большинство из этого запечатлелось на бумаге. Остальное не забыла я. Среди нас, обитающих в воде и в деревьях, никто не забывает ни о чем.
– Не иначе как ты отправила меня в Омороро?
– Да, я.
– Ты не похожа на ту, чьим указаниям я бы последовала.
– Ты вызвалась идти сразу, как только я сказала, на кого тебе предстоит охотиться.
– Охотиться… Твои слова говорят о тебе больше, чем твое лицо или запах.
– Ты знаешь об Аеси?
– О ком?
– Правая рука Короля Севера. Именно из-за него ты и оказалась в Омороро. Мы посылали тебя его убить.
– Что? Да кто ты такая, чтоб посылать меня на убийство? Или ты отвалила мне золота в мере, равной моему весу?
– Ты отправилась туда безвозмездно.
– И я убила его?
– Эта история описана гриотами.
– Мне нужно «да» или «нет». И… Но погоди. Ты говоришь, что Аеси сидит по правую руку от Короля. Так этот Аеси один и тот же? Я его убила или как?
Старик и водяная фея исподтишка переглядываются, надеясь, что я этого не замечаю.
– Что ж, изложите мне ту историю, – иду я навстречу.
– А как далеко тебя в ней вернуть? – осторожно спрашивает Не Вампи.
– Дальше, чем тебе посоветовали они, – отвечаю я.
– Гриота ты извини, он знал тебя только по невольничьему кораблю, – вступается Попеле. – Он записывал только твой рассказ, с твоих же слов.
– Тогда зачем вы вообще его посылали?
– Потому что, если бы тебе всё удалось, ты бы изменила мир. Но и в случае неудачи мир бы тоже изменился. В любом случае кое-кто, чей ум мудрее моего, сказал: «Пусть останутся записи, ибо мы не ведаем, сгодятся ли они нам». И вот гляди-ка, они в самом деле пригождаются.
– Давайте выкладывайте вашу историю. Иначе я действительно кого-нибудь нынче прибью.
Вот что я слышу от водяной феи:
– То были времена Кваша Лионго, ставшего Королем после внезапной кончины Кваша Моки на двадцать пятом году его правления. Лионго Добрый, как его прозвали через три года за кромешное зло, которое он творил вместе со своим братом-близнецом; оба они встретили заслуженный конец, но это уже другая история, достойная отдельного повествования. Хотя истинно тебе говорю: с тобой мы встречались уже не в первый раз, и не во второй, и даже не в десятый. В первый раз ты была там, возле реки, что протекает за кварталом Ибику в Фасиси. Ты стирала одежду для дома, где ее мало кто носил, и тут из реки выпрыгнула я. Правду сказать, я смотрела за тобой несколько дней – достаточно долго, чтобы нимфы-бисимби предупредили меня, что это не мои воды, а у них, когда они голодны, кровожадность крокодилов. Но я за тобой наблюдала на протяжении нескольких дней – и за фигурой, и за твоими манерами, в течение нескольких дней донимая себя вопросом: неужели ты и есть та женщина, что прикончила Аеси? Как ни сложно мне было поверить, что его убила ты, но еще труднее верилось, что ему удалось убить всего одного из вас. Четыре дня я наблюдала за тобой, твоим домом и твоей семьей – за твоими львами и девочкой Матишей, наделенной тем же, что и ты. Я наблюдала, как приходили и уходили старшие твои дети; некоторые из них навсегда, потому что им всем было уже за двадцать, а тем, что от брака твоего льва, и подавно. Твои младшие, общим числом десять, уже тоже начинали от тебя отходить: уж слишком крепка была твоя на них хватка; ты и сама это знала.