Лунные горы — страница 19 из 64


Вера Дмитриевна Шапошникова, превосходный товарищ в путешествии — вместе мы впервые ездили с ней по Марокко, Сенегалу, Гвинее, а теперь странствуем по Восточной Африке, — она, уже в Москве, как-то сказала мне, что странно помнит Африку — помнит прежде всего ее запахи.

Я так запомнил свое путешествие по Карпатам и Западной Украине. Стоял май, мы ехали в открытом кузове грузовика, и обвевавший нас ветер пах теплой пылью и цветущей белой акацией.

А сейчас, когда мы катим из Момбасы в Порт-Рейтц, в окна автобуса врывается вместе с ветром медвяный, с дымком запах цветущего манго и мне кажется, что я запомню этот запах навсегда и даже смогу вызвать его в памяти, в какой бы обстановке ни находился…

Самолет взмывает вверх, оставляя внизу мангровые леса, приткнувшиеся к берегу длинные узкие пироги, парусные дау, современные океанские корабли и другие самолеты, которым еще не дано разрешение на вылет.

Сверху открылась нам ночная Момбаса в желтых и красных огнях и зеленая черта магистральной дороги, врывающейся в город с материка и пересекающей его по центру… Полыхает оранжевый факел над заводом «ШЕЛЛ» — мечется там, раскидывая крылья и тщетно пытаясь взлететь… Ползут по дорогам машины, похожие на жуков с длинными светлыми усами, — ползут и ощупывают усами землю перед собой — на всякий случай, наверное.

Я надеялся разглядеть во время перелета Южный Крест, но ветер с океана замутил черное небо влагой, и звезд не видно; лишь месяц слабо прорисовывается в круглом окне.

Значит, не судьба. Значит, можно еще раз, теперь уже спокойно, перебрать в памяти все, что увидел за день, вспомнить, что читал о расстилающейся под нами, растворившейся в темноте саванне.

Словно повторяя калейдоскоп дневных впечатлений, мысли мои перескакивают с предмета на предмет, я сам замечаю их алогичность, но под монотонный гул моторов мне хорошо думается именно так, вразброс.

У входа в «Менер-отель», на бетонной площадке, старый кениец торгует книгами. Книги разложены без всякой системы, они очень разноценны по качеству, но, как обычно бывает в лавках старых букинистов, в них приятно покопаться и приятно вдруг почувствовать- на губах ни с чем не сравнимый пыльный вкус старых книг.

Перед ланчем мы ненадолго задержались у книжного базарчика и среди прочих книг обнаружили такую: «Жизнь и смерть гиганта». Это — про Хемингуэя.

То путешествие по Кении и Танганьике, которое описано в «Зеленых холмах Африки», он начал ровно тридцать лет назад и начал его из Момбасы.

Позднее Хемингуэй не раз возвращался в Африку, но я не знаю, проезжал ли он через Момбасу. Во всяком случае, он вернулся в нее после смерти и смотрит на прохожих с порога «Менер-отеля» — после смерти, так внезапно случившейся в небольшом городке Кетчум в штате Айдахо, на другом конце земного шара…

Из Момбасы маленькая охотничья экспедиция Хемингуэя отправилась на северо-запад, через плато Се-ренгетти, которое сейчас скрыто от нас ночью.

Путешествуя по Африке, охотясь на антилопу куду, Хемингуэй думал о России. Он думал не о судьбах ее. Он шел от литературных ассоциаций — вспоминая книги Толстого и Тургенева, он пытался представить себе Россию, и ему казалось, что он сумел представить ее себе.

Мы в России тоже думали о Хемингуэе, особенно в. последние годы его жизни.

Я не особый поклонник его романов. Думаю, что как новеллист он сильнее, но это, в конце концов, личная точка зрения.

Но Хемингуэй — один из немногих писателей, который вошел в сознание других людей не только своими произведениями, а и своей жизнью, причем вошел задолго до своей смерти.

Первая встреча с опасностью — пусть смертельной — не страшна. Неизмеримо страшнее вторая, когда ты уже все знаешь. И тем более третья… десятая… сотая.

Этот вывод — из собственного опыта, и я его никому не навязываю. Тут все индивидуально. Хемингуэй-человек был особенно дорог мне своей постоянной готовностью в тысячу или тысячу первый раз выйти на встречу с опасностью…

Мы вспоминали Хемингуэя, пролетая прошлым вечером мимо Килиманджаро. Мы вспоминали «Снега Килиманджаро».

Большой заочный друг Хемингуэя, его переводчик и комментатор, ныне покойный Иван Кашкин считает «Снега Килиманджаро» выражением — причем «наиболее ясным» — творческого кризиса писателя.

Я не берусь спорить со знатоком. Просто после рассказа Хемингуэя снега Килиманджаро стали для меня олицетворением духовной чистоты, символом вечного, нетленного идеала, к которому неизменно стремится всякий настоящий человек, будь он писателем, или строителем, или еще кем-нибудь — неважно кем, важно, чтобы был человеком… Стремится, несмотря ни на какие житейские каверзы и соблазны, и уговоры играть в поддавки, и возможность играть в поддавки…

А впрочем, может быть, это и есть выражение кризиса — такая неистребимая вера в идеал, в человеческую чистоту — вера вопреки всему?

В «Зеленых холмах Африки» Хемингуэй написал: «…я решил, что буду охотиться до тех пор, пока смогу убивать наповал, а как только утеряю эту способность, тогда и охоте конец».

Может быть, когда в середине тридцатых годов Хемингуэй писал эти строки, он действительно думал только об охоте.

Сейчас эти строки кажутся символическими. Хемингуэй жил, пока мог «убивать наповал» — в искусстве, в любви, на охоте, в жизни, наконец, в самом широком смысле слова.

А когда он почувствовал, что больше не в силах «убивать наповал», что предстоит не жить, а доживать, — тогда Хемингуэй однажды ясным летним утром 1961 года снял со стены английское ружье с особенно чутким — «волосяным» — курком, вышел в тесный коридор своего небольшого дома в Кетчуме и направил оба ствола себе в голову…

…Путешествуя по Африке, Хемингуэй думал о России. Пролетая над Африкой, мы думали о Хемингуэе…


…За окном самолета по-прежнему непроницаемо густая мгла. Лишь изредка далеко внизу появляются алые точки, собранные в небольшие кучки, — там горит саванна.

Итак, мы навсегда расстались с Момбасой, бывшим султаном загадочной «страны зинджей» старых арабских писателей, страны черных, иначе говоря.

У страны зинджей своя богатая и сложная история, ныне полузабытая. Она началась раньше, чем возникли Момбаса или Малинди, — средиземноморские писатели уже знали побережье Кении и Танганьики как страну Азанию…

История азанийцев, или зинджей, не прерывалась. Они строили города и крепости, они выступали посредниками в торговле между жителями внутренних районов Африки и купцами Аравии, Индии, Китая… Из портов зинджей вывозили слоновую кость и панцири черепах и еще вывозили железо. Железо скупали преимущественно индийцы, которые у себя на родине выплавляли из него высококачественную сталь. Сталь эта потом попадала в мастерские арабских оружейников, закалялась особым образом, и затем из нее выделывали знаменитые на весь средневековый мир дамасские мечи… Эти мечи, а также кинжалы, кольчуги и прочее вооружение возвращалось потом и в города зинджей.

Арабские, индийские купцы не только торговали с зинджами, но и селились в их городах, женились на их женщинах… Так постепенно сложилась народность суахили — африканская народность с небольшой примесью арабской крови. И сложился язык суахили — язык, в основе которого словарный состав банту, но есть и арабские слова… И возникла у суахили письменность на основе арабской графики…[2]

Внизу — две натянутые гирлянды из червонного золота — шоссе, ведущее к Найроби. Первый этап на пути к Великим озерам позади.

ГЛАВА ПЯТАЯ


«Вы увидите Африку своими глазами».

Отъезд из Найроби. Рифт-Валли.

Накуру— город и озеро.

Африканская тайга. Клочок земли и папиросная

бумага. Экватор. Томсонс-фолс — город и водопады


Я поступил на географический факультет Московского университета осенью 1944 года, имея неполных семнадцать лет от роду. В этакие годы о возрасте других, особенно тех, что постарше, судят весьма своеобразно. Помню, меня страшно возмутила фраза, прочитанная, если не ошибаюсь, у Майна Рида: «молодой человек лет тридцати». И не только возмутила — я пустился, находя, кстати, сторонников, в долгие рассуждения о том, как изменились за какое-то там столетие, представления о молодости, зрелости и пр.

Почему-то я вспомнил эти свои рассуждения, когда самому мне уже стукнуло тридцать и даже перевалило за тридцать… И стало мне весело.

Но в те далекие годы я всерьез считал Людмилу Алексеевну Михайлову, своего теперь близкого товарища, разницу в возрасте с которым абсолютно не чувствую, — считал, простите, пожилой женщиной.

И эта «пожилая женщина», тогда только что вернувшаяся с фронта, почти каждый день встречала внизу, у подъезда, действительно очень старого, почти слепого человека и помогала ему подняться пешком на четвертый этаж нашего корпуса — лифты тогда еще не вошли в моду.

Этот действительно старый человек был невысок ростом, тщедушен. Он носил маленькую профессорскую бородку клинышком и весьма пышные усы. Оттого что он плохо видел, его прищуренные глаза казались за очками в простой роговой оправе сосредоточенно-сердитыми, что, как я теперь знаю, отнюдь не соответствовало его характеру.

Звали старого человека Александр Сергеевич Барков.

Я слышал, что он профессор на кафедре физической географии зарубежных стран, что он видный ученый и педагог, но тогда не имел никакого представления о его работах.

Александр Сергеевич Барков не читал лекций на младших курсах, а его единственная беседа с нами, новичками, никакого отношения к науке не имела: старый профессор с неожиданным для него темпераментом агитировал нас ходить по театрам, музеям, картинным галереям, а потом увлекся воспоминаниями о знаменитых актерах и актрисах Малого театра, игрой которых наслаждался с галерки в конце прошлого — начале нынешнего века.

Александр Сергеевич Барков умер в 1953 году, когда ему уже пошел девятый десяток.