Мванги Ндегве уже внес за свою землю первый вступительный взнос — 160 шиллингов. Но земля станет его собственностью в полном смысле слова, если он в течение тридцати лет сумеет выплатить еще 5700 шиллингов.
Так или иначе, но бывший батрак теперь расчищает от леса участок, который считает своим.
Расчистить ему удалось пока немного. Места хватило лишь для хижины, сложенной из деревянных плах, обмазанных по стыку глиной, и для крохотного, в квадратный метр или чуть больше, огорода. Деревянный остов хижины прикрыт соломенной крышей, сквозь которую просачивается дым. Внутри хижины — очаг: три звездообразно сложенных продолговатых камня и дрова между ними. Мебели не заметно. Крохотный огородик с рассадой огорожен согнутыми дугой лианами. Высота этой ограды такова, что через нее может перешагнуть и курица, но куриц у Мванги Ндегве нет, и сия проблема его не волнует: его волнует, хорошо ли разрастется рассада, ибо именно продажей овощей он надеется выручить достаточно денег для того, чтобы не умереть с голоду и внести очередной взнос за землю. И еще он надеется, что не подведут его коровы, которых он тоже купил в рассрочку и которые должны же когда-нибудь принести доход.
Посреди участка горит, громко потрескивая, костер. Пепел, медленно поднимаясь вверх, быстро намокает и хлопьями падает нам на плечи.
Мванги Ндегве уходит в хижину и выносит нам купчую. Потом, во время разговора, он держит ее двумя руками — листок папиросной бумаги за номером 208 140 и с синей печатью, удостоверяющий его право на владение участком № 140, на котором поселились он сам, его жена, сын и черная коротконогая собака.
А на участке № 140 свежо пахнет недавно срубленным деревом, мокрой землей, дымком. И веет надеждой, немножко призрачной, как сизый дымок костра.
Пока продолжался разговор, я ушел с участка на дорогу, к нетронутому лесу. Я увидел зеленоватые от водорослей деревья, свисающий с ветвей мох, густую переплетень лиан. Я увидел бурую, с красноватым оттенком землю, на которую и здесь сыпалась зола, занесенная с соседних делян. И я вспомнил тисо-самшитовую рощу под Адлером — с таким же зеленоствольным, мшистым, в лианах лесом — и подумал, что здешний — когда исчезли сомкнутые можжевеловые ряды — лес больше всего похож на тисо-самшитовую кавказскую рощу с примесью, как мы пишем в специальных работах, «таежных элементов».
Пока я вот так оценивал окружающий меня лес, не очень-то рискуя за неимением плаща углубляться в него, мимо меня проходили женщины с привязанными за спиной детьми и проходили мужчины, направляясь к той деревне, в которой мы уже успели побывать.
Небольшая группа мужчин остановилась около меня. Двое из них были в темных пальто с поднятыми воротниками и в темных шляпах, надвинутых на глаза, — я подумал, что они похожи на детективов из кинофильмов бедных фантазией режиссеров. Третий был в бежевом английском френче, бежевых шортах, резиновых сапогах и тоже в черной шляпе. В руке он держал трость с рукоятью из слоновой кости. У него, у третьего, были большие черные усы и курносый нос.
Поскольку я плохо понимал их английский, а они плохо понимали мой французский, я жестом хозяина предложил им пройти на участок № 140, и там выяснилось, что усатый человек в английском френче немало вытерпел для того, чтобы теперь свободно ходить по дорогам Кении с тростью в руке.
Его зовут Паул Гитуа, и сейчас он ветеринарный инспектор африканских ферм. Его задача — следить за проведением земельной реформы, учить ухаживать за скотом.
А еще недавно он числился в активных участниках партизанского движения мау-мау. Два брата его погибли в боях. Сам он попал в плен и восемь лет отсидел в тюрьме. Его называли коммунистом, о которых он, вступая в движение мау-мау, ровным счетом ничего не знал.
Мы подарили Паулу Гитуа фотографии наших космонавтов, и он весьма темпераментно выразил нам свою благодарность.
Потом мы распрощались с нашими новыми знакомыми и не спеша пошли к микробасу.
Наши новые знакомые провожали нас, и Мванги Ндегве все держал в руке листок папиросной бумаги, удостоверяющий его право на землевладение.
Экватор. Холод. Надето все, что было с собой теплого. Моросит дождь; ветра нет, и дождь падает прямо, с ровным шумом.
От дождя в сумерках асфальт кажется сине-лиловым, а желтая, с красноватым оттенком земля — красно-коричневой. Африканская тайга, перевитый лианами смешанный лес остались позади. Теперь вдоль шоссе — заросли желто-белой мимозы; из коры ее здесь добывают смолу и добавляют в асфальт. Растут среди кустов мимозы рыжие грибы на черных ножках.
На обочине дороги — деревянный щит. На желтом фоне — черный африканский материк, рассеченный красной чертой. Наверху надпись — «Кения»; вдоль красной черты белым еще одно слово: «экватор», а внизу — высота над уровнем моря: «7747 футов».
Мы прыгаем под дождем у щита, фотографируемся группой и поодиночке, мы необыкновенно счастливы! Не могу представить себе человека, который хотя бы в детстве не мечтал побывать на экваторе, не мечтал постоять так, широко расставив ноги, чтобы одна нога находилась в южном полушарии, а другая — в северном!.. Здесь, правда, нет черты, но за ориентир можно взять щит, его плоскость, и, пошире раздвинув ноги, убедить себя, что находишься ты одновременно в обоих полушариях, а это, право же, незабываемое чувство!
И еще одно удивительное: впервые пересекая по земле экватор, мы движемся из южного полушария в северное!
Дождь и холод загоняют нас в конце концов в автобус. Он пересекает экватор, и через несколько минут мы уже едем по улицам небольшого городка Томсонс-фолс и смотрим на людей в теплых пальто с поднятыми воротниками.
Дома — небольшие, чаще всего одноэтажные. Городок — тихий или притихший под дождем, неброский сейчас, матово-серый, и сумерки и пасмурь заполнили, затушевали улицы…
Вамбуа остановил микробас во дворе отеля «Бер-рис». Мы сидели, не рискуя открыть дверь, потому что дождь усилился и лил теперь тяжелыми ровными струями, но к ровному шуму его примешивался еще какой-то размытый расстоянием шум, и трудно было понять, какой шум идет феном, а какой нарушает фон.
Выйти из микробаса нам, конечно, пришлось, а поскольку в недолгий вояж по Белому нагорью мы отправились налегке, то ни нас, ни гостиничных слуг разгрузка под дождем не задержала.
Мы, приезжие, были одеты, разумеется, гораздо легче, чем многоопытные местные жители, и, когда нас вели по длинному открытому коридору к номерам, я, несмотря на свою в обшем-то неплохую закалку, дрожал и с радостью смотрел на сложенные у каждой двери вязанки дров.
А в номерах, предназначенных нам, уже топились камины. Электрический свет горел в отеле слабо, вполнакала, и потому особенно ярким и дружественным казался широко открытый в комнату камин с решеткой перед ним, возвращавший нас, русских, здесь, в сердце Африки, к диккенсовским книгам… Меня, во всяком случае, а у других могли быть и иные ассоциации, свои собственные.
Я знаю, что такое русская печь, и что такое круглая печка с высоко поднятыми от пола вьюшками, и что такое железная печка времянка, или «буржуйка», как прозвали ее во время революции и первых послереволюционных лет… Я знаю о них многое. Знаю, как пекут подовый хлеб в русской печи и как моются в ней, словно в бане, залезая внутрь. В холодные и голодные годы войны я научился готовить не только в русской печи, не только на конфорках металлической плиты перед ней, но и в круглой, неудобной отопительной печке. Мне приходилось варить в ней суп, очень редко кое-что жарить на остаточных углях (тут требовалось тонкое мастерство в обращении с вьюшкой — когда задвинуть, когда и насколько выдвинуть), и тоже очень редко я позволял испечь себе на углях маленькую репчатую луковицу. Луковица получалась коричневато-сладкой, и я с наслаждением съедал ее, отделяя дольку за долькой (они рвались) и думая о героях Диккенса (им я в то время увлекался), которые жарили себе на каминных углях тосты… У меня для столь элементарного подражания не было ни хлеба, ни камина…
И вот… И вот как получается: в те годы я мечтал об Африке и поклонялся Диккенсу, а теперь я в Африке, но Диккенсу уже не поклоняюсь; английский же камин из его книжек, впервые в жизни встреченный мной, меня обрадовал.
Соблюдая лучшие традиции, я положил ноги на решетку и протянул руки к огню, прислушиваясь к монотонному стуку дождя по дранковой, черной, с прорешинами крыше…
Не знаю, представляют ли это себе люди иных специальностей, но мы, экспедиционные работники, человеки несколько сентиментальные.
Мы становимся сентиментальными, когда лагерь уже устроен, палатки натянуты и жарко горит костер… Случается и после такого благоустройства всякое, и нельзя совсем распускаться, но все же вечером, у костра, мы подчас предаемся далеким воспоминаниям, рассказываем друг другу были и небылицы, вздыхаем, глядя на звезды, к которым взлетают алые искры от костра, и думая о тех, кого нет рядом.
Но палаточное бытие откровенно сужает, ограничивает и ломает сентиментальные горизонты. Конечно, неплохо посидеть у костра, предвкушая сладкий сон в спальном мешке под палаточным тентом (если нет комара и мошки). Но если зарядит дождь, для сентиментов, увы, не останется места в палатке.
Мы, экспедиционные работники, внутренне распускаемся лишь в том случае, если удается выйти к прочному бревенчатому жилью, растопить там какую ни на есть печку, согреться и — уже потом, при свечах — помечтать. Вот тогда на душу нисходит нечто благостное, тогда близкие и далекие становятся братьями и возлюбленными и даже пшенная каша, подгоревшая на раскаленной докрасна «буржуйке», не вызывает раздражения или неудовольствия… С ними, с «буржуйками», тоже надо уметь обращаться, и однажды мы на своем сейнере чуть не сгорели посреди Японского моря, когда волны, тряхнув суденышко, повалили печку и в кубрике вспыхнула развешанная для просушки одежда… Мы тогда осматривали сети и не услышали, как упала печка, но, к счастью, услышали, как загремел на камбузе бачок с пресной водой, а потом запах горелой одежды более детально поведал нам о происшедшем… А в палатке, думаете, «буржуйка» может быть предоставлена самой себе?.. Попробуйте-ка вывести ее коленчатую трубу наружу без «разделки», без квадратного куска железа с круглым отверстием, — и однажды вы увидите себя и своих товарищей — если только успеете увидеть —