Чуть лиловеет над матово-синей долиной предзакатная полоска, но она бледная, слабая.
Когда совсем стемнело на дне долины, в ее сизо-матовом мраке зажглись короткие цепочки огней — Зомбы, наверное, и других небольших селений.
Трудно сказать, что за день был сегодня, трудно определить его в нескольких словах. Мы увидели немного: промчались по улицам нескольких деревень, проскочили, не задержавшись в ней, столицу страны и очутились среди… сосновых боров на плато Зомба. Это не можжевельники, которыми меня уже не удивишь, это именно европейские сосны, по-моему румелийские, с Балканского полуострова… Говоря по-деловому, это промышленные лесопосадки не менее чем тридцатилетней давности, и они уже эксплуатируются.
Вот среди этих промышленных лесопосадок мы и провели день, разъезжая по кирпичным дорогам. Мы, правда, увидели сверху долину реки Шире. Мы побывали у небольших сейчас водопадов Мандала и Уильяма, и я впервые встретил там древовидные папоротники, и мы посмотрели на форель, которую выращивают в садках для спортсменов, приезжающих провести уик энд из жаркой Зомбы в прохладный «Ку Чава Инн»…
Я не хочу таким изложением событий создать впечатление, что прямо-таки исстрадался за день; увы, географическое сердце остается географическим, и мне достаточно мокрого и скользкого, перевитого лианами уголка тропического леса, еще сохранившегося на Зомбе, чтобы впасть в состояние, близкое к восторгу, хотя последнее слово, быть может, уж слишком энергично.
Но путешественники никогда бы не странствовали по земному шару, если бы не хотели увидеть больше, чем уже увидели.
Я верил в очередную встречу с чудом и дождался ее, но, правда, уже на следующий день, и оказалась она фантастически неожиданной.
У меня записано в дневнике:
«Очень тихое, без намека на ветер, горное утро — светлое и чистое, как в горах обычно, но мягкое и ласковое, пожалуй, все-таки необычно, словно с небольшим перебором.
Сизая вечерняя дымка еще не исчезла совсем, дали по-прежнему затянуты ею, но и она посветлела и поголубела… Вершины освещены солнцем, они желтовато-зеленые; осенними пятнами выделяются на общем фоне красно-коричневые, с молодою листвой, рощицы брахистегии… Брахистегии растут и возле отеля. Вблизи листва их — бронзовая, иногда медно-бронзовая и всегда чуть прохладна на ощупь.
От выровненной площадки перед отелем — она совсем неширока — начинается склон, искусственно укрепленный камнями. Среди камней — колючие коричневые палки молочаев с розетками красных цветов, сине-лиловые фиалки, и очень мило выглядит там цветущая бегония, напомнившая мне сибирский бадан с его такими же плотными и холодными листьями.
День обещал быть жарким, но еще было прохладно, и еще оставалось время до завтрака. Я сел на скамью, повернувшись лицом к горам, и долго смотрел на затуманенные неясные дали, на распластанные кроны акаций, похожих на итальянские пинии…
И тогда я понял — и поразился, — с чем ассоциировалось у меня название «джакоранда»; оно, это понимание, не осенило вдруг, не блеснуло в мозгу; оно словно медленно притекло ко мне от дымчатых пейзажей, от спокойных холмов и совершенной в своей красоте ветки джакоранды — оно ассоциировалось с «Джокондой» Леонардо да Винчи… Совершенство, созданное художником, и совершенство природы, как таковой, как естественное ее состояние, воссоединились…
Я неподвижно сидел, пораженный этим открытием, и я мог бы сказать нелестное любому, кто подошел бы ко мне в тот момент, — мне нужно было остаться одному… Теперь я заново переживал свою первую — не с репродукцией, с подлинником! — встречу с «Монной Лизой» в Лувре… Я умышленно отстал тогда от группы и задержался у огороженной канатом картины… Я смотрел в глаза Монне Лизе и, как тысячи до меня, пытался понять ее улыбку — так уж принято: стараться это сделать… Глаза Монны Лизы ожили и приоткрылись — они обернулись мудрыми глазами самого Леонардо да Винчи, — и я, потрясенный, начал беззвучно хохотать: да ведь портрет патрицианки Монны Лизы — это автопортрет самого Леонардо да Винчи!
Да, да — в том самом смысле, в каком Анна Каренина — автопортрет Льва Толстого, по его же признанию, а госпожа Бовари — автопортрет Флобера.
Нет, не случайно обычно равнодушный к судьбе своих произведений художник повсюду возил с собой портрет в общем-то мало интересовавшей его женщины… И совсем поэтому несложен секрет улыбки: Леонардо заранее знал, что ей будут удивляться, и заранее это было ему смешно: он знал, что удивляться будут загадке его жизни, удивительной и неповторимой, ее глубине, необозримости, и, улыбаясь, предлагал — отгадайте-ка!
Я не обнаружил в этом своем дальнейшем сопоставлении разлада с природой. Сам Леонардо называл живопись «законной дочерью природы», а дочери и сыновья рождаются в муках, и насколько жизнь любого из них сложнее зачатия!
Немецкий философ семнадцатого века, пастух и сапожник Якоб Беме, определял движение как «мучение материи». Мне не хочется рассуждать сейчас, насколько мучителен рост — движение — для сосны или джакоранды, для падающего камня или сорванного башмаком моха.
Но нигде и ни в чем «мучение материи» не воплощается так полно, как в судьбе человека, человека-творца.
Во Франции, в Версале, есть так называемый «зал Геркулеса». Его расписывал художник Лемуан, о котором я мало что знал, хотя две его картины есть в наших музеях, и потом я вспомнил их. Вернувшись в Москву, я прочитал о нем в нашей энциклопедии: «Для творчества Л. характерны тяготения к легкомысленным, чувственным образам…»
А Франсуа Лемуан, закончив в 1736 году роспись «зала Геркулеса», покончил жизнь самоубийством — надорвался на «легкомысленных» образах…
Как часто человек прикасается к человеку холодными руками, не вспоминая о «мучениях материи»!.. Примеров тому — сколько угодно, и бог с ними…»
Я убежден до сих пор, что «Джоконда» стоила наибольших мучений ее творцу. Но когда мы покатились вниз от гостиницы по красным серпантинам, прорезанным сквозь густой тропический лес, тогда ко мне как главное вернулось все-таки ощущение гармонии, гармонии природы и творения человеческих рук.
Движение по дороге от Зомбы-столицы до отеля — одностороннее, регламентируемое расписанием: такое-то время едут вниз, такое-то — вверх. Когда дело дошло до завтрака, нас стали торопить, ибо мы рисковали упустить часы спуска и застрять у отеля. Но мы не опоздали, мы успели скатиться в широкую и светлую долину к Зомбе.
Дальнейшие события развивались несколько неожиданно.
В Зомбе нас сперва завезли в туристическое бюро, где надлежало выполнить кое-какие формальности. В небольшой комнате бюро на стенах висели фотографии, стояли завезенные из Южной Африки деревянные фигурки. Я посмотрел фигурки, посмотрел фотографии и уже решил было заняться пропущенными записями в дневнике, когда — почему-то на сей раз с запозданием — сообразил, что имело бы смысл выйти на улицу и самому сделать кое-какие фотографии.
Поиск кадра — особое дело, но я сразу пошел туда, где толпился народ и что-то рассматривал Мамлеев.
Народ толпился у здания Верховного суда Малави.
— Какой-то процесс там идет, — сказал Мамлеев. — Я видел, как привезли подсудимого.
Здание суда небольшое, одноэтажное, красного цвета, с крытой верандой. У входа на веранду с автоматом наизготовку стоял часовой-малавиец в серо-синем мундире. А распоряжались всей процедурой английские полицейские в светло-бежевых униформах, шортах, шерстяных гетрах — все здоровые ребята, подобранные не без знания дела.
— Надо бы пройти в здание суда, — сказал Панкратьев, только что объявившийся рядом с нами.
— Кто же нас пустит?
— А мы попробуем.
Панкратьев подошел к одному из английских полицейских и изложил свою просьбу.
— Пожалуйста, — ответил тот равнодушно, пожав плечами. — Проходите.
Мы миновали грозного часового с автоматом и взошли на веранду, где на деревянных скамьях сидели зрители — все сплошь малавийцы. Здание суда, как выяснилось, не имело одной стены, и комната выходила прямо на террасу, тоже открытую с двух сторон. Внутри помещения за длинным столом трудились судейские чиновники.
А за барьером под охраной солдат сидели двое подсудимых. Мне особенно запомнился один из арестованных, сидевший справа. Это был довольно плотный и крепкий мужчина в серо-желтом костюме с круглым, скуластым, смугло-желтым лицом.
Он тоже смотрел на нас.
Английский офицер что-то сказал двум африканцам, те вышли и вернулись с длинной скамьей. Скамью поставили в первый ряд, и английский офицер предложил нам пройти в зал и сесть.
— Мы зашли совсем ненадолго, — сказал Панкратьев. — Мы уезжаем…
— Тогда прошу освободить помещение, — так примерно, подтвердив свои слова энергичным жестом, сказал офицер. — Стоять в проходе не разрешено.
Но собственно, ни стоять, ни сидеть, ни бродить у здания суда уже не имело смысла.
Часа через полтора после описанных событий мы были любезно приняты министром финансов Малави, молодым симпатичным человеком, одетым в элегантный бежевый костюм. Министр должен был в тот же день вылететь на конференцию в столицу Замбии Лусаку, времени у него, как говорится, было в обрез, но и рассказать о своей стране ему хотелось — это чувствовалось, и это было приятно.
Задачи?.. Они общие для всех африканских стран. Развитие сельского хозяйства. Улучшение транспорта и обязательная связь с морем — иначе не выйдешь на мировой рынок. Кадры — национальные кадры, вопрос вопросов в развивающихся молодых государствах. И конечно, развитие промышленности. Недавно в стране создана «Корпорация по развитию Малави»; занимается она главным образом текстилем, капитал в ней смешанный, есть иностранный, но контролирует корпорацию правительство. Возникли государственная винная компания и кооператив по сбыту сельскохозяйственных продуктов на внешний рынок.
За спиной у министра финансов — геологическая карта Малави; судя по ней, недра пока не очень балуют страну.