Лунный бархат — страница 31 из 51

А судя по ощущениям, вокруг что-то началось.

Когда я слушал бредни Бобра, вдребезги пьяного, вдребезги несчастного, и смотрел, как Владик орет и брызжет слюной, мне было нехорошо. Не по себе.

– Ты чего нанюхался, урод?!

– Да я вас всех закопаю! Козлы!

Ну и лексикончик у тебя, дорогушечка моя. Вот вопит-то, аж щеки трясутся. Или почему они у него трясутся?

– Ты прикинь, Дрейк, они там перепились или обкурились, перестреляли друг друга, бросили трупы и смылись! Ну не идиоты?! Тебя через какое место рожали, полоумный?!

Это я – Дрейк. В фильме «Чужие» был такой обаятельный мужик, гасил гада с артистическим блеском – есть кое-какое внешнее сходство. И еще был сэр Френсис Дрейк, пират ее величества английской королевы, авантюрист, первопроходец, садист, герой, пидор, алкоголик – в общем, наш человек. Удачное погоняло.

А Бобер, бедняга, нес пьяный бред. Интересный, не воспроизводимый членораздельной человеческой речью бред о кровавых руках, тянувшихся из обледеневшего асфальта, о бледных женщинах в венках из засохших роз, о мертвом мальчике с глазами красными, как лампочки на елочной гирлянде, о роковых поцелуях и бойце, которого пришлось пристрелить, потому что он начал превращаться в собственный скелет прямо на глазах. Вадик орал, перебивал его и мешал мне наслаждаться шедевром, созданным страхом и белой горячкой.

Но я пытался расслушать все тонкие нюансы. Мне становилось все больше не по себе, почти страшно, потому что Пупс четверть часа назад нес почти то же самое. А бредят, по-моему, строго индивидуально. И потом – там все-таки был этот бедолага Лешка. Киллер-неудачник. И при всей своей неудачливости он остался жив во всей этой суете роз, стрельбы, блуждающих огней и улыбающихся мертвецов. Хотя, если верить нашим отважным воинам, которых Господь умом обидел, все это клубилось как раз вокруг него. Неужели Лешке раз в жизни повезло?

– Дрейк, они меня уже запарили. Им ничего поручить нельзя. Дурного лоха завалить – они и то не могут. Дрейк, может, ты сам его навестишь, а?

– А ты не боишься остаться один именно сейчас, а, Вадь?

– Ну Дрейк, ей-богу…

Нет, я не хочу. Трус. Нытик, паникер, дурак. Тоже мне крестный папа. Дрейк, бросай все, беги мне шарик надувать. Уже и на коллег плевать, и на конкурентов – нужно срочно убрать киллера, потому что киллера убирать положено. А что киллер этот – щенок с идеалами, сын твоего школьного приятеля, ныне покойного, и связей не имеет абсолютно никаких – это не приходит в голову принять в расчет. Ну куда, куда, скажите на милость, стукнет этот милый сентиментальный мальчик? В милицию? Ох, да не смешите вы меня. И лучше бы я сам тогда шлепнул Геворкяна – меньше проблем было бы…

– Дрейк, ты же знаешь…

Я лучше тебя знаю. Я-то точно знаю, почему ты трясешься. Потому что Геворкян ни сном ни духом в этой истории, а ты боишься, что Лешка это пронюхает. Или уже пронюхал. Тогда он пристрелит тебя так же, как Геворкяна, и я тебя не спасу. От снайпера спасти почти невозможно, это даже ты понимаешь. А стреляет наш бедный друг неплохо, совсем неплохо. Даже школа чувствуется – воевал все-таки.

А не гонялся бы ты, поп, за дешевизной.

Ну ладно. Твое счастье, что мне страшно и интересно. Только не воображай, что уломал меня сыграть палача. Я это ненавижу. Палач – это извращение нормального убийства. Палач – как проститутка, делает то, за что заплачено. Трахаться за деньги еще можно, но убивать надо по любви, по большой любви. Пока я твой коадъютор и телохран, но я когда-нибудь доставлю себе удовольствие.

Верен я тоже бываю по любви. А все остальное – так. Игра. Собственно, все в этом чудесном мире – только игра. Выигрывать приятно, а проиграть в итоге – закономерно. Печально, но закономерно. И что бы ни говорили взрослые детки, еще норовящие пачкать пеленки, нет в такой замечательной вещи, как жизнь, ничего безобразного, грешного и страшного. Все идет по плану, как говорится.

Уже рассвело, когда я съездил на шоссе. Трупы увезли. Иней осел на красных пятнах. Много пятен. Хорошо поразвлекались.

«Скорая» и менты уже уехали. Никого не было, и ловить нечего.

Я добрался до Лешкиного дома. До ужасного дома с желтой облезлой краской на тощих боках, с узкими бойницами окон. Там, внутри, надо полагать, жуткие коммуналки в пять-шесть-десять комнат с закопченными кухнями и мерзкой извивающейся кишкой коридора. У Лешки, впрочем, насколько я помню, однокомнатная живопырка, страшненькая, как каморка папы Карло. Бедный Лешка. Ему надо было хотя бы снять с Вадика капустки за Геворкяна. На нормальное жилье – пока жив.

Под Лешкиным окном – зачаточный балкончик. Над балкончиком – темный провал.

Спишь? Да у тебя крепкие нервы, радость моя. Я поднялся по страшной лестнице на второй и последний этаж. Позвонил в дверь. Еще позвонил. Тишина. Вовсе он не прячется, вовсе не спит – его просто нет дома. Забавно. Неужели он пронюхал про Геворкяна? Или про Вадика догадался? Умный.

Я пошел к машине – и столкнулся с ним нос к носу. Ах, как был хорош наш романтический герой! Фингал под левым глазом переливался всеми цветами солнечного спектра на бледной и небритой его физиономии. На кончике носа, как говорится, по случаю утреннего мороза рдел здоровый румянец. И странная улыбочка, то ли Казановы, то ли Джека-Потрошителя бродила по лицу. И волосы торчали дыбом, и куртка была в пятнах.

В замытых пятнах крови, надо полагать. Будь я женщиной, сделал бы ему тридцатипятипроцентную скидку. За героический шарм.

Улыбочка погасла, когда ее владелец увидел меня. Не бойся, малыш, я не кусаюсь.

– Ты что тут делаешь, Дрейк?

– Воздухом дышу, – говорю.

– Много вас таких…

– Кого много, а кто и один.

– Что надо?

– А ничего. У Вадика шофер приболел, так он просил тебя его подкинуть кое-куда. Ты как, не занят?

– А ты не занят? Тебе что ж, самому за руль не сесть?

– Царскому сыну не по чину, – изрек я.

Он изобразил на мужественном мозолистом лице пролетарскую ненависть к зажравшейся криминальной полубуржуазии. Праздник души.

– У меня дела, ясно?! Как-нибудь справишься. Не разломишься.

И про себя добавил «Сил нет смотреть на твою пижонскую харю». Но при этом почему-то получил меньше удовольствия, чем мог бы. Нервничает, бедняжечка. Ах ты, елки-палки. Какие душевные коллизии. Забавно. Но что это ты суетишься? Как-то даже на тебя не похоже.

– Лешка, – говорю, – ты что, в церкви был?

Вздрогнул. И глаза на секундочку сделались дикие. Как у девственницы, если ее спросишь про бордель.

– Не твое собачье дело, где я был, ясно? Сказал – не стану сегодня Вадика возить, и все! Чего еще-то!

Да все, конечно. И все-таки – что это ты суетишься? Не понимаю. Так изящно молчать о вчерашнем происшествии – и так нелепо трещать крылышками. Дилетантство.

– На всякий случай позвони часов в шесть, – сказал я деловито. Буднично так: давай играть в непонятки вместе. – А пока свободен.

– А я всегда свободен.

Развернулся и пошел к дому. Свободный гражданин. Воняя страшно ладаном. С пакетиком. А в пакетике – замшевая куртейка в черных пятнах. И судя по торчащему рукавчику, не на Лешкину монументальную фигуру.

На ней был веночек из роз.

Бедный Дрейк, как ему было не по себе. Непонятно почему. И он даже не подумал войти за Лешкой в его темный подъезд, воняющий кошками, и легонько стукнуть по шее наискосок. И уложить его на ступеньках поудобнее, а потом уйти и оставить его остывать.

Потому что Лешкина смерть ничего бы не объяснила. А мне хотелось объяснений, хоть эта вибрация в спинном мозгу и подсказывала, что объяснения могут стоить головы.

Но я не хочу чего-то не узнать. Самое ценное сокровище в мире – информация, господа. Информация.


Лешка проснулся рано.

Странно спалось этой ночью, странно. Снились сны, в которых худенький мальчик с глазами выжидающей рыси выходил из гаража в окровавленной куртке – и на секунду Лешку обдавало морозным воздухом снаружи. Будто он вернулся уже под утро и стоял над спящим Лешкой с непонятной полуулыбкой. Будто он пил из граненого стакана, принадлежащего Лешке, тягучую красную жидкость.

Лешка проснулся и понял, что в гараже горит свет. На обшарпанном столе рядом с бутылкой коньяка стояла початая бутылка кагора и стакан. Куртка с засохшими черными пятнами по-прежнему валялась на куче ветоши. Энди спал на втором диване. И что-то в его позе показалось Лешке ненормальным. Необычным – и нехорошим. Что именно – Лешка не понял.

Лешка встал, подошел поближе и посмотрел на него. Энди лежал, подсунув под голову ладошки, совершенно тихо, так что Лешка не расслышал дыхания.

Его лицо, белое, с чуть заметным зеленоватым оттенком, с глубокими тенями и скульптурной точностью черт было так отрешенно, восхитительно, чудовищно спокойно, что по Лешкиной спине пробежала ледяная струйка.

Лешка протянул руку и дотронулся до белой щеки. Холод пронзил его насквозь, от кончиков пальцев до костей, холод и ужас – щека Энди была холодна и тверда, как полированный мрамор. И ресницы не дрогнули, и вообще не было ни малейшего живого движения. Лешка, цепенея, провел пальцами от щеки к шее и еще до того, как дотянулся до места, где у живых людей под кожей движется кровь, понял – пытаться нащупать пульс статуи бесполезно.

Его маленький товарищ скоропостижно и непонятно умер этой ночью, когда Лешка спал. Умер – и его труп застыл и окоченел. И от трупа веяло холодом и пахло морозом. И к запаху злой зимы примешивался тот самый тонкий, нежный, церковный аромат. Ладан. Весь гараж благоухал ладаном. Лешка встал на ноги. Огляделся, потерянно, бесцельно, в каком-то нелепом ступоре. Твою мать, как же так? Господи, как же… почему… Что же делать-то теперь? Бля… жизнь сволочная.

В фокус попалась бутылка сладкого пойла. Пил эту дрянь, которую неизвестно где взял? Отравился? Твою мать, беда-то какая. Может, еще… Да нет, явно все уже. Конец. Что ж теперь делать-то с ним?