— Я так рад, что мы с вами встретилась, — сказал он, — у меня все на уме было, право, мистер Блек, у меня было на уме поговорить с вами. Насчет обеда-то у леди Вериндер, знаете? Весело попировали, очень весело попировали, не правда ли?
Повторяя эту фразу, он, кажется, менее чем в первый раз был уверен в том, что предотвратил мои подозрение относительно утраты его памяти. Облако задумчивости омрачило его лицо; намереваясь, по-видимому, проводить меня до крыльца, он вдруг переменил намерение, позвонил слугу и остался в гостиной.
Я тихо сошел с лестницы, обессиленный сознанием, что он точно хотел сообщить мне нечто существенно важное для меня, и оказался нравственно несостоятельным. Ослабевшая память его, очевидно, была способна лишь на усилие, с которым он припоминал, что хотел поговорить со мной. Только что я сошел с лестницы и поворачивал за угол в переднюю, где-то в нижнем этаже отворилась дверь, и тихий голос проговорил за мной:
— Вероятно, сэр, вы нашли прискорбную перемену в мистере Канди?
Я обернулся, и стал лицом к лицу с Ездрой Дженнингсом.
IX
Хорошенькая служанка доктора поджидала меня, держа наготове отворенную дверь на крыльцо. Утренний свет, ослепительно врываясь в переднюю, озарил все лицо помощника мистера Канди в тот миг, как я обернулся и поглядел на него. Не было возможности оспаривать заявление Бетереджа, что наружность Ездры Дженнингса вообще говорила не в его пользу. Смуглый цвет лица, впалые щеки, выдающиеся скулы, задумчивый взгляд, выходящие из ряду пегие волосы, загадочное противоречие между его лицом и станом, придававшее ему как-то разом вид старика и молодого человека, — все было в нем расчитано на произведение более или менее неблагоприятного впечатление на посторонних. И однако же, сознавая все это, я должен сказать, что Ездра Дженнингс возбуждал во мне какое-то непонятное сочувствие, которого я никак не мог подавить. В то время как светскость заставляла меня ответить на его вопрос, что я действительно нашел прискорбную перемену в мистере Канди, и затем выйти из дому, участие к Ездре Дженнингсу приковало меня к месту и дало ему возможность поговорить по мной о своем хозяине, которого он очевидно поджидал.
— Не по дороге ли нам, мистер Дженннигс? — сказал я, видя, что он держат в руке шляпу, — я хочу зайти к моей тетушке, мистрис Абльвайт.
Ездра Дженнингс отвечал, что ему надо повидать больного, и это будет по дороге.
Мы вместе вышли из дому. Я заметил, что хорошенькая служанка, — олицетворенная улыбка и любезность в то время как я на прощаньи пожелал ей доброго утра, — выслушивая скромное заявление Ездры Дженннигса о том, когда он вернется домой, поджимала губки и явно старалась избегать его взгляда. Очевидно, бедняга не был домашним любимцем. А вне дома, по уверению Бетереджа, его нигде не любили. «Какова жизнь!» подумал я, сходя с докторского крыльца.
Упомянув о болезни мистера Канди, Ездра Дженннигс, по-видимому, решился предоставить мне возобновление разговора. Молчание его как бы говорило: «теперь ваша очередь». Я также имел причину коснуться болезни доктора и охотно принял на себя обязанность заговорить первым.
— Судя по той перемене, которую я замечаю в нем, — начал я, — болезнь мистера Канди была гораздо серьезнее, нежели я думал.
— Уж и то чудо, что он ее пережил, — сказал Ездра Дженннигс.
— Что, у него всегда такая память как сегодня? Он все старался заговорить со мной…
— О чем-нибудь случавшемся до его болезни? — спросил помощник, видя, что я не решался договорить.
— Да.
— Что касается происшествий того времени, память его безнадежно плоха, — сказал Ездра Дженннигс, — чуть ли не приходится сожалеть и о том, что у него, бедняги, сохранились еще кое-какие остатки ее. Когда он смутно припоминает задуманные планы, — то или другое, что собирался сказать или сделать до болезни, — он вовсе не в состоянии вспомнить, в чем заключались эти планы и что именно хотел он сказать или сделать. Он с грустью сознает свой недостаток и старается скрыть его, как вы могли заметить, от посторонних. Если б он только мог выздороветь, совершенно забыв прошлое, он был бы счастливее. Мы все, пожалуй, были бы счастливее, — прибавил он с грустною улыбкой, — если бы могли вполне забывать!
— Но ведь у всех людей есть и такие событие в жизни, которые весьма неохотно забываются? — возразил я.
— Это, надеюсь, можно сказать о большей части людей, мистер Блек. Но едва ли это справедливо относительно всех. Имеете вы некоторое основание думать, что утраченное воспоминание, которое мистер Канди, говоря с вами, старался возобновить в себе, было бы важно для вас?
Сказав эта слова, он сам первый затронул именно тот пункт, о котором я хотел расспросить его. Участие, питаемое мной к этому странному человеку, побудило меня прежде всего дать ему возможность высказаться; при этом я откладывал то, что мог с своей стороны сказать об его хозяине, пока не уверюсь, что имею дело с человеком, на деликатность и скромность которого можно вполне положиться. Немногое оказанное им до сих пор достаточно убедило меня, что я говорю с джентльменом. В нем было, так сказать, непринужденное самообладание, составляющее вернейший признак хорошего воспитание не только в Англии, но и всюду в цивилизованном мире. С какою бы целью он ни предложил мне последний вопрос, я не сомневался в том, что могу, — до сих пор, по крайней мере, — отвечать ему, не стесняясь.
— Мне сдается, что я должен быть сильно заинтересован в утраченном воспоминании, которого мистер Канди не мог припомнить, — сказал я. — Смею ли я спросить, не можете ли вы указать мне какое-нибудь средство помочь его памяти?
Ездра Дженнингс взглянул на меня со внезапным проблеском участия в задумчивых темных глазах.
— Память мистера Канди недоступна помощи, — сказал он. — Со времени его выздоровления я так часто пытался помочь ему, что в этом отношении могу высказаться положительно.
Я спешил и откровенно сознался в этом. Ездра Дженнингс улыбнулся.
— Может быть, это и не окончательный ответ, мистер Блек. Можно, пожалуй, восстановить утраченное воспоминание мистера Канди, вовсе не прибегая к самому мистеру Канди.
— Право? Может быть, это нескромно с моей стороны, если я спрошу: как именно?
— Вовсе нет. Единственное затруднение для меня в ответе на ваш вопрос заключается в том, чтобы вы поняли меня. Могу ли я рассчитывать на ваше терпение, если вновь коснусь болезни мистера Канди, и на этот раз не обходя некоторых научных подробностей?
— Пожалуйста, продолжайте! Вы уже заинтересовала меня в этих подробностях.
Горячность моя, кажется, забавляла его или, вернее, нравилась ему. Он опять улыбнулся. Тем временем последние городские дома остались позади нас. Ездра Дженнингс приостановился на минуту и сорвал несколько диких цветов на придорожной изгороди.
— Что это за прелесть! — проговорил он, показывая мне маленький букет, — и как мало их ценят в Англии!
— Вы не постоянно жили в Англии? — сказал я.
— Нет. Я родился и частью воспитан в одной из наших колоний. Отец мой был англичанин, а мать… Но мы удалились от нашего предмета, мистер Блек, и это моя вина. Дело в том, что эти скромные придорожные цветочки напоминают мне… Впрочем, это все равно; мы говорили о мистере Канди, возвратимся же к мистеру Канди.
Связав несколько слов, неохотно вырвавшихся у него о самом себе, с тем грустным взглядом на жизнь, который привел его к тому чтобы полагать условие человеческого счастия в полном забвении прошлого, я убедился, что лицо его не обмануло меня, по крайней мере в двух отношениях: он страдал, как немногие страдают, и в английской крови его была примесь чужеземной расы.
— Вы слышали, если я не ошибаюсь, о настоящей причине болезни мистера Канди? — начал он. — В тот вечер как леди Вериндер давала обед, шел проливной дождь. Хозяин мой возвращался назад в одноколке и приехал домой насквозь мокрый. Там он нашел записку от больного, дожидавшегося его и, к несчастию, тотчас отправился навестить заболевшего, даже не переменив платья. Меня в тот вечер тоже задержал один больной в некотором расстоянии от Фризингалла. Вернувшись на следующее утро, я застал грума мистера Канди, ожидавшего меня в большой тревоге; он тотчас провел меня в комнату своего господина. К этому времени беда уже разыгралась: болезнь засела в нем.
— Мне эту болезнь описывали под общим названием горячки, — сказал я.
— Да и я не могу описать ее точнее, — ответил Ездра Дженнингс, — с самого начала и до конца горячка эта не определялась специфически. Я тотчас послал за двумя городскими медиками, приятелями мистера Канди, чтоб они навестили его и сказали мне свое мнение о болезни. Они соглашались со мной, что это дело серьезное; но оба сильно противилась моему взгляду на способ лечения. Мы совершенно расходились в заключениях, выведенных нами по пульсу больного. Оба доктора, имея в виду быстроту биения, объявили единственно возможным ослабляющий путь лечения. С своей стороны, я признавал быстроту пульсации, но кроме того обратил их внимание на ее опасную слабость, — признак истощения организма, явно требовавшего возбудительных лекарств. Оба доктора стояли за отвар из гречневой муки, лимонад, ячменную воду и тому подобное. Я хотел давать ему шампанского или водки, аммиаку и хинину. Как видите, серьезное разногласие во мнениях! Разногласие между двумя докторами, пользовавшимися упроченною местною репутацией, и каким-то иностранцем, принятым в помощники. В первые два мне ничего не оставалось более, как уступить старшим и мудрейшим, а между тем больному становилось хуже да хуже. Я вторично попробовал обратиться к ясному, неопровержимо ясному доказательству пульсации. Быстрота ее не угомонилась, а слабость возросла. Оба доктора обиделись моих упрямством. «Вот что, мистер Дженнингс», говорят, — «что-нибудь одно: или мы будем лечить его, или уж вы лечите». Я говорю: «господа, позвольте мне подумать минут пять, а я вам отвечу так же просто, как вы спрашиваете». Прошло пять минут, а ответ мой был готов. Спрашиваю их: «Вы положительно отказываетесь испытать возбудительные средства?» Они отказались. «А я, господа, намерен тотчас же испытать их». — «Попробуйте, мистер Дженнингс, — и мы тотчас отказываемся лечить». Я послал в погреб за бутылкой шампанского, и собственноручно поднес больному полстакана. Оба доктора взялись за шляпы и вышли вон.