написанный Фрэнклином Блэком
Глава I
Весной тысяча восемьсот сорок девятого года, странствуя по Востоку, я изменил план своего путешествия, составленный несколько месяцев назад и сообщенный тогда моему стряпчему и моему банкиру в Лондоне.
Это изменение вызвало необходимость послать моего слугу за письмами и денежными переводами к английскому консулу в один из городов, который я уже раздумал посещать. Слуга мой должен был опять присоединиться ко мне в назначенное время и в назначенном месте. Непредвиденный случай, в котором он не был виноват, задержал его в пути. Целую неделю я и нанятые мной люди поджидали его у пределов пустыни. Наконец пропавший слуга появился перед входом в мою палатку, с деньгами и письмами.
— Боюсь, что я привез вам дурные вести, сэр, — сказал он, указывая на одно из писем с траурной каймой, адрес на котором был написан рукой мистера Бреффа.
В подобных случаях нет ничего тяжелее неизвестности. Я распечатал письмо с траурной каймой раньше всех прочих. Оно уведомляло меня, что отец мой умер и что я стал наследником его огромного состояния. Богатство, переходившее в мои руки, приносило с собой ответственность; мистер Брефф упрашивал меня, не теряя времени, вернуться в Англию.
На рассвете следующего утра я был уже на пути к моей родине.
Портрет мой, нарисованный моим старым другом Беттереджем в то время, когда я уезжал из Англии, немного преувеличен, как мне кажется. Он по-своему серьезно перетолковал сатирические замечания своей барышни о моем заграничном воспитании и убедил себя, что действительно видел те французские, немецкие и итальянские стороны моего характера, над которыми моя веселая кузина просто подшучивала и которые существовали разве только в воображении нашего доброго Беттереджа. Но, за исключением этого, должен признаться, что он написал истинную правду: я действительно был уязвлен в самое сердце обращением Рэчел и покинул Англию в первом порыве страдания, причиненного мне самым горьким разочарованием.
Я уехал за границу в надежде, что перемена места и продолжительное отсутствие помогут мне забыть ее. Я убежден, что человек, отрицающий благотворное действие перемены места и разлуки в подобных случаях, неверно представляет себе человеческую природу. Перемена и разлука отвлекают внимание от всепоглощающего созерцания своего горя. Я не забыл Рэчел, но печаль воспоминания утрачивала мало-помалу свою горечь, по мере того как время, расстояние и новизна все больше и больше становились между Рэчел и мной.
Но, с другой стороны, на обратном пути действие этого лекарства, так хорошо мне помогавшего, начало ослабевать. Чем более я приближался к стране, где она жила, и к возможности снова увидеться с ней, тем непреодолимее становилась ее прежняя власть надо мной. При отъезде из Англии я скорее умер бы, чем произнес ее имя. При возвращении в Англию, встретившись с мистером Бреффом, я прежде всего спросил о ней.
Разумеется, мне рассказали все, что случилось в мое отсутствие, — другими словами, все, что было написано здесь как продолжение рассказа Беттереджа, исключая одно только обстоятельство. В то время мистер Брефф не считал себя вправе сообщить мне о причинах, побудивших Рэчел и Годфри Эблуайта разорвать свою помолвку. Я не беспокоил его затруднительными вопросами об этом щекотливом предмете.
Для меня было достаточным облегчением узнать после ревнивого разочарования, возбужденного во мне известием об ее намерении сделаться женой Годфри, что по размышлении она убедилась в опрометчивости своего поступка и взяла назад свое слово.
Когда я выслушал рассказ о прошлом, мои последующие расспросы (все о Рэчел!) перешли к настоящему. На чьем попечении находилась она, оставив дом мистера Бреффа, и где жила она теперь?
Она жила у вдовствующей сестры покойного сэра Джона Вериндера, миссис Мерридью, которую душеприказчики ее матери просили быть опекуншей и которая согласилась на это. Я услышал, что они отлично ладят и что сейчас они поселились на время лондонского сезона в доме миссис Мерридью на Портлендской площади.
Спустя полчаса после того, как я узнал об этом, я отправился на Портлендскую площадь, не имея мужества признаться в этом мистеру Бреффу!
Слуга, отворивший дверь, не был уверен, дома ли мисс Вериндер. Я послал его наверх с моей визитной карточкой, чтобы скорее разрешить этот вопрос; слуга вернулся с непроницаемым лицом и сообщил мне, что мисс Вериндер нет дома.
Кого-нибудь другого я мог бы заподозрить в умышленном отказе увидеться со мной, но Рэчел подозревать было невозможно. Я просил передать, что приду опять в шесть часов вечера. В шесть часов мне вторично было сказано, что мисс Вериндер нет дома. Не поручила ли она передать мне что-нибудь? Ничего. Разве мисс Вериндер не получила моей карточки? Мисс Вериндер ее получила.
Вывод был слишком ясен: Рэчел не хотела меня видеть.
С своей стороны, я не мог допустить, чтобы со мной обращались подобным образом, не сделав попытки узнать хотя бы причину этого. Я послал свою карточку миссис Мерридью, с просьбой назначить мне свидание в любое удобное для нее время.
Миссис Мерридью приняла меня тотчас. Я был введен в красивую маленькую гостиную и очутился перед красивой маленькой пожилой дамой. Она была так добра, что выразила мне большое сочувствие и некоторое удивление. Но в то же время она не могла ни объяснить мне поведение Рэчел, ни попытаться уговорить ее, поскольку дело касалось, по-видимому, ее личных чувств. Она повторила все это несколько раз, с вежливым терпением, которого ничто не могло утомить. Вот все, что я выиграл, обратившись к миссис Мерридью.
Моей последней попыткой было написать Рэчел. Слуга, который отнес к ней письмо, получил строгий приказ дождаться ответа.
Ответ был принесен и заключался в одной фразе:
— Мисс Вериндер отказывается вступать в переписку с мистером Фрэнклином Блэком.
Как ни любил я ее, оскорбление, нанесенное мне таким ответом, вызвало во мне бурю негодования. Зашедший поговорить со мною о делах мистер Брефф застал меня еще не опомнившимся от пережитого.
Я тотчас отбросил все дела и откровенно рассказал ему обо всем. Мистер Брефф, подобно миссис Мерридью, не сумел дать мне удовлетворительного объяснения.
Я спросил его, не оклеветал ли меня кто-нибудь перед Рэчел? Мистер Брефф не знал ни о какой клевете. Не говорила ли она чего-нибудь обо мне, когда жила в доме мистера Бреффа? Никогда. Не спрашивала ли она во время моего долгого отсутствия, жив я или умер? Такого вопроса она не задавала.
Я вынул из бумажника письмо, написанное мне бедной леди Вериндер из Фризинголла в день моего отъезда из ее йоркширского поместья. Я обратил внимание мистера Бреффа на две фразы в этом письме:
«Драгоценная помощь, которую вы оказали следствию в поисках пропавшего алмаза, до сих пор кажется непростительной обидой для Рэчел в настоящем страшном состоянии ее души. Поступая слепо в этом деле, вы увеличили ее беспокойство, невинно угрожая открытием ее тайны вашими стараниями».
— Возможно ли, — спросил я, — чтобы она и теперь была раздражена против меня так же, как прежде?
На лице мистера Бреффа выразилось непритворное огорчение.
— Если вы непременно настаиваете на ответе, — сказал он, — признаюсь, я не могу иначе истолковать ее поведение.
Я позвонил и велел слуге своему уложить вещи и послать за расписанием поездов. Мистер Брефф спросил с удивлением, что я намерен делать.
— Я еду в Йоркшир, — ответил я, — со следующим поездом.
— Могу я спросить, для чего?
— Мистер Брефф, помощь, которую я самым невинным образом оказал при поисках ее алмаза, оказалась непростительным оскорблением для Рэчел год назад и остается непростительным оскорблением до сих пор. Я не хочу подчиняться этому. Я решил узнать, почему она ничего не сказала матери и чем вызвана ее неприязнь ко мне. Если время, труды и деньги могут это сделать, я отыщу вора, укравшего Лунный камень!
Достойный старик попытался возражать, уговаривал меня послушаться голоса рассудка — словом, хотел исполнить свой долг передо мной. Но я остался глух ко всем его убеждениям. Никакие соображения на свете не поколебали бы в эту минуту моей решимости.
— Я буду продолжать следствие, — заявил я, — с того самого места, на котором остановился, и буду вести его шаг за шагом до тех пор, пока не дойду до решающего факта. В цепи улик недостает нескольких звеньев, после того как я оставил следствие, — их может дополнить Габриэль Беттередж. Я еду к Габриэлю Беттереджу!
В тот же вечер, на закате солнца, я опять очутился на хорошо знакомой мне террасе мирного старого деревенского дома. Первым, кого я встретил в опустелом саду, был садовник. На мой вопрос, где Беттередж, он ответил, что видел его час назад греющимся на солнышке в обычном уголке на заднем дворе. Я хорошо знал этот уголок и сказал, что сам пойду и отыщу его.
Я пошел по знакомым дорожкам и заглянул в открытую калитку.
Вот он — милый старый друг счастливых дней, которые никогда уже не вернутся; вот он — в прежнем своем уголке, на прежнем соломенном стуле, с трубкой во рту, с «Робинзоном Крузо» на коленях и со своими двумя друзьями-собаками, дремлющими у его ног. Я стоял так, что последние косые лучи солнца отбрасывали мою тень впереди меня. Увидели ли собаки эту тень или тонкое их чутье уловило мое приближение, но они, заворчав, вскочили. В свою очередь вздрогнув, старик одним окриком заставил их замолчать, а потом, прикрыв свои слабые глаза рукой, вопросительно посмотрел на человека, стоявшего в калитке.
Глаза мои наполнились слезами. Я принужден был переждать минуту, прежде чем решился с ним заговорить.
Глава II
— Беттередж, — произнес я наконец, указывая на хорошо знакомую книгу, лежавшую у него на коленях, — сообщил ли вам «Робинзон Крузо» в этот вечер, что вам, возможно, придется увидеть Фрэнклина Блэка?
— Ей-богу, мистер Фрэнклин, — вскричал старик, — «Робинзон Крузо» именно так и сделал!
Он поднялся на ноги с моей помощью и с минуту постоял, переводя взгляд с меня на «Робинзона Крузо» и обратно, словно не был уверен, кто же из нас двух более поразил его. Книга одержала верх.
Он смотрел на эту удивительную книгу с неописуемым выражением, будто надеясь, что сам Робинзон Крузо сойдет с этих страниц и удостоит нас личным свиданием.
— Вот место, которое я читал, мистер Фрэнклин, — произнес он, едва лишь вернулась к нему способность речи, — и это так же верно, как я вас вижу, сэр! — вот то самое место, которое я читал за минуту до вашего прихода! Страница сто пятьдесят шестая: «Я стоял, как пораженный громом или как будто увидел призрак». Если это не означает: «Ожидайте внезапного появления мистера Фрэнклина Блэка», то английский язык не имеет никакого смысла! — докончил Беттередж, шумно захлопнув книгу и освободив наконец руку, чтобы взять мою, которую я протягивал ему.
Я ожидал — это было бы очень естественно при настоящих обстоятельствах, — что он закидает меня вопросами. Но нет, чувство гостеприимства вытеснило все остальные в душе старого слуги, когда член семейства явился (все равно, каким образом) гостем в дом.
— Пожалуйте, мистер Фрэнклин, — сказал он, отворяя дверь со своим старомодным поклоном. — Я спрошу попозднее, что привело вас сюда, а сначала должен устроить вас поудобнее. После вашего отъезда произошло много грустных перемен. Дом заперт, слуги отосланы. Ну, да ничего! Я сам приготовлю вам обед, жена садовника сделает вам постель, а если в погребе сохранилась бутылочка нашего знаменитого латурского кларета, содержимое ее попадет в ваше горло, мистер Фрэнклин. Милости просим, сэр, милости просим! — сказал бедный старик, мужественно отстаивая честь покинутого дома и принимая меня с гостеприимным и вежливым вниманием прошлых времен.
Мне было больно обмануть его ожидания. Но этот дом принадлежал теперь Рэчел. Мог ли я есть или спать в нем после того, что случилось в Лондоне? Самое простое чувство уважения к самому себе запрещало мне — и совершенно правильно — переступать через его порог.
Я взял Беттереджа под руку и повел его в сад. Нечего делать, я принужден был сказать ему всю правду. Он был очень привязан к Рэчел и ко мне, и его очень огорчил и озадачил оборот, какой приняли обстоятельства. Он выразил свое мнение с обычной прямотой и со свойственной ему самой положительной философией в мире, какая только мне известна, — философией беттереджской школы.
— Мисс Рэчел имеет свои недостатки, я никогда этого не отрицал, — начал он. — Иной раз она любит поставить на своем. Вот и с вами она старалась поставить на своем. Боже мой, мистер Фрэнклин, неужели вы до сих пор не знаете женщин? Слышали вы когда-нибудь от меня о покойной миссис Беттередж?
Я очень часто слышал от него о покойной миссис Беттередж — он неизменно приводил ее как пример слабости и своеволия прекрасного пола. В таком виде выставил он ее и теперь.
— Очень хорошо, мистер Фрэнклин. Теперь выслушайте меня. У каждой женщины своя собственная манера ставить на своем. Всякий раз как мне случалось отказывать покойной миссис Беттередж в том, чего ей хотелось, она непременно кричала мне из кухни, когда я в таких случаях приходил домой, что после моего грубого обращения с ней у нее не хватает сил приготовить мне обед. Я переносил это некоторое время так, как вы теперь переносите капризы мисс Рэчел. Но наконец терпение мое лопнуло. Я отправился в кухню, взял миссис Беттередж — понимаете, дружески — на руки и отнес ее в нашу лучшую комнату, где она принимала гостей. «Вот твое настоящее место, душечка», — сказал я и сам пошел на кухню. Там я заперся, снял свой сюртук, засучил рукава и состряпал обед. Когда он был готов, я сам себе подал его и пообедал с удовольствием. Потом я выкурил трубку, хлебнул грогу, а после прибрал со стола, вычистил кастрюли, ножи и вилки, убрал все это и подмел кухню. Когда было чисто и опрятно, я отворил дверь и пустил на кухню миссис Беттередж. «Я пообедал, душа моя, — сказал я. — Надеюсь, ты найдешь кухню в самом лучшем виде, такой, как только можешь пожелать». Пока эта женщина была жива, мистер Фрэнклин, мне никогда уже не приходилось стряпать самому обед. Из этого мораль: вы переносили капризы мисс Рэчел в Лондоне, не переносите же их в Йоркшире. Пожалуйте в дом!
Что было ответить на это? Я мог только уверить моего доброго друга, что даже его способности к убеждению пропали даром в данном случае.
— Вечер прекрасный, — сказал я, — и я пройдусь пешком во Фризинголл и остановлюсь в гостинице, а вас прошу завтра утром прийти ко мне позавтракать. Мне нужно сказать вам кое-что.
Беттередж с серьезным видом покачал головой.
— Искренне сожалею об этом, — сказал он, — я надеялся услышать, мистер Фрэнклин, что у вас с мисс Рэчел все опять наладилось. Если вы должны поступить по-своему, сэр, — продолжал он после минутного размышления, — то вам нет никакой надобности идти ночевать во Фризинголл. Вы можете устроиться гораздо ближе. Готерстонская ферма только в двух милях отсюда. Против этого вы не можете ничего возразить, — лукаво прибавил старик. — Готерстон живет, мистер Фрэнклин, не на земле мисс Рэчел, а на своей собственной.
Я вспомнил эту ферму, как только Беттередж назвал ее. Дом стоял в тенистой долине, на берегу самого красивого ручейка в этой части Йоркшира; у фермера были отдельная спальня и гостиная, которые он имел обыкновение сдавать художникам, рыболовам и туристам вообще. Я не мог бы найти более приятного жилища на время моего пребывания в этих местах.
— Комнаты сейчас свободны? — спросил я.
— Сама миссис Готерстон, сэр, просила меня еще вчера рекомендовать ее комнаты.
— Я сниму их, Беттередж, с удовольствием.
Мы снова вернулись во двор, где я оставил свой саквояж. Продев палку в ручку и подняв его на плечо, Беттередж снова испытал такое же удивление, которое возбудил в нем мой неожиданный приезд в ту минуту, когда он дремал на своем соломенном стуле. Он недоуменно взглянул на дом, а потом повернулся ко мне и еще более недоуменно посмотрел на меня.
— Довольно долго прожил я на свете, — сказал этот лучший и милейший из всех старых слуг, — но не ожидал, что когда-нибудь придется мне увидеть что-либо подобное. Вот стоит дом, а здесь стоит мистер Фрэнклин Блэк — и он повертывается спиной к дому и идет ночевать в наемной квартире!
Он пошел вперед, качая головой и ворча.
— Остается произойти еще только одному чуду, — сказал он мне через плечо, — это, когда вы, мистер Фрэнклин, того и гляди, вздумаете вернуть мне семь шиллингов и шесть пенсов, которые заняли у меня в детстве.
Этот сарказм привел его в лучшее расположение духа. Мы миновали домик привратника и вышли из ворот парка. Как только ступили мы на нейтральную почву, обязанности гостеприимства (по кодексу морали Беттереджа) прекратились и вступили в силу права любопытства.
Он приостановился, чтобы я мог поравняться с ним.
— Прекрасный вечер для прогулки, мистер Фрэнклин, — сказал он, будто мы только что случайно встретились с ним. — Предположим, что вы все-таки отправились бы в фризинголлскую гостиницу, сэр…
— Да?
— Тогда я имел бы честь завтракать у вас завтра утром.
— Приходите ко мне завтракать на Готерстонскую ферму.
— Очень обязан вам за вашу доброту, мистер Фрэнклин. Но говорил-то я, собственно, не о завтраке. Мне кажется, вы упомянули о том, что имеете нечто сказать мне. Если это не секрет, сэр, — сказал Беттередж, вдруг бросив окольные пути и вступая на прямую дорогу, — я горю нетерпением узнать, что привело вас сюда так неожиданно?
— Что привело меня сюда в прошлый раз? — спросил я.
— Лунный камень, мистер Фрэнклин. Но что привело вас сюда сейчас, сэр?
— Опять Лунный камень, Беттередж.
Старик вдруг остановился и посмотрел на меня, словно не веря своим ушам.
— Если это шутка, сэр, — сказал он, — боюсь, что я немного поглупел на старости лет. Я ее не понимаю.
— Это не шутка, — ответил я. — Я приехал сюда снова продолжать следствие, прерванное при моем отъезде из Англии. Я приехал сюда сделать то, что никто еще не сделал, — узнать, кто украл алмаз.
— Забудьте вы этот алмаз, мистер Фрэнклин! Послушайтесь моего совета, забудьте вы этот алмаз! Проклятая индийская штучка сбивала с пути всех, кто к ней приближался. Не тратьте ваших денег и сил в самое цветущее время вашей жизни, сэр, занимаясь Лунным камнем. Как можете вы надеяться на успех, когда сам сыщик Кафф запутался в этом деле? Сыщик Кафф, — повторил Беттередж, сурово грозя мне пальцем, — крупнейший сыщик в Англии!
— Решение мое твердо, старый друг. Даже сыщик Кафф не убедит меня. Кстати, рано или поздно мне придется с ним посоветоваться. Слышали вы что-нибудь о нем за последнее время?
— Кафф вам не поможет, мистер Фрэнклин.
— Почему?
— В полицейских кругах произошло, после вашего отъезда, событие, сэр. Знаменитый Кафф вышел в отставку. Он нанял маленький коттедж в Доркинге и по уши увяз в разведении роз. Он сам написал мне об этом, мистер Фрэнклин.
— Это ничего не значит, — ответил я. — Мне просто придется обойтись без помощи сыщика Каффа. А для начала я должен во всем довериться вам.
Возможно, что я сказал это несколько небрежно. Как бы то ни было, что-то в моем ответе обидело Беттереджа.
— Вы могли бы довериться кому-нибудь и похуже меня, мистер Фрэнклин, могу вам сказать, — произнес он ворчливо.
Его тон и некоторая растерянность в голосе подсказали мне, что он располагает какими-то сведениями, которые не решается мне сообщить.
— Вы можете помочь мне в поисках улик, которые ускользнули от внимания сыщика Каффа. Знаю, что это вы в состоянии сделать. Ну, а могли бы вы сделать что-нибудь кроме этого?
— Чего же еще вы ожидаете от меня, сэр? — с видом крайнего смирения спросил Беттередж.
— Я ожидаю большего, судя по тому, что вы недавно сказали.
— Пустое хвастовство, мистер Фрэнклин, — упрямо ответил старик. — Есть люди, родившиеся хвастунами на свет божий и до самой своей смерти остающиеся таковыми. Я один из этих людей.
Оставался только один способ воздействия на него. Я решил воспользоваться его привязанностью к Рэчел и ко мне.
— Беттередж, обрадовались бы вы, если бы услышали, что Рэчел и я опять стали добрыми друзьями?
— Если вы сомневаетесь в этом, сэр, значит, я плохо служил вашей семье все эти годы.
— Помните, как Рэчел обошлась со мной перед моим отъездом из Англии?
— Так отчетливо, словно это случилось вчера. Миледи сама написала вам об этом, а вы были так добры, что показали ее письмо мне. В нем было сказано, что мисс Рэчел считает себя смертельно оскорбленной тем участием, которое вы приняли в отыскании ее алмаза. И ни миледи, ни я, и никто не мог угадать почему.
— Совершенно справедливо, Беттередж. Я вернулся из путешествия и нашел, что Рэчел все еще считает себя смертельно оскорбленной мной. Я знал в прошлом году, что причиной этого был алмаз. Знаю, что это так и теперь. Я пробовал говорить с нею — она не захотела меня видеть. Пробовал писать ей — она не захотела мне ответить. Скажите, ради бога, как это понять? Узнать правду об исчезновении Лунного камня — вот единственная возможность, которую Рэчел мне оставляет!
Мои слова, по-видимому, заставили его взглянуть на дело с новой стороны. Он задал мне вопрос, показавший, что я наконец-то поколебал его.
— У вас нет недоброго чувства к ней, мистер Фрэнклин?
— Я сердился, когда уезжал из Лондона, — ответил я, — но сейчас все прошло. Я хочу заставить Рэчел объясниться со мной и ничего более.
— Предположим, вы сделаете какое-нибудь открытие, сэр. Не боитесь ли вы, что благодаря этому открытию вам станет что-нибудь известно о мисс Рэчел?
Я понял его безграничное доверие к своей барышне, продиктовавшее ему эти слова.
— Я верю в нее так же, как и вы, — ответил я. — Самое полное открытие ее тайны не может обнаружить ничего такого, что могло бы уменьшить ваше или мое уважение к ней.
Нерешительность Беттереджа после этих слов исчезла окончательно.
— Если помогать вам — дурно, мистер Фрэнклин, — воскликнул он, — то могу сказать только одно: я так не думаю! Я поставлю вас на путь открытий, а затем вы пойдете по нему сами. Помните вы нашу бедную служанку Розанну Спирман?
— Разумеется.
— Вы всегда подозревали, что она хочет что-то вам открыть насчет Лунного камня?
— Я ничем иным не мог объяснить ее странное поведение.
— Вы можете рассеять свои сомнения на этот счет, мистер Фрэнклин, если вам угодно.
Пришла моя очередь стать в тупик. Напрасно старался я разглядеть в наступившей темноте выражение его лица. Охваченный удивлением, я несколько нетерпеливо спросил, что означают его слова.
— Не торопитесь, сэр! — остановил меня Беттередж. — Мои слова означают только одно: Розанна Спирман оставила письмо, адресованное вам.
— Где оно?
— У ее приятельницы в Коббс-Голле. Верно, вы слышали, когда были здесь, сэр, о Хромоножке Люси — девушке, которая ходит с костылем?
— Дочери рыбака?
— Точно так, мистер Фрэнклин.
— Почему же письмо не было отослано мне?
— Хромоножка Люси — своенравная девушка, сэр. Она захотела отдать это письмо в ваши собственные руки. А вы уехали из Англии, прежде чем я успел написать вам.
— Вернемся тотчас назад, Беттередж, и сейчас же заберем это письмо!
— Сейчас поздно, сэр. Рыбаки экономят свечи, и в Коббс-Голле рано ложатся спать.
— Вздор! Мы дойдем туда за полчаса.
— Можете, сэр. А дойдя, вы найдете дверь запертой. Он указал на огни, мелькавшие внизу, и в ту же минуту я услышал в ночной тишине журчание ручейка.
— Вот ферма, мистер Фрэнклин. Проведите спокойно ночь и приходите ко мне завтра утром, если вы будете так добры.
— Вы пойдете со мной к рыбаку?
— Пойду, сэр.
— Рано утром?
— Так рано, как вам будет угодно.
Мы спустились по тропинке, ведущей на ферму.
Глава III
Я почти ничего не помню об этом вечере на Готерстонской ферме.
У меня сохранились только смутные воспоминания о гостеприимной встрече, обильном ужине, которым можно было накормить целую деревню на Востоке, восхитительно опрятной спальне, с единственным недостатком — ненавистным наследием наших предков: пуховой периной; о бессонной ночи, беспрестанном зажигании свечей и чувстве огромного облегчения, когда наконец взошло солнце и можно было встать.
Накануне я условился с Беттереджем, что зайду за ним по дороге в Коббс-Голл так рано, как мне будет угодно, что на языке моего нетерпеливого желания овладеть письмом означало: «Так рано, насколько возможно». Не дожидаясь завтрака, я взял с собой ломоть хлеба и отправился, опасаясь, не застану ли доброго Беттереджа еще в постели. К великому моему облегчению, он был, так же как и я, взволнован предстоящим открытием. Я нашел его уже одетым и ожидающим меня с палкой в руке.
— Как вы себя чувствуете сегодня, Беттередж?
— Очень нехорошо, сэр.
— С сожалением слышу это. На что вы жалуетесь?
— На новую болезнь, мистер Фрэнклин, моего собственного изобретения. Не хотелось бы вас пугать, но и вы, вероятно, заразитесь этой болезнью нынешним же утром.
— Черт возьми!
— Чувствуете ли вы неприятный жар в желудке, сэр, и прескверное колотье на макушке?. Нет еще? Ну, так это случится с вами в Коббс-Голле, мистер Фрэнклин. Я называю это сыскной лихорадкой, и заразился я ею впервые в обществе сыщика Каффа.
— Ну-ну! А вылечитесь вы, наверное, когда я распечатаю письмо Розанны Спирман? Пойдем же и получим его.
Несмотря на раннее время, жена рыбака была уже в кухне. Когда Беттередж представил меня ей, добрая миссис Йолланд проделала церемонию, которой встречала (как я позднее узнал) только почетных гостей. Она поставила на стол бутылку голландского джина, положила две трубки и начала разговор словами:
— Что нового в Лондоне, сэр?
Прежде чем я мог придумать ответ на этот весьма общий вопрос, в темном углу кухни возникло странное видение. Худая, изможденная девушка с удивительно красивыми волосами, опираясь на костыль, проковыляла к столу, у которого я сидел, и устремила на меня исполненный ярости взгляд — казалось, я внушал ей отвращение, смешанное со жгучим интересом, и она смотрела на меня как завороженная.
— Мистер Беттередж, — сказала она, не спуская с меня глаз, — пожалуйста, еще раз назовите его имя.
— Этого джентльмена зовут, — ответил Беттередж (делая сильное ударение на слове «джентльмен»), — мистер Фрэнклин Блэк.
Девушка повернулась ко мне спиной и вдруг вышла из комнаты. Добрая миссис Йолланд, насколько помню, извинилась за странное поведение своей дочери. Я говорю это наугад. Внимание мое было всецело поглощено стуком удалявшегося костыля. Тук-тук по деревянной лестнице, тук-тук в комнате над нашими головами, тук-тук опять вниз по лестнице, а потом в открытой двери снова возник призрак, на этот раз с письмом в руке, и поманил меня из комнаты.
Я оставил миссис Йолланд рассыпаться в еще больших извинениях и пошел за этой странной девушкой, которая ковыляла передо мной все скорее и скорее с покатого берега. Она повела меня за рыбачьи лодки, где нас не могли ни увидеть, ни услышать жители деревни, и там остановилась и взглянула мне в лицо первый раз.
— Станьте сюда, — сказала она, — я хочу посмотреть на вас.
Нельзя было обмануться в выражении ее лица. Я внушал ей сильную ненависть и отвращение. Не примите это за тщеславие, если я скажу, что ни одна женщина еще не смотрела на меня так. Решаюсь на более скромное уверение: ни одна женщина еще не дала мне заметить этого. Такое бесцеремонное разглядывание человек может выдержать лишь до известного предела. Я пытался перевести внимание Хромоножки Люси на предмет, не столь ей ненавистный, как мое лицо.
— У вас, кажется, есть для меня письмо, — начал я. — Это то самое, что у вас в руках?
— Повторите свои слова, — было ее единственным ответом.
Я повторил свои слова, как послушный ребенок, затверживающий урок.
— Нет, — сказала девушка, говоря сама с собой, но все не спуская с меня безжалостных глаз. — Не могу понять, что нашла она в его лице. Не могу угадать, что услышала она в его голосе…
Она вдруг отвернулась от меня и устало опустила голову на свой костыль.
— Бедняжка! — произнесла она мягким тоном, который я впервые услышал от нее. — Погибшая моя подружка! Что ты нашла в этом человеке!
Она снова подняла голову и свирепо посмотрела на меня.
— В состоянии вы есть и пить? — спросила она.
Я употребил все силы, чтобы сохранить серьезный вид, и ответил:
— Да.
— В состоянии вы спать?
— Да.
— Когда вы видите какую-нибудь бедную служанку, вы не чувствуете угрызений совести?
— Конечно, нет. Почему должен я их чувствовать?
Она вдруг швырнула письмо мне в лицо.
— Возьмите! — с яростью воскликнула она. — Я никогда не видела вас прежде. Не допусти меня всемогущий снова увидеть вас!
С этими прощальными словами она заковыляла от меня так быстро, как только могла. Мне пришло в голову то, что подумал бы на моем месте всякий, а именно, что она помешана.
Придя к этому неизбежному выводу, я обратился к более интересному предмету — к письму Розанны Спирман. Адрес был следующий:
«Фрэнклину Блэку, эсквайру. Должна отдать в собственные руки (не поручая никому другому) Люси Йолланд».
Я сорвал печать. В конверте лежало письмо, а в этом письме бумажка. Прежде всего я прочел письмо:
«Сэр, если вам любопытно узнать, что значило мое поведение в то время, когда вы гостили в доме моей хозяйки леди Вериндер, сделайте то, что указано в памятной записке, вложенной в это письмо, — сделайте это так, чтобы никто не присутствовал при этом. Ваша нижайшая слуга
Я взглянул на бумажку, вложенную в письмо. Вот ее копия слово в слово:
«Памятная записка. Пойти к Зыбучим пескам перед началом прилива. Идти по Южному утесу до тех пор, пока маяк на Южном утесе и флагшток на таможенной станции, которая находится выше Коббс-Голла, не сольются в одну линию. Положить палку или какую-нибудь другую прямую вещь на скалы, чтобы отметить линию, соединяющую маяк и флагшток. Позаботиться, делая это, чтобы один конец палки находился на краю скалы с той стороны, которая возвышается над Зыбучими песками, пощупать между водорослями вдоль палки (начиная с того ее конца, который лежит ближе к маяку), чтобы найти цепь. Провести рукой вдоль цепи, когда она найдется, до того места, где она свешивается по краю скалы вниз к Зыбучим пескам, и тогда потянуть цепь». Не успел я прочесть последние слова, подчеркнутые в оригинале, как услышал позади себя голос Беттереджа. Изобретатель сыскной лихорадки был окончательно сражен этой непреодолимой болезнью.
— Не могу больше выдержать, мистер Фрэнклин! О чем говорится в ее письме? Ради бога, сэр, скажите мне, о чем говорится в ее письме?
Я подал ему письмо и памятную записку. Он прочел письмо без особенного интереса. Но памятная записка произвела на него сильное впечатление.
— Сыщик говорил это! — воскликнул Беттередж. — С начала и до конца, сэр. Кафф утверждал, что у нее есть план тайника. Вот он! Господи, спаси нас и помилуй! Мистер Фрэнклин, вот тайна, сбившая с толку всех, начиная с самого знаменитого Каффа! Вот она, готовая и ожидающая, так сказать, только того, чтобы открыться вам! Сейчас отлив, сэр, это может увидеть каждый. Сколько еще времени остается до прилива?
Он поднял голову и увидел в некотором расстоянии от нас молодого рыбака, чинившего сеть.
— Тамми Брайт! — крикнул он во весь голос.
— Слышу! — закричал Тамми в ответ.
— Когда начнется прилив?
— Через час.
Мы оба взглянули на часы.
— Мы можем обойти кругом берег, чтобы пробраться к Зыбучим пескам, мистер Фрэнклин, — сказал Беттередж, — у нас остается довольно времени для этого. Что вы скажете, сэр?
— Пойдемте.
С помощью Беттереджа я скоро нашел место, где сливались в одну линию маяк и флагшток. Руководствуясь памятной запиской, мы положили мою палку в указанном направлении так прямо, как только могли на неровной поверхности скалы, а потом опять взглянули на наши часы.
До начала прилива оставалось еще двадцать минут. Я предложил переждать это время на берегу, а не на мокрой и скользкой поверхности скалы. Дойдя до сухого песка, я приготовился уже сесть, как Беттередж, к великому моему удивлению, вдруг повернулся, чтоб уйти от меня.
— Почему вы уходите? — спросил я.
— Загляните в письмо, сэр, и вы сами поймете. Взглянув на письмо, я вспомнил, что мне надлежало сделать это открытие одному.
— Тяжеленько мне оставлять вас одного в такую минуту, — сказал Беттередж. — Но бедняжка умерла ужасной смертью, и я чувствую себя обязанным, мистер Фрэнклин, исполнить ее последнюю просьбу. Притом, — добавил он значительно, — в письме ничего не говорится о том, чтобы вы держали свое открытие в тайне. Я пойду в еловый лесок и подожду вас там. Не медлите слишком, сэр. С такой болезнью, как сыскная лихорадка, при подобных обстоятельствах не так-то легко совладать.
С этим прощальным предостережением он оставил меня.
Как бы ни было коротко время ожидания, оно растягивается, когда находишься в неизвестности. Это был один из тех случаев, когда неоценимая привычка курить становится особенно драгоценной и утешительной. Я закурил сигару и сел на пологом берегу.
Солнце придавало особую красоту всем окрестным предметам. Воздух был так свеж, что жить и дышать само по себе было наслаждением. Даже уединенная маленькая бухта весело приветствовала утро, и обманчивая влажная поверхность Зыбучих песков, сверкая золотистым блеском, скрывала весь таившийся в них ужас под мимолетной улыбкой. Это был самый лучший день после моего возвращения в Англию.
Прилив начался, прежде чем я докурил сигару. Я увидел, как начал подниматься песок, а потом, как страшно заколебалась его поверхность — как будто какой-то злой дух ожил, задвигался и задрожал в его бездонной глубине. Я бросил сигару и снова направился к скалам.
Памятная записка давала мне указания пощупать в водорослях вдоль палки, начиная с того конца, который был ближе к маяку.
Я пощупал таким образом более половины длины палки, не находя ничего, кроме выступов скал. Еще два дюйма — и мое терпение было вознаграждено. В узкой маленькой расселине, как раз в том месте, до которого мог дотянуться мой указательный палец, я нащупал цепь. Когда я попытался проследить ее, моя рука запуталась в густом клубке водорослей, появившихся здесь, без сомнения, уже после того, как этот тайник был выбран Розанной Спирман.
Не было решительно никакой возможности вырвать эти водоросли или просунуть сквозь них руку. Я заметил место концом палки, ближайшим к Зыбучим пескам, и решил отыскать цепь по собственному плану. Он состоял в том, чтобы поискать внизу под самыми скалами, не найдется ли потерянный след цепи в том месте, где она входила в песок. Я взял палку и стал на колени на северном краю Южного утеса.
В таком положении лицо мое очутилось почти на уровне поверхности Зыбучих песков. Вид их, колебавшихся время от времени вблизи от меня, был так отвратителен, что на минуту испугал меня. Ужасная мысль, что покойница может явиться на место самоубийства, чтобы помочь моим поискам, невыразимый страх, что вот-вот она поднимется над колеблющимися песками и укажет мне нужное место, охватили мою душу и вогнали меня в озноб при теплом солнечном свете. Признаюсь, я зажмурил глаза в ту минуту, когда кончик палки вошел в зыбучий песок.
Но через мгновенье, прежде чем палка углубилась в песок еще на несколько дюймов, я освободился от этого суеверного ужаса и весь задрожал от волнения. Воткнув палку наугад, я при первой же попытке попал в нужное место. Палка ударилась о цепь.
Я выдернул цепь без малейшего труда. Конец ее был прикреплен к жестяной шкатулке.
Цепь так заржавела от воды, что я никак не мог отцепить ее от кольца, которое прикрепляло ее к шкатулке. Поставив шкатулку между коленами и напрягши все свои силы, я сорвал с нее крышку. Внутри находилось что-то белое. Я узнал на ощупь, что это было полотно.
Пробуя вынуть его, я вместе с ним вытащил и смятое письмо. Посмотрев на адрес и убедившись, что письмо адресовано мне, я сунул его в карман и достал наконец полотно. Оно было туго свернуто, чтобы уместилось в шкатулке, и хотя долго пролежало в ней, но нисколько не пострадало от морской воды.
Я положил полотно на сухой песок, развернул его и разгладил. Это была ночная мужская рубашка.
Передняя ее сторона, когда я расправил рубашку, представляла глазам бесчисленные складки и сгибы и ничего более. Но, когда я повернул рубашку на другую сторону, я тотчас увидел пятно от краски, которой была выкрашена дверь будуара Рэчел!
Глаза мои оставались прикованными к пятну, а мысли одним прыжком перенесли меня от настоящего к прошлому. Мне так ясно пришли на память слова сыщика Каффа, словно этот человек опять стоял возле меня, сообщая мне неопровержимый вывод, к которому он пришел, размышляя о пятне на двери:
«Найдите в доме одежду, запачканную такой краской. Узнайте, кому эта одежда принадлежит. Узнайте, как объяснит эта особа свое пребывание в этой комнате, где она запачкала свою одежду, между полуночью и тремя часами утра. Если эта особа не сможет дать удовлетворительного объяснения, незачем далеко искать руку, похитившую алмаз».
Одно за другим слова эти приходили мне в голову, повторяясь снова и снова с утомительным, механическим однообразием. Я очнулся от столбняка, продолжавшегося, как мне казалось, несколько часов, — хотя на самом деле эти часы составили всего несколько минут, — когда услышал звавший меня голос Подняв глаза, я увидел, что терпение изменило наконец Беттереджу. Он пробирался между дюнами, возвращаясь к берегу.
Вид старика тотчас же вернул меня к настоящему и напомнил, что следствие, за которое я принялся, еще не кончено. Я нашел пятно на ночной рубашке. Но кому принадлежала эта рубашка?
Первым моим побуждением было взглянуть на письмо, лежавшее у меня в кармане, письмо, найденное мной в шкатулке.
Но, сунув руки в карман, я вспомнил, что есть более быстрый способ узнать это. Сама рубашка откроет истину, потому что, по всей вероятности, на ней есть метка ее хозяина.
Я поднял рубашку и стал искать метку.
Я нашел эту метку и прочитал… мое собственное имя!
Знакомые буквы сказали мне, что эта ночная рубашка — моя. Я отвел от них глаза.
Я увидел солнце, увидел сверкающие воды бухты, увидел старика Беттереджа, подходившего все ближе и ближе… Я опять взглянул на метку. Мое собственное имя. Прямо перед моими глазами мое собственное имя!
«Если время, труды и деньги могут это сделать, я отыщу вора, укравшего Лунный камень», — с этими словами я уехал из Лондона. Я проник в тайну, которую Зыбучие пески скрыли от всех живущих. И неопровержимая улика — краска на рубашке — открыла мне, что вором был я сам!
Глава IV
Ничего не могу сказать о своих ощущениях.
Удар, полученный мной, казалось, совершенно парализовал во мне способность думать и чувствовать. Без сомнения, я не сознавал, что со мной делается, потому что, по словам Беттереджа, я расхохотался, когда он подошел ко мне и спросил, в чем дело, и, сунув ему в руки ночную рубашку, сказал, чтобы он сам разгадал загадку.
О том, что говорено было между нами на берегу, я не имею ни малейшего представления. Первое место, которое припоминаю сейчас, — это дорожка среди аллей. Мы с Беттереджем шли обратно к дому, и Беттередж говорил мне, что после доброго стакана грогу и он и я будем в состоянии прямо взглянуть на вещи.
Действие переносится из елового леска в маленькую гостиную Беттереджа. Мое решение не входить в дом Рэчел забыто. Мне отрадны тень и тишина этой комнаты. Я пью грог (совершенно необычное для меня времяпрепровождение в этот час), который мой добрый старый друг приготовил с холодной, как лед, колодезной водой. При всяких других обстоятельствах этот напиток просто привел бы меня в отупение. Теперь же он укрепил мои нервы. Я начинаю глядеть на вещи прямо, как предсказал Беттередж, и Беттередж, со своей стороны, также начинает глядеть на вещи прямо.
Боюсь, что такое описание моего состояния покажется читателю очень странным, чтобы не сказать больше. К чему я прибег прежде всего, попав в такое исключительное положение? Отдалился ли от всякого общества? Заставил ли себя проанализировать неопровержимый, хотя и невероятный факт, стоявший передо мною? Поторопился ли в Лондон с первым же поездом, чтобы посоветоваться с компетентными людьми и немедленно произвести следствие? Нет. Я отправился искать приют в доме, куда решил не входить никогда, чтобы не унизить собственного достоинства, и сидел, прихлебывая ром с водой, в обществе старого слуги в десять часов утра. Такого ли поведения можно было ожидать от человека, поставленного в мое ужасное положение? Могу только ответить, что вид знакомого лица старого Беттереджа был для меня неоценимым утешением и что грог старого Беттереджа помог мне так, как, думаю, ничто другое не помогло бы мне в той телесной и душевной апатии, в которую я впал. Только это и могу я сказать в свое оправдание и готов искренне восхищаться, если мои читатели и читательницы неизменно сохраняют достоинство и строгую логичность поведения во всех обстоятельствах жизни.
— Вот одно-то уж верно по крайней мере, мистер Фрэнклин, — сказал Беттередж, бросая ночную рубашку на стол и указывая на нее, как на живое существо, которое может его услышать. — Верно то, что она лжет.
Этот успокоительный взгляд на дело меня не успокоил.
— Я так же невиновен в краже алмаза, как и вы, — сказал я, — но рубашка свидетельствует против меня! Краска и метка на ночной рубашке — это факты.
Беттередж взял мой стакан со стола и сунул его мне в руку.
— Факты? — повторил он. — Выпейте-ка еще грогу, мистер Фрэнклин, и вы преодолеете слабость, заставляющую вас верить фактам. Дело нечисто, сэр, — продолжал он, понизив голос, — вот как я отгадываю загадку! Дело нечисто, и мы с вами должны его расследовать. В жестяной шкатулке ничего больше не было, когда вы ее раскрыли?
Вопрос этот «тотчас же напомнил мне о конверте в моем кармане. Я вынул его и распечатал. Там оказалось несколько мелко исписанных страниц. Я с нетерпением взглянул на подпись внизу письма: «Розанна Спирман».
Когда я прочитал это имя, внезапное воспоминание осенило меня, и я воскликнул, осененный неожиданной догадкой:
— Постойте! Розанна Спирман поступила к моей тетке из исправительного дома? Розанна Спирман прежде была воровкой?
— Сущая правда, мистер Фрэнклин. Что ж из этого, позвольте спросить?
— Как «что ж из этого»? Почем мы знаем — может быть, все-таки она украла алмаз? Почем мы знаем — может быть, она с умыслом запачкала краской мою ночную рубашку?
Беттередж положил свою руку на мою и остановил меня, прежде чем я успел сказать что-либо еще.
— Вы сумеете оправдаться, мистер Фрэнклин, в этом нет ни малейшего сомнения. Но, я надеюсь, не таким путем. Посмотрите сперва, что говорится в письме, сэр. Из уважения к мертвым посмотрите, что говорится в письме.
Серьезность, с какой он произнес это, показалась мне почти упреком.
— Судите сами об ее письме, — сказал я, — я прочту его вслух.
Я начал — и прочитал следующие строки:
— «Сэр, я должна сделать вам признание. Иногда признание, в котором заключается много горя, можно сделать в немногих словах. Мое признание можно сделать в трех словах: я вас люблю…»
Письмо выпало из моих рук. Я взглянул на Беттереджа.
— Ради бога, — воскликнул я, — что это значит?
Ему, по-видимому, неприятно было отвечать на этот вопрос.
— Сегодня утром вы были наедине с Хромоножкой Люси, — сказал он, — разве она вам ничего не говорила о Розанне Спирман?
— Она даже не упоминала имени Розанны Спирман.
— Пожалуйста, вернитесь к письму, мистер Фрэнклин. Говорю вам прямо: у меня недостает духа огорчать вас после того, что вы уже перенесли. Пусть она сама говорит за себя, сэр, и продолжайте пить ваш грог. Ради собственного спокойствия продолжайте пить ваш грог!
Я снова вернулся к письму:
— «Постыдно для меня было бы писать вам об этом, будь я жива, но меня уже не будет на свете, сэр, когда вы найдете мое письмо. Вот это и придает мне смелости. Даже и могилы моей не останется, чтобы сказать вам обо мне. Я решаюсь написать всю правду, потому что Зыбучие пески ждут, чтобы скрыть меня, едва лишь слова эти будут написаны.
Кроме того, вы найдете в моем тайнике вашу ночную рубашку, испачканную краской, и захотите узнать, каким образом я спрятала ее и почему ничего не сказала вам об этом, когда была жива. Могу привести только одну причину: я совершила эти странные поступки, потому что люблю вас.
Не стану утомлять вас рассказом о себе самой и о своей жизни до того дня, как вы приехали в дом миледи. Леди Вериндер взяла меня из исправительного дома. Я поступила в исправительный дом из тюрьмы. Я была посажена в тюрьму потому, что была воровкой. Я была воровкой потому, что мать моя таскалась по улицам, когда я была девочкой. Мать моя таскалась по улицам потому, что господин, бывший моим отцом, бросил ее. Нет никакой необходимости подробно рассказывать такую обыкновенную историю. Она довольно часто рассказывается в газетах.
Леди Вериндер и мистер Беттередж были очень добры ко мне. Эти двое и начальница исправительного дома были единственные добрые люди, с которыми мне случилось встретиться за всю мою жизнь. Я могла бы оставаться на своем месте — не очень счастливой, но могла бы оставаться, если бы вы не приехали. Я не виню вас, сэр. Во всем виновата я, только я!
Помните утро, когда вы спустились к нам с дюн, отыскивая мистера Беттереджа? Вы были похожи на принца из волшебной сказки. Вы похожи были на возлюбленного, созданного мечтой. Вы были восхитительнейшим человеком, когда-либо виденным мной. Что-то похожее на счастливую жизнь, которой я никогда еще не знала, мелькнуло передо мною в ту минуту, когда я увидела вас. Не смейтесь над этим, если можете. О, если бы я могла заставить вас почувствовать, насколько серьезно это для меня!
Я вернулась домой и написала ваше и мое имя рядом — на рабочем ящичке. Потом какой-то демон — нет, мне следовало бы сказать: добрый ангел — шепнул мне: «Ступай и посмотрись в зеркало». Зеркало сказало мне… все равно, что оно сказало. Но я была слишком сумасбродна, чтобы воспользоваться этим предостережением. Я все больше и больше привязывалась к вам сердцем, словно была одного с вами звания и прекраснее всех женщин, каких когда-либо случалось вам видеть. Как я старалась — о боже, как я старалась! — заставить вас взглянуть на меня! Если бы вы знали, как я плакала по ночам от горя и досады, что вы никогда не обращали на меня внимания! Может быть, вы пожалели бы меня тогда и время от времени удостаивали бы меня взглядом, для того чтобы я находила силу продолжать жить.
Но, может быть, взгляд ваш не был бы очень добрым, если бы вы знали, как я ненавижу мисс Рэчел. Я, кажется, догадалась о том, что вы влюблены в нее, прежде, чем вы это узнали сами. Она дарила вам розы, чтобы вы носили их в петлице. Ах, мистер Фрэнклин! Вы носили мои розы чаще, чем предполагали вы или она! Единственное утешение, которое я имела в то время, состояло в том, чтобы потихоньку поставить в ваш стакан с водой мою розу вместо ее розы, а ее розу выбросить.
Если бы она действительно была так хороша, какой казалась вам, я, может быть, легче переносила бы все это. Нет, пожалуй, я сильнее возненавидела бы ее. Что, если бы одеть мисс Рэчел служанкой и снять с нее все ее уборы?.. Не знаю, зачем я пишу все это. Нельзя ведь отрицать, что у нее дурная фигура: она слишком худощава. Но кто может сказать, что́ нравится мужчине? И молодым леди позволительно иметь такие манеры, за которые служанка лишилась бы места. Но это не мое дело. Я не могу надеяться, что вы прочтете мое письмо, если я стану писать таким образом. Только обидно слышать, как мисс Рэчел называют хорошенькой, когда знаешь, что все это происходит от ее нарядов и от ее уверенности в самой себе.
Постарайтесь быть терпеливым со мной, сэр. Я сейчас перейду к тому времени, которое вас интересует, когда пропал алмаз.
Мистер Сигрэв начал, как вы, может быть, припомните, с того, что поставил караульных у спален служанок, и все женщины в бешенстве бросились к нему наверх узнать, с какой стати он так их оскорбил. Я тоже пошла с ними, потому что, если бы я не сделала того, что делают другие, мистер Сигрэв непременно тотчас же заподозрил бы меня. Мы нашли его в комнате мисс Рэчел, Он сказал нам, что бабам тут нечего делать, и, указав на пятно на раскрашенной двери, прибавил, что мы наделали это нашими юбками, и выслал всех нас вниз.
Выйдя из комнаты мисс Рэчел, я остановилась на минуту на площадке посмотреть, не испачкала ли я краской свое платье. Проходившая мимо Пенелопа Беттередж (единственная служанка, с которой я находилась в дружеских отношениях) увидела, что́ я делаю.
«Вам нечего беспокоиться, Розанна, — сказала она, — краска на двери мисс Рэчел высохла уже несколько часов назад. Если бы мистер Сигрэв не велел караулить наших спален, я бы ему сказала об этом. Не знаю, как вы, но я никогда в жизни еще не была так оскорблена!
Пенелопа была горячего нрава. Я успокоила ее и переспросила о краске на двери, будто бы высохшей, по ее словам, уже несколько часов.
«Откуда вы это знаете?» — спросила я.
«Вчера я была все утро с мисс Рэчел и с мистером Фрэнклином, — ответила Пенелопа, — смешивала для них краски, покуда они заканчивали дверь. И я слышала, как мисс Рэчел спросила, высохнет ли дверь к вечеру, к приезду гостей. А мистер Фрэнклин покачал головой и сказал, что она высохнет не раньше, чем через двенадцать часов. Уже давно прошла пора завтрака — было три часа дня, когда они кончили. Что говорят ваши подсчеты, Розанна? Они говорят мне, что дверь должна была высохнуть сегодня в три часа утра».
«Не ходили ли вчера вечером дамы смотреть на дверь? — спросила я. — Мне показалось, будто мисс Рэчел предостерегала их, чтобы они не выпачкались о дверь».
«Никто из дам не мог смазать краски, — ответила Пенелопа. — Я оставила мисс Рэчел в постели в двенадцать часов в прошлую ночь. Уходя, я посмотрела на дверь, и тогда на ней не было никакого пятна».
«Не следует ли вам сказать об этом мистеру Сигрэву, Пенелопа?»
«Я ни слова не скажу, чтобы помочь мистеру Сигрэву!»
Она пошла заниматься своими делами, а я — своими. Мое дело, сэр, было постелить вам постель и убрать вашу комнату. Это был мой самый счастливый час за весь день. Я обычно целовала подушку, на которой всю ночь покоилась ваша голова. Кто бы ни убирал вашу комнату после меня, никто так хорошо не сложит ваших вещей. Ни на одной безделушке в вашем несессере не было ни малейшего пятна. Вы не замечали этого, как не замечали и меня… Простите меня, я забываюсь. Потороплюсь и буду продолжать.
Ну, я пошла в то утро заниматься своим делом в вашу комнату. На постели лежала ночная рубашка в том виде, как вы ее сбросили. Я стала ее складывать — и увидела на ней пятно от раскрашенной двери мисс Рэчел!
Я была так испугана этим открытием, что выбежала с ночной рубашкой в руках по задней лестнице и заперлась в своей комнате, чтобы рассмотреть эту рубашку в таком месте, где никто бы не мог мне помешать.
Как только я пришла в себя, мне вспомнился мой разговор с Пенелопой, и я сказала себе: «Вот доказательство, что он был в гостиной мисс Рэчел между двенадцатью и тремя часами в нынешнюю ночь!»
Не скажу вам прямо, какое подозрение первым пришло мне в голову, когда я сделала это открытие. Вы только рассердились бы, а если вы рассердитесь, то, может быть, разорвете письмо и не станете читать дальше.
Достаточно, с вашего позволения, сказать только одно: обдумав все, я решила, что это невероятно — по причине, о которой я скажу вам. Если бы вы были в гостиной мисс Рэчел в такой час ночи и мисс Рэчел знала это (если бы вы имели сумасбродство забыть, что следует остерегаться не высохшей двери), она сама напомнила бы вам об этом, она не позволила бы вам унести с собой такую улику против нее, которая была сейчас перед моими глазами. В то же время, признаюсь, я не была совершенно уверена, что мои подозрения ошибочны. Не забудьте, что я призналась в своей ненависти к мисс Рэчел, и постарайтесь, если сможете, представить себе, что во всем была частица этой ненависти. Кончилось тем, что я решила оставить вашу ночную рубашку у себя, ждать, наблюдать и смотреть, какое употребление могу я из этого сделать. В то время — не забудьте этого, пожалуйста, — мне и в голову не приходило, что вы украли алмаз…»
Тут я снова прервал чтение письма.
Места, где несчастная женщина делала мне свои признания, я читал с неприятным удивлением и, могу по совести сказать, с искренним огорчением. Я жалел, искренне жалел, что набросил тень на ее память, прежде чем прочитал хоть строчку из ее письма. Но когда я дошел до вышеприведенного места, признаюсь, я почувствовал, что все более и более раздражаюсь против Розанны Спирман.
— Дочитывайте остальное сами, — сказал я, протягивая Беттереджу письмо через стол. — Если есть там что-нибудь, о чем я должен узнать, вы сможете мне это сказать.
— Понимаю вас, мистер Фрэнклин, — ответил он, — и это вполне естественно с вашей стороны. Помоги, боже, нам всем, — прибавил он, понизив голос, — но ведь это также было естественно и с ее стороны.
Продолжаю списывать с оригинала письма, находящегося сейчас в моих руках:
«Решив оставить вашу ночную рубашку у себя и посмотреть, как поступят с ней моя любовь или моя ненависть (право, не знаю что) в будущем, — мне следовало прежде всего придумать, как бы мне ее спрятать, не подвергаясь риску, что об этом узнают.
Единственный выход — сшить другую ночную рубашку, точно такую же, до субботы, когда в дом приходит прачка со своей записной книжкой.
Я побоялась отложить дело до следующего дня (пятницы) из боязни, не случилось бы чего в этот промежуток, и решила сшить новую ночную рубашку в тот же день (четверг), когда я могла бы, если бы хорошенько сыграла свою роль, выкроить для этого свободное время. Но прежде всего было необходимо (заперев вашу ночную рубашку в комод) вернуться в вашу спальню — не столько для того, чтобы закончить уборку (Пенелопа сделала бы это для меня, если бы я попросила), сколько для того, чтобы узнать, не запачкали ли вы краской на ночной рубашке постель или какую-нибудь мебель в комнате.
Я осмотрела все тщательно и наконец нашла крошечные полоски краски на внутренней стороне вашего халата — не полотняного халата, который вы обыкновенно носите летом, а фланелевого, который вы тоже привезли с собой. Должно быть, вы озябли, бродя взад и вперед в одной только ночной рубашке, и надели первую попавшуюся теплую вещь. Как бы то ни было, на внутренней стороне вашего халата были видны пятнышки. Я легко уничтожила их, отскоблив краску с фланели. После этого единственной уликой против вас осталась только та улика, которая была заперта в моем комоде.
Не успела я закончить уборку вашей комнаты, как меня вызвали вместе с другими слугами на допрос к мистеру Сигрэву. Потом стали осматривать все наши вещи. А потом случилось самое необыкновенное для меня происшествие за этот день, после того как я нашла пятно от краски на вашей ночной рубашке. Это произошло после второго допроса Пенелопы Беттередж инспектором Сигрэвом.
Пенелопа вернулась к нам вне себя от бешенства, ее оскорбило обращение мистера Сигрэва. Он намекнул, да так, что нельзя было ошибиться в смысле его слов, что подозревает ее в воровстве. Мы все одинаково удивились, услышав это и все спросили ее, почему?
«Потому что алмаз находился в гостиной мисс Рэчел, — ответила Пенелопа, — а я последняя ушла из гостиной вчера вечером».
Прежде чем эти слова сорвались с ее губ, я вспомнила, что в гостиной побывало еще одно лицо, уже после Пенелопы. Это были вы. Голова моя закружилась, и мысли мои страшно перепутались. И тотчас что-то шепнуло мне, что краска на вашей ночной рубашке могла иметь совершенно другое значение, нежели то, которое я придавала ей до сих пор. «Если надо подозревать того, кто был в этой комнате последним, подумала я, то вор не Пенелопа, а мистер Фрэнклин Блэк!»
Если бы дело шло о другом джентльмене, думаю, я устыдилась бы своих подозрений, едва они пришли мне в голову.
Но одна мысль, что вы стали со мной на одну доску и что я, имея в руках вашу ночную рубашку, могу избавить вас от позора, — одна мысль об этом, говорю я, сэр, открывала передо мной такую возможность заслужить ваше расположение, что я слепо перешла от подозрения к убеждению. Я тотчас же решила, что вы хлопотали больше всех о том, чтобы послать за полицией, только для того, чтобы обмануть всех нас, и что рука, взявшая алмаз мисс Рэчел, никоим образом не могла принадлежать никому другому, кроме вас.
Когда я вернулась в людскую, раздался звонок к нашему обеду. Был уже полдень. А материю для новой рубашки еще предстояло достать. Была только одна возможность достать ее. За обедом я притворилась больной и, таким образом, получила в свое распоряжение весь промежуток времени до чая.
Чем я занималась, когда весь дом думал, что я лежу в постели в своей комнате, и как я провела ночь, опять притворившись больной за чаем, когда меня опять отправили в постель, — нет надобности рассказывать. Сыщик Кафф узнал все это, если не узнал ничего более. А я могу догадаться, каким образом. Меня узнали (хотя я и не поднимала вуали) во фризинголлской лавке. Напротив меня висело зеркало у того прилавка, где я покупала полотно, и в этом зеркале я увидела, как один из приказчиков, указав на мое плечо, шепнул что-то другому. И вечером, когда я тайком сидела за работой, запершись в своей комнате, я слышала за дверью дыхание служанок, подозревавших меня.
Мне это было безразлично тогда, безразлично это мне и теперь. Ведь в пятницу утром, за несколько часов перед тем, как сыщик Кафф вошел в дом, новая ночная рубашка — взамен той, которую я взяла у вас, — была сшита, вымыта, высушена, выглажена, помечена, сложена так, как обычно прачки складывали все другие рубашки, и благополучно лежала в вашем комоде. Нечего было бояться (если бы белье в доме стали осматривать), что новизна ночной рубашки выдаст меня. Весь запас вашего белья был новый, сшитый, вероятно, в то время, когда вы вернулись из-за границы.
Потом приехал сыщик Кафф и возбудил великое удивление во всех, объяснив, что́ он думает о пятне на двери.
Я подозревала вас (как я вам призналась) больше потому, что мне хотелось считать вас виновным, чем по каким-либо другим причинам. А сыщик дошел до такого же заключения (касательно ночной рубашки) совершенно другим путем. Но одежда, служившая единственной уликой против вас, находилась в моих руках! И ни одной живой душе не было это известно, включая и вас самого! Боюсь сказать вам, что́ я чувствовала, когда думала об этом, память обо мне станет вам ненавистна…»
В этом месте Беттередж поднял глаза от письма.
— Ни одного проблеска света до сих пор, мистер Фрэнклин, — сказал старик, снимая свои тяжелые черепаховые очки и отталкивая исповедь Розанны Спирман. — Пришли вы к какому-нибудь логическому заключению, сэр, пока я читал?
— Кончайте прежде письмо, Беттередж; может быть, конец его даст нам ключ в руки, а потом я вам скажу два слова.
— Очень хорошо, сэр. Пусть глаза мои отдохнут немножко, а потом я опять буду продолжать. А пока, мистер Фрэнклин, не желаю торопить вас, но не намекнете ли вы мне хоть словом, нашли ли вы выход из этой ужасной путаницы?
— Я поеду в Лондон, — сказал я, — посоветоваться с мистером Бреффом. Если он не сможет мне помочь…
— Да, сэр?
— И если сыщик не захочет оставить своего уединения в Доркинге…
— Не захочет, мистер Фрэнклин.
— …тогда, Беттередж, насколько я вижу теперь, все мои средства исчерпаны. Кроме мистера Бреффа и сыщика, я не знаю ни одной живой души, которая могла бы быть хоть сколько-нибудь полезна для меня.
Едва эти слова сорвались с моих губ, как кто-то постучался в двери комнаты. На лице Беттереджа выразились и удивление и досада, что нам помешали.
— Войдите, — крикнул он с раздражением, — кто бы вы ни были!
Дверь отворилась, и спокойно вошел человек самой замечательной наружности, какую я когда-либо видел. Судя по его фигуре и движениям, он был еще молод. Если судить по его лицу и сравнить его с Беттереджем, он казался старше его. Цвет лица его был смугл, как у цыгана, худые щеки глубоко впали, и скулы резко выдавались. Нос был тонкого очертания и формы, часто встречающейся у древних народов Востока и так редко попадающейся среди новых племен Запада. Лоб был высокий. Морщин и складок на лице было бесчисленное множество. И на этом странном лице — глаза, еще более странные, нежнейшего карего цвета; задумчивые и печальные, глубоко запавшие, они смотрели на вас (по крайней мере, так было со мной) и приковывали ваше внимание силой собственной воли. Прибавьте к этому шапку густых, коротко остриженных волос, которые по какой-то прихоти природы лишились своего цвета самым удивительным и причудливым образом. На макушке они еще сохранили свой природный густой черный цвет. С обеих же сторон головы, без малейшего постепенного перехода к середине, который уменьшил бы силу необыкновенного контраста, они были совершенно белы. Граница между этими двумя цветами не была ровной. В одном месте белые волосы вдавались в черные, а в другом черные — в белые. Я смотрел на этого человека с любопытством, которое — стыдно сказать — совершенно не мог обуздать. Его мягкие карие глаза кротко взглянули на меня, и он ответил на мою невольную грубость (я вытаращил на него глаза) извинением, которого, по моему убеждению, я совсем не заслужил.
— Извините, — сказал он, — я не знал, что мистер Беттередж занят.
Он вынул из кармана бумажку и подал ее Беттереджу.
— Список для будущей недели, — произнес он. Глаза его опять устремились на меня, и он вышел из комнаты так же тихо, как вошел.
— Кто это? — спросил я.
— Помощник мистера Канди, — ответил Беттередж. — Кстати, мистер Фрэнклин, вы с огорчением узнаете, что маленький доктор не выздоровел еще от болезни, которую схватил, возвращаясь домой с обеда в день рождения мисс Рэчел. Чувствует он себя довольно хорошо, но потерял память в горячке, и с тех пор она почти к нему не возвращалась. Весь труд падает на его помощника. Практика у него сильно сократилась, остались одни бедные. Они ведь не могут выбирать. Они должны примириться и с человеком пеговолосым и черным, как цыган, иначе вовсе останутся без врача.
— Вы, кажется, не любите его, Беттередж?
— Никто его не любит, сэр.
— Почему же он так непопулярен?
— Сама его наружность против него. Потом, ходят слухи, что мистер Канди взял его, несмотря на весьма сомнительную репутацию. Никому не известно, откуда он. Здесь нет у него ни одного приятеля. Как же можете вы ожидать, сэр, чтобы после всего этого его кто-нибудь любил?
— Разумеется, никак нельзя ожидать. Могу я спросить, что ему нужно было от вас, когда он отдавал вам эту бумажку?
— Он принес мне список больных, сэр, которым требуется вино. Миледи всегда раздавала хороший портвейн и херес бедным больным, и мисс Рэчел желает продолжать этот обычай. Времена переменились! Времена переменились! Помню, как мистер Канди сам приносил этот список моей госпоже. А теперь помощник мистера Канди приносит этот список мне. Я дочитаю письмо, если вы позволите, сэр, — сказал Беттередж, опять придвигая к себе исповедь Розанны Спирман. — Невесело читать, уверяю вас. Но все-таки это мешает мне печалиться, думая о прошлом.
Он надел очки и мрачно покачал головой:
— Есть здравый смысл, сэр, в нашем поведении, когда мы появляемся на свет божий. Каждый из нас более или менее сопротивляется этому появлению. И мы совершенно правы в этом, все до одного.
Помощник мистера Канди произвел на меня такое сильное впечатление, что я не мог немедленно прогнать его из своих мыслей. Я пропустил мимо ушей последнее философское изречение Беттереджа и вернулся к вопросу о пегом человеке.
— Как его зовут? — спросил я.
— У него пребезобразное имя, — ворчливо ответил Беттередж, — Эзра Дженнингс.
Глава V
Сообщив мне имя помощника мистера Канди, Беттередж, по-видимому, решил, что он потратил достаточно времени на такой ничтожный предмет, и снова принялся за письмо Розанны Спирман.
Я сидел у окна, ожидая, пока он кончит. Мало-помалу впечатление, произведенное на меня Эзрой Дженнингсом (хотя в том положении, в каком был я, казалось совершенно непонятным, чтобы какой-нибудь человек мог произвести на меня какое бы то ни было впечатление), изгладилось, и мысли мои вернулись в прежнюю колею. Я еще раз обдумал тот план, который наконец составил для будущих своих действий.
Вернуться в Лондон в этот же день, рассказать все мистеру Бреффу и наконец — что было всего важнее — добиться (все равно какими способами и посредством каких жертв) личного свидания с Рэчел — вот каков мой план, насколько я вообще был способен составлять планы в то время. Оставался час до лондонского поезда; оставалась слабая надежда, что Беттередж может найти в непрочитанной еще части письма Розанны Спирман что-нибудь, что полезно мне было бы знать, прежде чем я оставлю дом, в котором пропал алмаз. Поэтому я и решил подождать, пока он не кончит читать.
Письмо заканчивалось следующим образом:
«Не надо сердиться на меня, мистер Фрэнклин, даже если я чуть-чуть поторжествовала, узнав, что держу в руках всю вашу будущность. Тревога и опасения скоро опять вернулись ко мне. Зная мнение сыщика Каффа о пропаже алмаза, можно было предположить, что он начнет с осмотра нашего белья и одежды. В комнате моей не было места — в целом доме не было места, — которому, по моему мнению, не грозил бы обыск. Как спрятать вашу ночную рубашку, чтобы сыщик Кафф не смог ее найти, и как сделать это, не теряя ни минуты драгоценного времени? Нелегко было ответить на такие вопросы. Моя нерешительность кончилась тем, что я придумала способ, который, может быть, заставит вас посмеяться. Я разделась и надела вашу ночную рубашку на себя. Вы носили ее — и, надев ее после вас, я испытала еще одну радостную минуту.
Новое известие, дошедшее до нас в людской, показало, что я как раз вовремя успела надеть на себя вашу ночную рубашку. Сыщик Кафф пожелал видеть книгу, в которой записывалось грязное белье.
Я отнесла эту книгу в гостиную миледи. Мы с сыщиком встречались не раз в прежнее время. Я была уверена, что он узнает меня, и не была уверена в том, как он поступит, когда увидит, что я служу в доме, где пропала ценная вещь. Я почувствовала, что в таком состоянии для меня будет облегчением ускорить нашу встречу и тотчас узнать самое худшее.
Когда я подала ему книгу, он посмотрел на меня, как будто я была ему совершенно незнакома, и особенно вежливо поблагодарил меня за то, что я принесла ее. Я подумала, что и то и другое — дурной знак. Неизвестно, что он мог сказать обо мне за спиной; неизвестно, как скоро меня могли арестовать по подозрению и обыскать. В это время пришла пора вашего возвращения с железной дороги, куда вы ездили провожать мистера Годфри Эблуайта, и я пошла в вашу любимую аллею в кустарнике, выждать нового случая поговорить с вами — последнего случая, как я предполагала, который еще мог представиться мне.
Вы не явились, и, что было еще хуже, мистер Беттередж и сыщик Кафф прошли мимо места, где я пряталась, — и сыщик увидел меня.
После этого мне ничего не оставалось, как вернуться к своей работе, пока со мной не случились еще новые беды. В ту минуту, когда я пересекала тропинку, вернулись вы. Вы шли прямо к кустарнику. Когда вы увидели меня, — я уверена, сэр, что вы меня увидели, — вы вдруг повернули от меня в другую сторону, словно от зачумленной, и вошли в дом[3].
Я пробралась домой по черной лестнице. В те часы прачечная бывала пустой, и я осталась там одна. Я спрашивала себя, что́ будет труднее сделать, если дела пойдут таким образом: перенести равнодушие мистера Фрэнклина Блэка или прыгнуть в Зыбучие пески и положить этим конец всему?
Бесполезно было бы требовать от меня объяснения моего поведения в то время. Как я ни стараюсь, я сама не могу понять его.
Почему я не остановила вас, когда вы отвернулись от меня таким жестоким образом? Почему не закричала: «Мистер Фрэнклин, я должна сказать вам кое-что, касающееся вас, и вы должны выслушать и выслушаете меня»? Вы были в моей власти, как говорится. Мало того, я имела средства (если бы я только могла заставить вас поверить мне) быть полезной вам в будущем. Разумеется, я никак не предполагала, что вы, джентльмен, украли алмаз только из одного удовольствия красть его. Нет, Пенелопа слышала, как мисс Рэчел, а я слышала, как мистер Беттередж говорили о вашей расточительности и о ваших долгах. Для меня было ясно, что вы взяли алмаз для того, чтобы продать его или заложить, и, таким образом, достать деньги, которые были вам нужны. Ну, а я могла бы назвать вам человека в Лондоне, который дал бы вам взаймы большую сумму под залог этой драгоценности и не задал бы вам нескромных вопросов.
Почему я не заговорила с вами! Почему я не заговорила с вами!
Первое лицо, зашедшее в прачечную, была Пенелопа. Она давно уже знала мою тайну и делала все возможное, чтобы образумить меня, и делала это ласково.
«Ах, — сказала она, — я знаю, почему вы сидите здесь одна-одинешенька и сокрушаетесь! Лучше было бы для вас, Розанна, если бы мистер Фрэнклин уехал отсюда… Я думаю, что он скоро должен будет оставить наш дом…»
Мысль о возможном вашем отъезде еще ни разу не приходила мне в голову. Я не в силах была ответить Пенелопе. Я могла только смотреть на нее.
«Я только что ушла от мисс Рэчел, — продолжала Пенелопа, — и порядочно-таки помучилась из-за ее капризов. Она говорит, что ей невыносимо оставаться дома, пока тут полицейский; она решила сегодня же переговорить с миледи и завтра перебраться к тетушке Эблуайт. Если она это сделает, мистер Фрэнклин тотчас найдет причину для отъезда, поверьте!»
При этих словах ко мне вернулась способность говорить.
«Значит, по-вашему, мистер Фрэнклин уедет с нею?» — спросила я.
«Очень охотно уехал бы, если бы она позволила ему. Но она не позволит. Ему тоже досталось от ее капризов, он тоже у нее в немилости, между тем как он сделал все, чтобы помочь ей, бедняжке! Нет-нет! Если они не помирятся до завтрашнего дня, вы увидите, что мисс Рэчел уедет в одну сторону, а мистер Фрэнклин — в другую. Куда он отправится, не могу сказать. Но после отъезда мисс Рэчел он не останется здесь, Розанна».
Мне удалось скрыть отчаяние, которое я почувствовала при мысли о вашем отъезде. Сказать правду, я увидела проблеск надежды для себя в том, что между вами и мисс Рэчел произошло серьезное недоразумение.
«Вы знаете, — спросила я, — из-за чего они поссорились?»
«Виной всему мисс Рэчел, — сказала Пенелопа, — и, сколько мне известно, это только капризы мисс Рэчел, и больше ничего. Неприятно мне огорчать вас, Розанна, но не увлекайтесь мыслью, что мистер Фрэнклин поссорится с нею. Он слишком любит ее для этого!»
Едва она произнесла эти жестокие слова, как к нам вошел мистер Беттередж. Все слуги должны были сойти в нижнюю залу. А оттуда мы должны были по очереди, одна за другой, отправляться в комнату мистера Беттереджа, где нас будет допрашивать сыщик Кафф.
Очередь моя наступила после допроса горничной миледи и первой служанки. Расспросы сыщика Каффа — хотя он их очень искусно маскировал — вскоре показали мне, что эти две женщины (первые враги мои в доме) подсматривали у моих дверей в четверг днем и в тот же четверг ночью. Они достаточно наговорили сыщику, чтобы открыть ему часть истины. Он знал, что я тайно сшила ночную рубашку, но ошибочно думал, что рубашка, запачканная краской, принадлежит мне. Из того, что он мне сказал, явствовало еще одно, хотя я это и не совсем поняла. Он, разумеется, подозревал, что я замешана в пропаже алмаза. Но в то же время он показал мне — не без умысла, как я полагаю, — что не считает меня главной виновницей пропажи алмаза. Он, кажется, думал, что я действовала по приказанию кого-то другого. Кто этот другой, я так и не догадалась ни тогда, ни теперь.
Одно было несомненно — сыщик Кафф вовсе не подозревает истины. Вы были в безопасности до тех пор, пока не найдется ваша ночная рубашка, но ни минуты больше.
Я решила спрятать рубашку и выбрала место, известное мне лучше других — Зыбучие пески.
Как только допросы закончились, я сослалась на первый же пришедший мне в голову предлог и выпросила позволения пойти подышать свежим воздухом. Я отправилась прямо в Коббс-Голл, в коттедж мистера Йолланда. Его жена и дочь были моими друзьями. Не подумайте, что я доверила им вашу тайну — я не доверила ее никому. Я только хотела написать вам это письмо и снять с себя в безопасном месте ночную рубашку. Так как меня подозревали, я не могла сделать ни того, ни другого в нашем доме.
Теперь я почти дописала мое длинное письмо, одна, в спальне Люси Йолланд. Когда оно будет кончено, я сойду вниз, свернув рубашку и спрятав ее под плащ. Я найду между старыми вещами в кухне миссис Йолланд какой-нибудь ящичек, чтоб сохранить рубашку целой и сухой в моем тайнике. А потом пойду к Зыбучим пескам — не бойтесь, следы моих шагов не выдадут меня — и спрячу вашу ночную рубашку в песке, где ни одна живая душа не найдет ее, если я сама не открою этой тайны.
А когда это будет сделано, что тогда?
Тогда, мистер Фрэнклин, у меня будет двойное основание еще раз попытаться сказать вам слова, которых я не смогла сказать до сих пор. Во-первых, мне необходимо поговорить с вами до вашего отъезда, а не то я навсегда потеряю к тому случай. Во-вторых, меня успокаивает сознание, что если слова мои и рассердят вас, то ночная рубашка будет смягчающим обстоятельством. Если оба эти основания не дадут мне силы выдержать холодность, которая до сих пор угнетала меня (я говорю о вашей холодности со мной), то скоро придет конец и моим усилиям в моей жизни.
Да. Если я не смогу воспользоваться первым представившимся мне случаем, если вы опять будете жестоки со мной и это будет мне так же больно, как и раньше, я прощусь со светом, отказавшим мне в счастье, которое он дает другим. Я прощусь с жизнью, которую ничто, кроме вашей доброты, не может сделать для меня приятной. Не осуждайте себя, сэр, если это кончится таким образом. Но постарайтесь хоть немного пожалеть меня! Я позабочусь, чтобы вы узнали о том, что я сделала для вас, когда уже не буду в состоянии сказать вам об этом сама. Скажете ли вы тогда что-нибудь ласковое обо мне тем же самым кротким тоном, каким вы говорите с мисс Рэчел? Если вы это сделаете и если существуют духи, я верю, что мой дух это услышит и обрадуется.
Пора кончать письмо. Я довела себя до слез. Как же я найду дорогу к тайнику, если дам ненужным слезам ослеплять мне глаза?
Кроме того, зачем смотреть на вещи мрачно? Почему не верить, что все еще может кончиться хорошо? Я могу найти вас в хорошем расположении духа сегодня, а если нет, мне, быть может, это удастся завтра утром. Мое некрасивое лицо не похорошеет от горя — ведь нет? Почем знать… может быть, я исписала все эти бесконечные страницы попусту? Я положу их для безопасности (не надо упоминать сейчас о другой причине) в тайник вместе с ночной рубашкой. Трудно мне было, очень трудно писать вам это письмо! О, если бы мы только поняли друг друга, с какой радостью разорву я его!
Остаюсь, сэр, преданно вас любящая и скромная слуга ваша, Розанна Спирман».
Беттередж молча дочитал письмо. Старательно вложил его в конверт и задумался, опустив голову и потупив глаза в землю.
— Беттередж, — сказал я, — нет ли в конце письма какого-нибудь намека, который мог бы нам помочь?
Он поднял глаза медленно и с тяжелым вздохом.
— Тут нет ничего, что могло бы помочь вам, мистер Фрэнклин, — ответил он. — Послушайтесь моего совета и не вынимайте этого письма из конверта до тех пор, пока ваши теперешние заботы не прекратятся. Оно очень огорчит вас, когда бы вы ни прочитали его. Не читайте его теперь.
Глава VI
Я отправился на станцию пешком. Излишне говорить, что меня сопровождал Габриэль Беттередж. Письмо находилось у меня в кармане, а ночная рубашка была спрятана в саквояже — для того чтобы показать то и другое мистеру Бреффу в этот же вечер.
Мы молча вышли из дома. В первый раз, с тех пор как я его знаю, старик Беттередж не знал, о чем со мной говорить. Но так как у меня было что сказать ему, я сам начал разговор, как только мы вышли из ворот парка.
— Прежде чем уехать в Лондон, — начал я, — хочу задать вам два вопроса. Они имеют отношение ко мне самому и, думаю, несколько удивят вас.
— Если только они выбьют из моей головы письмо этой бедной девушки, мистер Фрэнклин, пусть они произведут на меня какое угодно впечатление. Пожалуйста, удивите меня, сэр, как можно скорее!
— Первый вопрос, Беттередж, вот какой: не был ли я пьян вечером в день рождения Рэчел?
— Пьяны? Вы? — воскликнул старик. — Напротив, это как раз ваш большой недостаток, мистер Фрэнклин, что вы пьете только за обедом, а уж потом — ни капельки!
— Но день рождения — день особенный. В этот вечер я мог изменить своим постоянным привычкам.
Беттередж с минуту раздумывал.
— Вы изменили своим привычкам, сэр, и я скажу вам, каким образом. Вы казались ужасно нездоровым, и мы уговорили вас выпить несколько капель коньяку с водой, чтобы подбодрить вас немножко.
— Я не привык к коньяку с водой. Очень может быть…
— Погодите, мистер Фрэнклин. Я знал, что вы не привыкли, и налил вам полрюмки нашего пятидесятилетнего старого коньяку и — стыд и срам мне! — развел этот благородный напиток целым стаканом холодной воды. Ребенок не мог бы опьянеть от этого, а тем более взрослый человек!
Я знал, что могу положиться на его память в делах такого рода. Следовательно, предположение, что я был пьян, оказалось совершенно неосновательно. Я перешел ко второму вопросу.
— До моей поездки за границу, Беттередж, вы часто видели меня, когда я был ребенком. Скажите мне прямо: не было ли чего-нибудь странного во мне после того, как я засыпал? Замечали вы когда-нибудь, чтобы я ходил во сне?
Беттередж остановился, секунду смотрел на меня и, покачав головой, пошел дальше.
— Вижу, куда вы метите, мистер Фрэнклин, — сказал он. — Вы стараетесь объяснить, каким образом краска могла очутиться на вашей ночной рубашке без вашего ведома. Но вы на тысячи миль от истины, сэр. Разгуливать во сне? Да никогда в жизни не делали вы ничего подобного!
Опять я почувствовал, что Беттередж должен быть прав. Ни дома, ни за границей — я никогда не вел уединенного образа жизни. Если бы я был лунатиком, сотни людей должны были бы заметить эту мою особенность и из участия ко мне предостеречь меня, чтобы я мог избавиться от этой болезни.
И все-таки я ухватился — с упорством, и естественным и простительным при подобных обстоятельствах, — за эти единственные два объяснения, которые могли бы объяснить ужасное положение, в каком я тогда находился. Заметив, что я не удовлетворился его ответами, Беттередж напомнил последующие события в истории Лунного камня, разбил мои надежды в пух и прах тотчас и навсегда.
— Допустим, ваше предположение правильно, и посмотрим, каким образом оно приведет нас к открытию истины. Если считать, что ночная рубашка является доказательством, — а я этому не верю, — вы не только перепачкались краской от двери, сами того не зная, но также и взяли алмаз, сами не зная того. Правильно ли я рассуждаю?
— Совершенно правильно. Продолжайте.
— Очень хорошо, сэр. Предположим, что вы были пьяны или, как лунатик, ходили во сне, когда взяли алмаз. Это объясняет то, что случилось в ночь после дня рождения. Но каким образом это объяснит то, что случилось после? Алмаз был отвезен в Лондон. Алмаз был заложен мистеру Люкеру. Разве вы сделали то и другое, сами того не зная? Разве вы были пьяны, когда я провожал вас в кабриолете в субботу вечером? И разве вы во сне пошли к мистеру Люкеру, когда поезд довез вас до конца вашего пути? Извините меня, если я скажу, мистер Фрэнклин, что это дело так расстроило вас, что вы еще не в состоянии рассуждать. Чем скорее вы посоветуетесь с мистером Бреффом, тем скорее выберетесь из безвыходного положения, в какое теперь попали.
Мы дошли до станции только минуты за две до отхода поезда.
Я торопливо передал Беттереджу мой лондонский адрес, чтобы он мог написать мне, если это будет нужно, обещал, со своей стороны, сообщить ему и мои новости. Сделав это и уже прощаясь с ним, я случайно взглянул в сторону лотка с книгами и газетами и увидел, что с хозяином лотка разговаривает странный помощник мистера Канди. В ту же минуту глаза наши встретились. Эзра Дженнингс снял шляпу. Я ответил на поклон и сел в вагон, когда поезд уже тронулся. Мне кажется, для меня было облегчением думать о совсем посторонних предметах. Как бы то ни было, когда я пустился в обратный путь, направляясь к мистеру Бреффу по делам столь для меня важным, я с удивлением — сознаюсь, довольно нелепым, — раздумывал, что видел человека с пегими волосами дважды за один день!
Я приехал в Лондон в такой час, что у меня не было никакой надежды застать мистера Бреффа в его конторе. Поэтому с вокзала я поехал прямо к нему домой в Гэмпстед и потревожил старого стряпчего, который один-одинешенек дремал у себя в столовой, с любимой моськой на коленях и с бутылкой вина под рукой.
Действие, произведенное моим рассказом на мистера Бреффа, лучше всего я передам, описав, что он стал после этого делать. Выслушав меня до конца, он приказал развести огонь, принести крепкого чаю в кабинет и велел передать своим дамам, чтобы они не тревожили нас ни под каким предлогом. Распорядившись таким образом, он сначала рассмотрел ночную рубашку, а потом стал читать письмо Розанны Спирман.
Прочитав письмо, мистер Брефф заговорил со мной в первый раз с тех пор, как мы заперлись в его кабинете.
— Фрэнклин Блэк, — сказал старый джентльмен, — это очень серьезное дело во всех отношениях. По-моему, оно касается Рэчел так же близко, как и вас Ее странное поведение теперь уже не тайна. Она уверена, что алмаз украли вы.
Я долго боролся с собой, отталкивая этот возмутительный вывод. Но он все же неизбежно приходил мне в голову. Намерение добиться личного свидания с Рэчел основывалось, правду сказать, именно на том убеждении, которое теперь высказал мистер Брефф.
— Первый шаг, какой следует теперь сделать, — продолжал стряпчий, — это обратиться к Рэчел. Она молчала до сих пор по причинам, которые я, зная ее характер, легко могу понять, но после того, что случилось, нельзя далее сносить это молчание. Ее надо убедить или принудить сказать нам, почему она считает, что именно вы взяли Лунный камень. Есть надежда, что все это дело, которое кажется нам таким серьезным, обратится в ничто, если нам удастся переломить Рэчел и убедить ее высказаться.
— Это очень успокоительное мнение для меня, — сказал я. — Признаюсь, мне хотелось бы знать…
— Вам хотелось бы знать, чем я его обосновываю? — перебил мистер Брефф. — Я могу объяснить вам это в две минуты. Поймите, во-первых, что я смотрю на дело с юридической точки зрения. Для меня вопрос состоит в улике. Очень хорошо! Улика оказывается несостоятельной с самого начала в одном важном пункте.
— В каком?
— Вы сейчас услышите. Согласен, что метка на ночной рубашке доказывает, что эта рубашка ваша. Согласен, что пятно доказывает, что эта ночная рубашка испачкана краской с двери Рэчел. Но где доказательства, что эта ночная рубашка была на вас?
Это соображение показалось тем более убедительным, что мне уже самому приходило в голову нечто в этом роде.
— Что до этого, — продолжал стряпчий, взяв в руки признание Розанны Спирман, — то я понимаю — письмо неприятно для вас. Понимаю, что вы не решаетесь анализировать его с чисто объективной точки зрения. Но я нахожусь в другом положении. Основываясь на своем юридическом опыте, я могу рассматривать этот документ, как рассматривал бы всякий другой. Не упоминая о том, что эта женщина была воровкой, я только замечу, что ее письмо доказывает, по ее собственному признанию, насколько искусной обманщицей она была, — поэтому я имею право подозревать, что она сказала вам не всю правду. Не стану сейчас рассуждать о том, могла или не могла она это сделать. Скажу только, что, если Рэчел подозревает вас лишь по улике одной этой ночной рубашки, можно почти наверное сказать, что рубашку показала ей Розанна Спирман. Эта женщина признается в своем письме, что она ревновала к Рэчел, что она подменяла ее розы в вазе, что она видела проблеск надежды для себя в ссоре между Рэчел и вами. Не стану спрашивать, кто взял Лунный камень, — чтобы достигнуть своей цели, Розанна Спирман взяла бы пятьдесят Лунных камней, — скажу только, что исчезновение алмаза дало этой влюбленной воровке удобный случай поссорить вас с Рэчел на всю жизнь. Она не решилась лишить себя жизни тогда, вспомните это! И я решительно утверждаю, что по своему характеру и положению она была вполне способна воспользоваться случаем украсть камень. Что вы на это скажете?
— Нечто подобное подумал и я, как только распечатал письмо, — ответил я.
— Именно! А когда вы прочли письмо, вы пожалели эту бедную девушку, и у вас не хватило духу заподозрить ее. Это делает вам честь, любезный сэр, это делает вам честь!
— Но, положим, окажется, что эта ночная рубашка была на мне. Тогда что?
— Не вижу, как это может быть доказано, — сказал мистер Брефф. — Но если допустить, что это так, доказать вашу невиновность будет нелегко. Не станем сейчас входить в это. Подождем и посмотрим, заподозрила ли вас Рэчел только на основании улики, какой является ночная рубашка.
— Боже! Как хладнокровно говорите вы о том, что Рэчел подозревает меня! — вспылил я. — Какое право имеет она подозревать меня в воровстве на основании какой бы то ни было улики?
— Весьма разумный вопрос, любезный сэр. Несколько горячо предложенный, но все-таки стоящий внимания. То, что приводит в недоумение вас, приводит в недоумение и меня. Поищите в своей памяти и скажите мне, не произошло ли, когда вы гостили в доме леди Вериндер, чего-нибудь такого, что заставило бы ее усомниться в вашей чести или, скажем, хотя бы пусть даже и неосновательно — в ваших нравственных принципах вообще?
В непреодолимом волнении я вскочил с места. Вопрос стряпчего впервые после отъезда моего из Англии напомнил мне о том, что, когда я гостил у леди Вериндер, действительно кое-что произошло.
Я имел сумасбродство (нуждаясь, по обыкновению, в то время в деньгах) взять некоторую сумму взаймы у содержателя небольшого ресторана в Париже, которому я был хорошо известен как его постоянный посетитель. Для уплаты назначен был срок, а когда он настал, я не смог сдержать своего слова, как это часто случается с тысячью других честных людей. Я послал этому человеку вексель. Подпись моя на подобных документах, к несчастью, была хорошо известна: ему не удалось учесть его. Дела его пришли в беспорядок, и его родственник, французский стряпчий, приехал ко мне в Англию и стал настаивать, чтобы я заплатил свой долг. Это был человек вспыльчивого нрава, и он выбрал неверный тон для объяснения. С обеих сторон было сказано много резкостей; тетушка и Рэчел, к несчастью, находились в соседней комнате и слышали наш разговор. Леди Вериндер вошла к нам и захотела непременно узнать, что случилось. Француз показал данную ему доверенность и объявил, что я виноват в разорении бедного человека, который доверился моей чести. Тетушка немедленно выплатила ему деньги и отослала его. Она, разумеется, настолько знала меня, что не разделяла мнения француза обо мне. Но она была оскорблена моей небрежностью и справедливо рассердилась на меня за то, что я поставил себя в положение, которое без ее вмешательства могло бы стать очень неприятным. Мать ли рассказала ей обо всем или Рэчел сама услышала об этом из соседней комнаты, не могу сказать. Но только она романтически и преувеличенно взглянула на этот случай по-своему. Я был «бездушен», я был «неблагороден», я «не имел правил», неизвестно, «до чего я могу дойти», — словом, она наговорила мне таких жестоких вещей, каких я еще не слыхивал ни от одной молодой девушки. Ссора продолжалась весь следующий день. На третий день мне удалось помириться с ней, и я перестал думать об этом. Не припомнила ли Рэчел этот несчастный случай в ту критическую минуту, когда мое право на ее уважение снова, и гораздо серьезнее, было поставлено под вопрос? Мистер Брефф, когда я рассказал ему все, тотчас ответил утвердительно.
— Он должен был повлиять на нее, — ответил он серьезно, — и я, ради вас самого, желал бы, чтобы этого не произошло. Однако мы с вами открыли, что было обстоятельство, которое могло повредить вам, и по крайней мере выяснили хоть одну загадку. Не вижу, что могли бы мы сделать дальше. Следующий наш шаг в этом следствии должен привести нас к Рэчел.
Он встал и начал задумчиво ходить взад и вперед по комнате. Два раза я чуть было не сказал ему, что сам решил увидеться с Рэчел, и два раза, принимая во внимание его лета и характер, поостерегся обрушить на него новую неожиданность в такую неблагоприятную минуту.
— Главное затруднение состоит в том, — продолжал он, — чтобы заставить ее высказаться до конца. Что вы предлагаете?
— Я решил, мистер Брефф, сам поговорить с Рэчел.
— Вы?!
Он вдруг остановился и посмотрел на меня так, как будто я был не в своем уме.
— Вы? Да разве это возможно для вас?
Он резко тряхнул головой и опять прошелся по комнате.
— Стойте-ка, — сказал он. — В подобных необыкновенных случаях опрометчивость может иногда служить лучшим способом.
Он обдумывал вопрос в этом новом свете еще минуты две-три и вдруг смело решил в мою пользу.
— Не рискнешь — не выиграешь, — заключил старый джентльмен. — На вашей стороне шансы, которых нет на моей, — вы первый и сделаете опыт.
— Шансы на моей стороне? — повторил я с величайшим удивлением.
Лицо мистера Бреффа впервые смягчилось улыбкой.
— Вот в чем дело, — произнес он, — честно признаюсь, я не питаю надежды ни на вашу осторожность, ни на ваше хладнокровие. Но я питаю надежду на то, что в глубине сердца Рэчел еще сохранила к вам некоторую слабость. Воспользуйтесь этим — и, поверьте, вы услышите самое откровенное признание, на какое только способна женщина. Вопрос лишь в том, каким образом вам встретиться с нею.
— Она гостила у вас в доме, — ответил я. — Могу я просить вас пригласить ее сюда, не говоря о том, что она увидится здесь со мною?
— Смело! — сказал мистер Брефф.
Произнеся только одно это слово в ответ на мое предложение, он снова прошелся по комнате.
— Проще говоря, — продолжал он, — мой дом должен превратиться в ловушку для Рэчел, с приманкой в виде приглашения от моей жены и дочерей. Если бы вы были не Фрэнклин Блэк и если бы это дело было на волос менее серьезно, чем оно есть, я отказался бы наотрез. Но обстоятельства сейчас таковы, что я твердо уверен: сама Рэчел будет впоследствии благодарна старику за вероломство. Считайте меня своим сообщником. Рэчел будет приглашена провести у нас день, и вам своевременно дано будет знать об этом.
— Когда? Завтра?
— Завтра мы еще не успеем получить от нее ответ. Пусть будет послезавтра.
— Как вы дадите мне знать?
— Сидите все утро дома, я сам заеду к вам.
Я поблагодарил его за неоценимую помощь, которую он мне оказывал, с чувством горячей признательности и, отказавшись от гостеприимного приглашения переночевать в Гэмпстеде, вернулся на свою лондонскую квартиру.
О следующем дне я могу только сказать, что это был самый длинный день в моей жизни. Хотя я знал о своей невиновности, хотя я был уверен, что гнусное обвинение, лежавшее на мне, должно разъясниться рано или поздно, все же я как-то упал в собственном мнении и не хотел видеть никого из моих друзей. Мы часто слышим — чаще всего, впрочем, от поверхностных наблюдателей, — что преступление может иметь вид невинности. Гораздо вернее мне кажется то, что невинность может походить на преступление. Я приказал никого не принимать целый день и осмелился выйти лишь под покровом ночной темноты.
На следующее утро, когда я еще сидел за завтраком, неожиданно появился мистер Брефф. Он подал мне большой ключ и сказал, что ему стыдно за себя первый раз в жизни.
— Она придет?
— Придет сегодня завтракать и проведет целый день с моей женой и дочерьми.
— Миссис Брефф и ваши дочери посвящены в нашу тайну?
— Иначе было нельзя. Но женщины, как вы, может быть, сами заметили, не так строги в своих правилах. Мое семейство не испытывает угрызений совести. Так как цель состоит в том, чтобы помирить вас с Рэчел, моя жена и дочери, подобно иезуитам, смотрят на средства для ее достижения со спокойной совестью.
— Я бесконечно обязан им. Что это за ключ?
— Ключ от калитки моего сада. Будьте там в три часа. Войдите в сад, а оттуда через оранжерею в дом. Пройдите маленькую гостиную и отворите дверь напротив, которая ведет в музыкальную комнату. Там вы найдете Рэчел — и найдете ее одну.
— Как мне благодарить вас?
— Я вам скажу, как: не обвиняйте меня в том, что случится после этого!
С такими словами он ушел от меня.
Ждать приходилось еще долго. Чтобы как-нибудь скоротать время, я стал просматривать письма, принесенные с почты. Между ними оказалось письмо от Беттереджа.
Я поспешно распечатал это письмо. К моему удивлению и разочарованию, оно начиналось с извинения в том, что не содержит никаких особенных новостей. В следующей фразе появился опять неотвязный Эзра Дженнингс. Он остановил Беттереджа, возвращавшегося со станции, и спросил его, кто я таков. Узнав мое имя, он сообщил о том, что видел меня, своему патрону, мистеру Канди. Доктор Канди, услышав об этом, сам приехал к Беттереджу выразить свое сожаление, что мы не увиделись. Он сказал, что имеет особую причину желать встречи со мной и просил, чтобы я дал ему знать, как только опять буду в окрестностях Фризинголла. Кроме нескольких фраз, характерных для философии Беттереджа, вот содержание письма моего корреспондента. Добрый, преданный старик сознавался, что написал его «скорее из удовольствия писать ко мне».
Я сунул это письмо в карман и через минуту забыл о нем, поглощенный своим будущим свиданием с Рэчел.
Когда на часах гэмпстедской церкви пробило три, я вложил ключ мистера Бреффа в замок садовой калитки. Признаюсь, что, входя в сад и запирая калитку с внутренней стороны, я чувствовал некоторый страх при мысли о том, что может произойти. Украдкой я осмотрелся по сторонам, опасаясь какого-нибудь неожиданного свидетеля в скрытом уголке сада. Но ничто не подтвердило моих опасений. Аллеи сада все до одной были пусты, и единственными моими свидетелями были птицы и пчелы.
Я прошел через сад, вошел в оранжерею, миновал маленькую гостиную. Когда я положил руку на ручку двери в противоположной стене, я услышал за ней несколько жалобных аккордов. Рэчел часто так же рассеянно перебирала клавиши, когда я гостил в доме ее матери. Я был принужден остановиться на несколько мгновений, чтобы собраться с духом. В ту минуту прошлое и настоящее всплыли передо мною, и контраст между ними поразил меня.
Через несколько секунд я вооружился мужеством и отворил дверь.
Глава VII
Увидев меня в дверях, Рэчел встала из-за фортепьяно.
Я закрыл за собой дверь. Мы молча смотрели друг на друга. Нас разделяла вся длина комнаты. Движение, которое Рэчел сделала, встав с места, было как будто единственным движением, на какое она была сейчас способна. В эту минуту все ее душевные силы сосредоточились во взгляде, обращенном на меня.
У меня промелькнуло опасение, что я появился слишком внезапно. Я сделал к ней несколько шагов. Я сказал мягко:
— Рэчел!
Звук моего голоса вернул ее к жизни и вызвал краску на ее лице. Она молча двинулась мне навстречу. Медленно, как бы действуя под влиянием силы, не зависящей от ее воли, она подходила ко мне все ближе и ближе; теплая, густая краска залила ее щеки, блеск ее глаз усиливался с каждой минутой. Я забыл о цели, которая привела меня к ней; я забыл гнусное подозрение, лежавшее на моем добром имени; я забыл всякие соображения, прошлое, настоящее и будущее, о которых обязан был помнить. Я видел только, как женщина, которую я любил, подходит ко мне все ближе и ближе… Она задрожала, она остановилась в нерешительности. Я не мог больше сдерживаться — я схватил ее в объятия и покрыл поцелуями ее лицо.
Была минута, когда я думал, что на мои поцелуи отвечают, минута, когда мне показалось, будто и она также забыла все на свете. Но не успела эта мысль мелькнуть у меня в голове, как ее первый же сознательный поступок заставил меня почувствовать, что она все помнит. С криком, похожим на крик ужаса, и с такой силой, что я сомневаюсь, мог ли бы устоять я против нее, если бы попытался, она оттолкнула меня от себя. Я увидел в глазах ее беспощадный гнев, я увидел на устах ее безжалостное презрение. Она смотрела на меня гневным взглядом как на постороннего человека, оскорбившего ее.
— Трус! — сказала она. — Низкий, презренный, бездушный трус!
Таковы были ее первые слова. Она нашла самый непереносимый укор, какой только женщина может сделать мужчине, и бросила его мне.
— Я помню время, Рэчел, — ответил я, — когда вы могли более достойным образом сказать мне, что я оскорбил вас. Прошу вас простить меня.
Быть может, горечь, которую я чувствовал, сообщилась и моему голосу. При первых моих словах глаза ее, теперь смотревшие в сторону, снова нехотя обратились ко мне. Она ответила тихим голосом, с угрюмой сдержанностью, которая была для меня совершенно нова в ней.
— Может быть, я заслуживаю некоторого извинения, — сказала она. — После того, что вы сделали, мне кажется, это низкий поступок с вашей стороны — пробраться ко мне таким образом, как пробрались сегодня вы. Мне кажется, с вашей стороны малодушно рассчитывать на мою слабость к вам. Мне кажется, это низко, пользуясь неожиданностью, добиться от меня поцелуя. Но это лишь женская точка зрения. Мне следовало бы помнить, что вы не можете ее разделять. Я поступила бы лучше, если бы овладела собой и не сказала вам ничего.
Это извинение было тяжелее оскорбления. Самый ничтожный человек на свете почувствовал бы себя униженным.
— Если бы моя честь не была в ваших руках, — сказал я, — я оставил бы вас сию же минуту и никогда больше не увиделся бы с вами. Вы упомянули о том, что я сделал. Что же я сделал?
— Что́ вы сделали? Вы задаете этот вопрос мне?
— Да.
— Я сохранила в тайне вашу гнусность, — ответила она, — и перенесла последствия своего молчания. Неужели я не имею права на то, чтобы вы избавили меня от оскорбительного вопроса о том, что́ вы сделали? Неужели всякое чувство признательности умерло в вас? Вы были когда-то джентльменом. Вы были когда-то до́роги моей матери и еще дороже — мне…
Голос изменил ей. Она опустилась на стул, повернулась ко мне спиной и закрыла лицо руками.
Я выждал немного, прежде чем нашел в себе силы говорить дальше. В эту минуту молчания сам не знаю, что ранило меня больнее — оскорбление ли, нанесенное мне ее презрением, или ее гордая решимость, которая не допускала меня разделить ее горе.
— Если вы не заговорите первая, — начал я, — должен это сделать я. Я пришел сюда с намерением поговорить с вами о чем-то очень важном. Окажете ли вы мне самую обыкновенную справедливость и согласитесь ли выслушать меня?
Она не шевелилась и не отвечала. Я не спрашивал ее более, я не подвинулся ни на шаг к ее стулу. Проявляя такую же упорную гордость, как и она, я рассказал ей о своем открытии в Зыбучих песках и обо всем, что привело меня к нему. Рассказ, разумеется, занял порядочно времени. С начала до конца она не обернулась ко мне и не произнесла ни слова.
Я был сдержан. Вся моя будущность, по всей вероятности, зависела от того, чтоб я не потерял самообладания в эту минуту. Настало время проверить теорию мистера Бреффа. Охваченный острым желанием испытать ее, я обошел вокруг стула и стал так, чтобы оказаться лицом к лицу с Рэчел.
— Я должен задать вам один вопрос, — сказал я, — и это вынуждает меня вернуться к тяжелому предмету. Показала вам Розанна Спирман мою ночную рубашку? Да или нет?
Она вскочила на ноги и подошла ко мне вплотную. Глаза ее впились мне в лицо, словно желая прочесть там то, чего еще никогда не читали в нем.
— Вы сошли с ума! — воскликнула она.
Я все еще сдерживался. Я сказал спокойно:
— Рэчел, ответите ли вы на мой вопрос?
Она продолжала, не обращая на меня внимания:
— Не кроется ли тут какая-нибудь неизвестная мне цель? Какой-нибудь малодушный страх за будущее, который затрагивает и меня? Говорят, после смерти вашего отца вы разбогатели. Может быть, вы пришли сюда затем, чтобы возместить мне стоимость моего алмаза? И у вас еще осталось настолько совести, что вам стыдно? Не это ли объяснение вашей мнимой невиновности и вашей истории о Розанне Спирман? Не кроется ли стыд в глубине всей этой лжи?
Я перебил ее. Я не мог уже сдерживаться.
— Вы нанесли мне непростительное оскорбление! — вскричал я. — Вы подозреваете, что я украл ваш алмаз. Я имею право и хочу знать, по какой причине?
— Подозреваю? — воскликнула она, приходя в возбуждение, равное моему. — Негодяй! Я собственными глазами видела, как вы взяли алмаз!
Страшное объяснение, заключавшееся в этих словах, уничтожение всего, на что надеялся мистер Брефф, привело меня в оцепенение. При всей моей невиновности, я стоял перед ней молча. В ее глазах, в глазах всякого я должен был казаться человеком, потрясенным открытием его преступления.
Ее смутило зрелище моего унижения и своего торжества. Внезапное мое молчание как будто испугало ее.
— Я пощадила вас в то время, — сказала она, — я пощадила бы вас и теперь, если бы вы не вынудили меня заговорить.
Она отошла, собираясь выйти из комнаты, и поколебалась у дверей.
— Почему вы пришли сюда унижать себя? — спросила она. — Почему вы пришли сюда унижать меня?
Она сделала еще несколько шагов и опять остановилась.
— Ради бога, скажите что-нибудь! — воскликнула она в волнении. — Если осталась в вас хоть капля жалости, не допускайте меня унижать себя таким образом! Скажите что-нибудь — и заставьте меня уйти из комнаты!
Я подошел к ней, сам не зная, что делаю. Может быть, у меня была какая-нибудь смутная мысль удержать ее, пока она не сказала еще чего-нибудь. С той минуты, как я узнал, что свидетельство, на основании которого Рэчел обвинила меня, было свидетельством ее собственных глаз, ничто — даже убеждение в собственной невиновности — не было ясно в моих мыслях. Я взял ее за руку; я старался говорить с нею твердо и разумно, а мог только выговорить:
— Рэчел, вы когда-то любили меня!
Она задрожала и отвернулась от меня. Ее бессильная, дрожащая рука осталась в моей.
— Пустите мою руку, — произнесла она слабым голосом.
Мое прикосновение к руке ее произвело на нее такое же действие, как звук моего голоса, когда я вошел в комнату. После того, как она назвала меня трусом, после ее признания, поставившего на мне клеймо вора, я еще имел власть над нею, покуда рука ее лежала в моей руке!
Я тихо отвел ее на середину комнаты. Я посадил ее возле себя.
— Рэчел, — сказал я, — не могу объяснить противоречия в том, что сейчас вам скажу. Могу только сказать вам правду, как сказали ее вы. Вы видели, как я взял алмаз. Перед богом, который слышит нас, клянусь, что только сейчас впервые узнал, что я взял его! Вы все еще сомневаетесь во мне?
Она или не обратила внимания на мои слова, или не слыхала их.
— Пустите мою руку, — повторила она слабым голосом. Это было единственным ее ответом. Голова ее упала на мое плечо, а рука бессознательно сжала мою руку в ту минуту, когда она попросила меня выпустить ее.
Я удержался от повторения вопроса. Но на этом и кончилось мое терпение. Я понял, что снова смогу смотреть в глаза честным людям, только если заставлю Рэчел рассказать все подробно. Единственная надежда, остававшаяся у меня, состояла в том, что, может быть, Рэчел не обратила внимания на какое-нибудь звено в цепи — на какую-нибудь безделицу, которая, быть может, при внимательном исследовании могла послужить средством для доказательства моей невиновности. Признаюсь, я не выпускал ее руки. Признаюсь, я заговорил с нею со всей теплотой и доверием прошлых времен.
— Я хочу попросить вас кое о чем, — сказал я. — Я хочу, чтобы вы рассказали мне все, что случилось с той самой минуты, когда мы пожелали друг другу спокойной ночи, и до того момента, когда вы увидели, что я взял алмаз.
Она подняла голову с моего плеча и сделала усилие, чтобы высвободить свою руку.
— О, зачем возвращаться к этому? — сказала она. — Зачем возвращаться?
— Я скажу вам зачем, Рэчел. Вы и я — жертвы какого-то страшного обмана, надевшего маску истины. Если мы взглянем вместе на то, что случилось в ночь после дня вашего рождения, мы, быть может, еще поймем друг друга.
Голова ее опять упала на мое плечо. Слезы выступили на ее глазах и медленно покатились по щекам.
— О! — сказала она. — Разве я не имела этой надежды? Разве я не старалась смотреть на это так, как смотрите вы теперь?
— Вы старались одна, — ответил я, — вы еще не старались с моей помощью.
Эти слова как будто пробудили в ней ту надежду, которую я чувствовал сам, когда произнес их. Она отвечала на мои вопросы не только с покорностью, но напрягая всю память; она охотно раскрывала мне всю душу.
— Начнем, — сказал я, — с того, что случилось после того, как мы пожелали друг другу спокойной ночи. Легли вы в постель или нет?
— Я легла в постель.
— Заметили вы, который был час? Было поздно?
— Не очень. Часов около двенадцати.
— Вы заснули?
— Нет. Я не могла спать в эту ночь.
— Вы были встревожены?
— Я думала о вас.
Этот ответ почти отнял у меня все мужество. Что-то в тоне, даже более, чем в словах, прямо проникло мне в самое сердце. Только после некоторого молчания мог я продолжать.
— Был у вас в комнате свет? — спросил я.
— Нет, пока я не встала и не зажгла свечу.
— Через сколько времени после того, как вы легли в постель?
— Кажется, через час.
— Вы вышли из спальни?
— Я собиралась выйти. Я накинула халат и пошла в гостиную за книгой.
— Вы отворили дверь вашей спальни?
— Отворила.
— Но еще не вошли в гостиную?
— Нет, я была остановлена…
— Что остановило вас?
— Я увидела свет в щели под дверью и услышала шаги.
— Вы испугались?
— Нет. Я знала, что моя бедная мама страдает бессонницей, и вспомнила, что она уговаривала меня отдать ей на сохранение алмаз. Она беспокоилась о нем совершенно неосновательно, казалось мне тогда, и я подумала, что она пришла посмотреть, в постели ли я, и поговорить со мной об алмазе, если увидит, что я еще не сплю.
— Что же вы сделали?
— Я потушила свечу, чтобы она вообразила, что я сплю. Я была упряма — мне хотелось оставить алмаз там, куда я его положила.
— Задув свечу, вы опять легли в постель?
— Я не успела. В ту минуту, когда я задула свечу, дверь гостиной отворилась и я увидела…
— Вы увидели?
— Вас.
— Одетого, как обычно?
— Нет. В ночной рубашке, со свечой в руке.
— Одного?
— Одного.
— Вы могли видеть мое лицо?
— Да.
— Ясно?
— Совершенно. Свеча в вашей руке освещала его.
— Глаза мои были открыты?
— Да.
— Вы заметили в них что-нибудь странное, что-нибудь похожее на пристальное или бессмысленное выражение?
— Совсем нет. Ваши глаза были блестящи, более блестящи, чем обыкновенно. Вы так осматривались в комнате, словно знали, что вы там, где вам не следует быть, и словно боялись, что вас увидят.
— Вы обратили внимание, какой у меня был вид, когда я входил в комнату?
— Вы шли, как ходите всегда. Вы дошли до середины комнаты, а потом остановились и осмотрелись вокруг.
— Что же вы сделали, когда увидели меня?
— Я не могла ничего сделать. Я стояла, как окаменелая. Я не могла заговорить, я не могла закричать, я не могла даже пошевелиться, чтобы запереть дверь.
— Мог я вас видеть там, где вы стояли?
— Конечно, вы могли видеть меня. Но вы ни разу не взглянули на меня. Бесполезно задавать этот вопрос. Я уверена, что вы меня не видели.
— Почему же вы так уверены?
— Иначе разве вы взяли бы алмаз? Поступили бы так, как поступили впоследствии? Были бы вы здесь теперь, если бы знали, что я тогда не спала и смотрела на вас? Не заставляйте меня говорить об этом! Я хочу отвечать вам спокойно. Помогите мне сохранить спокойствие. Перейдемте к чему-нибудь другому.
Она была права, права во всех отношениях. Я перешел к другому.
— Что я сделал после того, как вышел на середину комнаты и остановился там?
— Вы повернулись и прямо пошли в угол возле окна, где стоит мой индийский шкафчик.
— Когда я стоял у шкафчика, я должен был стоять к вам спиной. Как же вы видели, что я делал?
— Когда вы двинулись с места, двинулась и я.
— Чтобы видеть, что я делаю?
— В моей гостиной три зеркала. Когда вы стояли там, я увидела все отраженным в одном из зеркал.
— Что же вы увидели?
— Вы поставили свечу на шкафчик. Вы выдвинули и задвинули один ящик за другим, пока не дошли до того, в который я положила алмаз. Вы с минуту смотрели на выдвинутый ящик, а потом сунули в него руку и вынули алмаз.
— Почему вы узнали, что я вынул алмаз?
— Я видела, как вы сунули руку в ящик. Я видела блеск камня между вашим указательным и большим пальцами, когда вы вынули руку из ящика.
— Не протянулась ли рука моя опять к ящику, чтобы, например, запереть его?
— Нет. Алмаз был у вас в правой руке, а свечку со шкафчика вы сняли левой рукой.
— После этого я опять осмотрелся вокруг?
— Нет.
— Я сейчас же вышел из комнаты?
— Нет. Вы стояли совершенно неподвижно, как мне показалось, и довольно долго. Я видела лицо ваше боком в зеркале. Вы походили на человека задумавшегося и недовольного своими мыслями.
— Что же случилось потом?
— Вы вдруг пробудились от задумчивости и сразу вышли из комнаты.
— Я запер за собою дверь?
— Нет. Вы быстро вышли в коридор и оставили дверь открытой.
— А потом?
— Потом свет от вашей свечи исчез, и звук ваших шагов замер, а я осталась одна в комнате.
— И ничего не произошло больше до той минуты, когда весь дом узнал, что алмаз пропал?
— Ничего.
— Вы уверены в этом? Не заснули ли вы на короткое время?
— Я совсем не спала, я совсем не ложилась в постель. Ничего не случилось до тех пор, пока не вошла Пенелопа в свое обычное время, утром.
Я выпустил ее руку, встал и прошелся по комнате. На каждый мой вопрос был дан ответ. Каждая мелочь, какую я захотел узнать, была сообщена мне. Я даже вернулся было к мысли о лунатизме и опьянении; и опять невозможность того и другого встала передо мной — на этот раз в показании свидетеля, видевшего меня своими глазами. Что следовало теперь сказать? Что следовало теперь сделать? Только один ужасный факт воровства — единственный видимый и осязаемый факт — стоял передо мной среди непроницаемого мрака, в котором тонуло все. Не было ни малейшего проблеска света, когда я узнал тайну Розанны Спирман на Зыбучих песках. И ни малейшего проблеска света теперь, когда я обратился к самой Рэчел и услышал отвратительную историю той ночи от нее самой. На этот раз она первая прервала молчание.
— Ну, — сказала она, — вы спрашивали, а я отвечала. Вы подали мне надежду, что из всего этого выйдет что-нибудь, потому что вы сами на что-то надеялись. Что вы теперь скажете?
Тон, которым она говорила, показал мне, что мое влияние над нею прекратилось.
— Мы должны были вместе пересмотреть то, что случилось в ночь после моего рождения, — продолжала она, — и тогда мы должны были понять друг друга. Случилось ли это?
Она безжалостно ждала моего ответа. Отвечая ей, я сделал гибельную ошибку: я позволил отчаянной беспомощности моего положения одержать верх над моим самообладанием. Опрометчиво и бессмысленно я стал упрекать ее за молчание, которое до сих пор оставляло меня в неведении.
— Если бы вы высказались, когда вам следовало высказаться, — начал я, — если бы вы оказали мне самую обыкновенную справедливость и объяснились…
С криком бешенства прервала она меня. Слова, сказанные мной, немедленно привели ее в неистовую ярость.
— Объясниться! — повторила она. — О, есть ли другой такой человек на свете? Я пощадила его, когда разрывалось мое сердце, я защитила его, когда дело шло о моей репутации, а он теперь упрекает меня и говорит, что мне следовало объясниться! После того, как я верила ему, после того, как я его любила, после того, как я думала о нем днем, видела его во сне ночью, — он спрашивает, почему я не обвинила его в бесчестии в первый раз, как мы встретились! «Возлюбленный моего сердца, ты вор! Мой герой, которого я люблю и уважаю, ты пробрался в мою комнату под прикрытием ночной темноты и украл мой алмаз!» — вот что следовало мне сказать. О негодяй, о низкий, низкий, низкий негодяй! Я лишилась бы пятидесяти алмазов скорее, чем увидеть, что ваше лицо лжет мне, как оно лжет теперь!
Я взял шляпу. Из состраданий к ней — да, честно говорю, — из сострадания к ней я отвернулся, не говоря ни слова, и отворил дверь, через которую вошел в комнату.
Она пошла за мной, оттолкнула меня от двери, захлопнула ее и указала на стул, с которого я поднялся.
— Нет, — сказала она. — Не сейчас! Оказывается, я еще обязана оправдать мое поведение перед вами. Так останьтесь и выслушайте меня, а если вы, против моей воли, уйдете отсюда, это будет самая большая низость.
Тяжко было мне видеть ее, тяжко было мне слышать ее слова. Я ответил зна́ком — на большее я не был способен, — что покоряюсь ее воле.
Яркий румянец гнева начал сбегать с ее лица, когда я вернулся и молча сел на стул. Она переждала немного и собралась с силами. Когда она заговорила, в ней не было заметно ни единого признака чувства. Она говорила, не глядя на меня. Руки ее были крепко стиснуты на коленях, а глаза устремлены в землю.
— Я должна была оказать вам самую обыкновенную справедливость и объясниться, — повторила она мои слова. — Вы увидите, старалась ли я оказать вам справедливость или нет. Я сказала вам сейчас, что совсем не спала и совсем не ложилась в постель после того, как вы вышли из моей гостиной. Бесполезно докучать вам рассказом о том, что я думала, — вы меня не поймете; скажу только, что я сделала, когда через некоторое время пришла в себя. Я решила не поднимать тревоги и не рассказывать о том, что случилось, как это мне следовало бы сделать. Несмотря на то что я все видела своими глазами, я так любила вас, что готова была поверить чему угодно, только не тому, что вы вор. Я думала, думала — и кончила тем, что написала вам.
— Я никогда не получал этого письма.
— Знаю, что вы никогда его не получали. Подождите немного и вы услышите — почему. Письмо мое ничего не сказало бы вам ясно. Оно не погубило бы вас на всю жизнь, если бы попало в руки кому-нибудь другому. В нем только говорилось — но так, что вы не могли ошибиться, — что у меня есть основание думать, что вы в долгу и что мне и матери моей известно — вы не слишком разборчивы и щепетильны в средствах, какими достаете деньги, когда они вам нужны. Вы при этом вспомнили бы визит французского стряпчего и догадались бы, на что я намекаю. Если бы вы продолжали читать с интересом и после того, вы дошли бы до предложения, которое я хотела вам сделать, — предложения тайного, с тем, чтобы ни слова не было сказано вслух об этом между нами: дать вам взаймы такую большую сумму денег, какую я только могу получить. И я достала бы ее! — воскликнула Рэчел. Румянец опять вспыхнул на ее щеках, и глаза ее взглянули на меня. — Я сама заложила бы алмаз, если б не смогла достать денег другим путем. Вот о чем написала я вам. Подождите! Я сделала больше. Я условилась с Пенелопой, что она отдаст вам письмо с глазу на глаз. Я хотела запереться в своей спальне и оставить свою гостиную открытой и пустой все утро. И я надеялась — надеялась всем сердцем и душой, — что вы воспользуетесь этим случаем и тайно положите алмаз обратно в шкафчик.
Я попытался заговорить. Она нетерпеливым жестом остановила меня. Ее настроение то и дело менялось, и гнев ее снова начал разгораться. Она встала со стула и подошла ко мне.
— Я знаю, что вы скажете, — продолжала она. — Вы хотите опять напомнить мне, что не получили письма. Я могу сказать вам, почему: я его порвала.
— По какой причине?
— По самой основательной. Я предпочла скорее порвать его, чем отдать такому человеку, как вы! Какие первые известия дошли до меня утром? Как только я составила свой план, о чем я услышала? Я услышала, что вы — вы!!! — прежде всех в доме пригласили полицию. Вы были деятельнее всех, вы были главным действующим лицом, вы трудились прилежнее всех, чтобы отыскать алмаз! Вы даже довели вашу смелость до того, что хотели говорить со мной о пропаже алмаза, который украли сами же, алмаза, который все время находился у вас в руках! После этого доказательства вашей ужасной лживости и хитрости я разорвала свое письмо. Но даже тогда, когда меня с ума сводили допытывания и расспросы полицейского, которого пригласили вы, — даже тогда какое-то ослепление не допустило меня совершенно отказаться от вас. Я говорила себе: «Он играет свой гнусный фарс перед всеми другими в доме. Попробуем, сможет ли он разыгрывать его передо мной». Кто-то сказал мне, что вы на террасе. Я пошла туда. Я принудила себя взглянуть на вас. Я принудила себя заговорить с вами. Вы забыли, что я сказала вам?
Я мог бы ответить, что помню каждое ее слово. Но какую пользу в эту минуту принес бы мой ответ? Как я мог сказать ей, что сказанное ею тогда удивило и огорчило меня, заставило думать, что она находится в состоянии самого опасного нервного возбуждения, вызвало в душе моей даже сомнение, составляет ли для нее пропажа алмаза такую же тайну, как и для всех нас, — но не показало мне и проблеска истины. Не имея ни малейшего доказательства своей невиновности, как я мог убедить ее, что знал не более самого постороннего слушателя о том, что было в ее мыслях, когда она говорила со мною на террасе?
— Может быть, в ваших интересах забыть мои слова, но в моих интересах помнить их, — продолжала она. — Я знаю, что́ я сказала, потому что все обдумала заранее. Я дала вам один за другим несколько случаев признаться в истине. Я говорила как могла яснее, только не сказала прямо, что мне известно, что воровство совершили вы. А вы посмотрели на меня с притворным изумлением и с ложным видом невинности, точь-в-точь как смотрите на меня теперь! Я ушла от вас в то утро, узнав наконец, каков вы есть — самый низкий негодяй, когда-либо существовавший на свете!
— Если бы вы полностью высказались в то время, вы могли бы уйти от меня, Рэчел, с сознанием, что жестоко оскорбили человека невинного.
— Если бы я высказалась при других, — возразила она с новой вспышкой негодования, — вы были бы опозорены навсегда! Если бы я высказалась только вам одному, вы отперлись бы, как отпираетесь теперь! Неужели вы думаете, я поверила бы вам? Остановится ли перед ложью человек, который сделал то, что, как я сама видела, сделали вы, и вел себя после этого так, как вели себя вы? Повторяю вам, я боялась услышать, как вы лжете, после того как видела, как вы крали. Вы говорите об этом, словно это недоразумение, которое можно исправить несколькими словами. Так вот, недоразумение разъяснилось. Исправлено ли дело? Нет, оно осталось в прежнем положении. Я вам не верю сейчас! Я не верю, что вы нашли ночную рубашку; не верю, что Розанна Спирман написала вам письмо; не верю ни одному вашему слову. Вы украли алмаз, — я видела сама! Вы притворялись, будто помогаете полиции, — я видела сама! Вы заложили алмаз лондонскому ростовщику, — я уверена в этом! Вы навлекли подозрение в бесчестии — из-за моего низкого молчания — на невинного человека! Вы бежали на континент со своей добычей! После всех этих гадостей вы смогли сделать только одно. Вы пришли сюда с этой последней ложью на устах, — вы пришли сюда и сказали мне, что я несправедлива к вам.
Если бы я остался минуту долее, у меня могли вырваться слова, о которых я вспоминал бы потом с напрасным раскаянием. Я прошел мимо Рэчел и снова отворил дверь. И снова, с нелогичностью женщины, потерявшей над собой власть, она схватила меня за руку и загородила мне путь.
— Пустите меня, Рэчел, — сказал я, — это будет лучше для обоих нас. Пустите меня!
Грудь ее поднималась от истерического гнева, ускоренное, судорожное дыхание почти касалось моего лица, когда она удерживала меня у двери.
— Зачем вы пришли сюда? — настаивала она с отчаянием. — Спрашиваю вас опять: зачем вы пришли сюда? Вы боитесь, что я выдам вас? Теперь вы богаты, теперь вы заняли место в свете, теперь вы можете жениться на лучшей невесте во всей Англии, — или вы боитесь, что я скажу другим слова, которых не говорила никому на свете, кроме вас? Я не могу сказать этих слов! Я не могу выдать вас! Я еще хуже, если только это возможно, чем вы…
У нее вырвались рыдания. Она отчаянно боролась с ними; она все крепче и крепче держала меня.
— Я не могу вырвать чувство к вам из своего сердца, — крикнула она, — даже теперь! Вы можете положиться на постыдную слабость, которая может бороться с вами только таким образом!
Она вдруг отпустила меня, подняла кверху руки и неистово заломила их.
— Всякая другая женщина в мире считала бы позором дотронуться до него! — воскликнула она. — О боже! Я презираю себя еще сильнее, чем презираю его!
Слезы против воли выступили на глазах моих, я не мог более выносить этой ужасной сцены.
— Вы узнаете, что были несправедливы ко мне, — сказал я, — или никогда не увидите меня больше!
С этими словами я покинул ее. Она вскочила со стула, на который опустилась за минуту перед тем, — она вскочила — благородное создание! — и проводила меня через всю соседнюю комнату, сказав на прощание слова, исполненные милосердия.
— Фрэнклин! — сказала она. — Я прощаю вам! О Фрэнклин, Фрэнклин! Мы больше никогда не встретимся! Скажите, что вы прощаете меня.
Я повернулся, чтобы она прочла у меня на лице, что́ я не в силах был сказать, — я повернулся, махнул рукой и увидел ее смутно, как видение, сквозь слезы, наконец полившиеся из моих глаз.
Через минуту все кончилось. Я опять вышел в сад. Я не видел и не слышал ее более.
Глава VIII
Поздно вечером ко мне неожиданно заехал мистер Брефф.
В стряпчем была заметна перемена. Он лишился обычной своей самоуверенности и энергии. Он пожал мне руку — первый раз в жизни — молча.
— Вы возвращаетесь в Гэмпстед? — спросил я, чтобы сказать что-нибудь.
— Я сейчас еду из Гэмпстеда, — ответил он. — Я знаю, мистер Фрэнклин, что вы наконец узнали все. Но говорю вам прямо: если бы я мог предвидеть, какой ценой придется заплатить за это, я предпочел бы оставить вас в неизвестности.
— Вы видели Рэчел?
— Я отвез ее на Портлендскую площадь и приехал сюда; невозможно было отпустить ее одну. Я не могу винить вас — ведь вы увиделись с нею в моем доме и с моего позволения — в том страшном потрясении, какое это несчастное свидание причинило ей. Я могу только не допустить повторения подобного зла. Она молода, она решительна и энергична — она это перенесет; время и покойная жизнь помогут ей. Обещайте, что вы не сделаете ничего для того, чтобы помешать ее выздоровлению. Могу я положиться на вас в том, что без моего согласия и одобрения вы не станете пытаться еще раз увидеться с ней?
— После того, что она выстрадала, и после того, что выстрадал я, — ответил я, — вы можете положиться на меня.
— Вы обещаете?
— Да.
Мистер Брефф, казалось, почувствовал облегчение. Он положил шляпу и придвинул свой стул ближе к моему.
— Значит, с этим покончено, — сказал он. — Теперь поговорим о будущем — о вашем будущем. По моему мнению, вывод из необыкновенного оборота, который приняло это дело теперь, вкратце следующий. Во-первых, мы уверены, что Рэчел сказала вам всю правду так ясно, как только можно ее высказать в словах. Во-вторых, хотя мы знаем, что тут кроется какая-то ужасная ошибка, мы не можем осуждать Рэчел за то, что она считает вас виновным, основываясь на показании собственных своих чувств, поскольку это показание подтвердили обстоятельства, говорящие прямо против вас…
Тут я перебил его.
— Я не осуждаю Рэчел, — сказал я, — я только сожалею, что она не решилась поговорить со мной откровенно в то время.
— У вас столько же оснований сожалеть, что Рэчел — Рэчел, а не кто-нибудь другой, — возразил мистер Брефф. — Да и тогда сомневаюсь, решилась ли бы деликатная девушка, всем сердцем желавшая сделаться вашей женой, обвинить вас в глаза в воровстве. Как бы то ни было, сделать это было не в натуре Рэчел. Кроме того, она сама сказала мне сегодня по дороге в город, что и тогда не поверила бы вам, как не верит сейчас. Что можете вы ответить на это? Решительно ничего. Полноте, полноте, мистер Фрэнклин! Моя теория оказалась совершенно ошибочной, согласен с этим, но при настоящем положении вещей неплохо все-таки послушаться моего совета. Говорю вам прямо: мы будем напрасно ломать голову и терять время, если попытаемся вернуться назад и распутывать эту страшную путаницу с самого начала. Забудем решительно все, что случилось в прошлом году в поместье леди Вериндер, и посмотрим, что мы можем открыть в будущем, вместо того, чего не можем открыть в прошлом.
— Вы, верно, забыли, — сказал я, — что все это дело, — по крайней мере в части, касающейся меня, — лежит в прошлом.
— Ответьте мне, — возразил мистер Брефф, — вы считаете, что именно Лунный камень причина всех этих неприятностей? Лунный камень или нет?
— Разумеется, Лунный камень.
— Очень хорошо. Что, по-вашему, было сделано с Лунным камнем, когда его отвезли в Лондон?
— Он был заложен у мистера Люкера.
— Мы знаем, что не вы его заложили. Знаем мы, кто это лицо?
— Нет.
— Где же, по-вашему, находится сейчас Лунный камень?
— Он отдан на сохранение банкирам мистера Люкера.
— Вот именно. Теперь заметьте. Сейчас уже июнь. В конце этого месяца — не могу точно установить день — исполнится год с того времени, когда, как мы предполагаем, алмаз был заложен. Налицо возможность, — чтобы не сказать более, — что человек, заложивший эту вещь, захочет выкупить ее по истечении года. Если он ее выкупит, мистер Люкер должен сам — по собственному своему распоряжению — взять алмаз от банкира. При данных обстоятельствах я считаю нужным поставить сыщика у банка в конце этого месяца и проследить, кому мистер Люкер возвратит Лунный камень. Теперь вы понимаете?
Я согласился (хотя и с некоторой неохотой), что мысль, по крайней мере, была нова.
— Столько же эта мысль мистера Мертуэта, сколько и моя, — сказал мистер Брефф. — Может быть, она никогда не пришла бы мне в голову, если бы не разговор с ним. Если мистер Мертуэт прав, индусы тоже будут стеречь возле банка в конце месяца, — и тогда, может быть, произойдет что-нибудь серьезное. Что из этого выйдет, совершенно безразлично для вас и для меня, — кроме того, что это поможет нам схватить таинственного некто, заложившего алмаз. Человек этот, поверьте моему слову, причина — не имею претензий знать в точности, каким образом — того положения, в котором вы очутились в эту минуту, и только один этот человек может возвратить вам уважение Рэчел.
— Не могу отрицать, — сказал я, — что план, предлагаемый вами, разрешит затруднение очень смелым, очень замысловатым и совершенно новым способом, но…
— Но у вас имеется возражение?
— Да. Мое возражение заключается в том, что ваше предложение заставляет нас ждать.
— Согласен. По моим расчетам, вам придется ждать приблизительно около двух недель. Неужели это так долго?
— Это целая вечность, мистер Брефф, в таком положении, как мое. Жизнь будет просто нестерпима для меня, если я не предприму чего-нибудь, чтобы тотчас восстановить свою репутацию.
— Ну-ну, я понимаю это. Вы уже придумали, что можно сделать?
— Я решил посоветоваться с сыщиком Каффом.
— Он вышел в отставку. Бесполезно ожидать, чтобы Кафф мог вам помочь.
— Я знаю, где найти его, и могу попытаться.
— Попытайтесь, — сказал мистер Брефф после минутного размышления. — Дело это приняло такой необычайный оборот после того, как сыщик Кафф кончил им заниматься, что, может быть, вы его заинтересуете. Попытайтесь и сообщите мне результат. А пока, — продолжал он, — если вы не сделаете никаких открытий до конца месяца, я, со своей стороны, добьюсь чего-нибудь, устроив слежку у банка.
— Конечно, — ответил я, — если только я не избавлю вас от необходимости сделать этот опыт.
Мистер Брефф улыбнулся и взял шляпу.
— Передайте сыщику Каффу, — ответил он, — мои слова: разгадка тайны алмаза кроется в разгадке того, кто его заложил. И сообщите мне, какого мнения об этом сыщик Кафф.
Так мы расстались с ним в этот вечер.
На следующее утро я отправился в маленький городок Доркинг, где, как сообщил мне Беттередж, поселился сыщик Кафф.
Расспросив в гостинице, я получил необходимые указания, как найти коттедж сыщика. К нему вела тихая проселочная дорога. Коттедж находился в некотором расстоянии от города; он уютно прятался среди сада, окруженного позади и по бокам хорошей кирпичной стеной, а спереди высокой живой изгородью. Калитка со щегольской, выкрашенной решеткой была заперта. Позвонив в колокольчик, я заглянул сквозь решетку и повсюду увидел любимые цветы знаменитого Каффа: они цвели в его саду гроздьями, они заслоняли его двери, они заглядывали ему в окна. Вдали от преступлений и тайн великого города знаменитый сыщик, гроза воров, спокойно доживал сибаритом последние годы своей жизни, с головой уйдя в свои розы.
Почтенная пожилая женщина отворила мне калитку и тотчас разрушила мои надежды на помощь сыщика Каффа. Он только накануне уехал в Ирландию.
— Он уехал туда по делу? — спросил я. Женщина улыбнулась.
— Теперь у него только одно дело, сэр, — сказала она, — розы. Садовник какого-то вельможи изобрел там новый способ разведения роз, и мистер Кафф поехал в Ирландию узнать о нем.
— Вы не знаете, когда он вернется?
— Не знаю, сэр. Мистер Кафф сказал, что он может вернуться и тотчас и задержаться, смотря по тому, найдет ли он новый способ стоящим или не стоящим изучения. Если вам угодно передать ему что-нибудь, я позабочусь об этом, сэр.
Я отдал ей мою карточку, написав на ней карандашом:
«Имею сообщить вам кое-что о Лунном камне. Уведомите меня, как только вернетесь».
После этого мне ничего более не оставалось, как покориться обстоятельствам и вернуться в Лондон.
В том раздраженном состоянии, в каком я находился в то время, о котором пишу теперь, неудавшаяся поездка моя к сыщику только увеличила во мне тревожную потребность что-нибудь сделать.
Так как события достопамятной ночи были все еще непонятны мне, я оглянулся несколько назад и начал искать в моей памяти какое-нибудь происшествие в часы, предшествовавшие этой ночи, которое помогло бы мне отыскать ключ к загадке.
Не случилось ли чего в то время, когда Рэчел и я кончали раскрашивать дверь? Или позднее, когда я ездил во Фризинголл? Или после, когда я вернулся с Годфри Эблуайтом и его сестрами? Или еще позднее, когда я отдал Рэчел Лунный камень? Или еще позднее, когда приехали гости и мы все уселись за обеденный стол? Память моя очень легко отвечала на все вопросы, пока я не дошел до последнего. Оглядываясь на события, случившиеся за обедом в день рождения, я вдруг стал в тупик. Я не был способен даже точно припомнить число гостей, сидевших за одним столом со мной.
Я решил узнать имена тех лиц, которые присутствовали за обедом, а потом, — чтобы восстановить несостоятельность своей собственной памяти, — обратиться к памяти других гостей, записать все, что они могли припомнить о событиях, случившихся в день рождения, и результат, полученный таким образом, проверить по тем событиям, какие произошли после отъезда гостей.
Составив этот план действия, я должен был прежде всего заручиться полным списком гостей. Его легко можно было получить от Габриэля Беттереджа. Я решил в тот же день вернуться в Йоркшир и начать мое расследование со следующего утра.
Я лишь на несколько минут опоздал к поезду, который уходил из Лондона до полудня. Ничего более не оставалось, как ждать около трех часов следующего поезда. Не мог ли я в Лондоне с пользой употребить этот промежуток времени?
Мысли мои опять упорно вернулись к обеду в день рождения.
Хотя я забыл и число и бо́льшую часть имен присутствующих гостей, я припомнил довольно скоро, что почти все они приехали из Фризинголла или его окрестностей. Но «почти все» еще не означало «все». Некоторые из них не были постоянными жителями этого графства. Я сам был одним из таких, мистер Мертуэт был другим, Годфри Эблуайт — третьим, мистер Брефф… нет, я вспомнил, что дела помешали мистеру Бреффу приехать. Не было ли среди дам каких-нибудь постоянных жительниц Лондона? Я припомнил одну только мисс Клак. Однако вот по крайней мере уже трое гостей, с которыми мне полезно было бы повидаться, прежде чем я уеду из Лондона. Не зная их адресов, я тотчас поехал в контору мистера Бреффа, в надежде, что, быть может, он мне поможет отыскать их. Мистер Брефф оказался так занят, что не мог уделить мне более минуты своего драгоценного времени. Но в эту одну минуту он успел, однако, решить — самым неприятным образом — все вопросы, которые я задал ему.
Во-первых, он считал мой новоизобретенный метод отыскать ключ к тайне слишком фантастическим, для того чтобы о нем можно было рассуждать всерьез. Во-вторых, в-третьих и в-четвертых, мистер Мертуэт был сейчас на пути к месту своих прошлых приключений; мисс Клак понесла денежные потери и переселилась, из соображений экономии, во Францию; мистера Годфри Эблуайта, может быть, можно было найти где-нибудь в Лондоне. Не узнать ли мне его адрес в клубе? А теперь, может быть, я извиню мистера Бреффа, если он вернется к своим делам и пожелает мне доброго утра?
Поле розысков в Лондоне теперь так ограничилось, что мне оставалось только узнать адрес Годфри. Я послушал совета стряпчего и поехал в клуб.
В передней я встретил одного из членов клуба, бывшего старым приятелем моего кузена, а также и моим знакомым. Этот джентльмен, сообщив мне адрес Годфри, рассказал о двух недавних происшествиях, случившихся с ним и еще не дошедших до моих ушей, при всей их большой важности для меня.
Оказалось, что, получив от Рэчел отказ, он, вместо того чтобы прийти в отчаяние, вскоре после этого сделал предложение другой молодой девушке, слывшей богатой наследницей. Предложение его было принято, и брак считался делом решенным. Но вдруг помолвка опять внезапно и неожиданно расстроилась, и на этот раз по милости серьезного несогласия в мнениях между женихом и отцом невесты по некоторым пунктам брачного контракта.
Как бы в вознаграждение за эту вторую неудачу, Годфри вскоре после этого получил трогательный и в денежном отношении весьма значительный знак любви и уважения одной из многочисленных своих почитательниц. Богатая пожилая дама, чрезвычайно уважаемая в «Комитете материнского попечительства» и большая приятельница мисс Клак (которой она, кстати сказать, не отказала ничего, кроме траурного кольца), завещала чудному и достойному мистеру Годфри пять тысяч фунтов. Получив это приятное добавление к своим скромным денежным ресурсам, он, говорят, почувствовал необходимость немного отдохнуть от своих благотворительных трудов и, по предписанию доктора, должен был «отправиться на континент, поскольку это могло принести пользу его здоровью». Если он мне нужен, следовало нанести ему визит, не теряя времени.
Я тотчас отправился к нему.
Но та же роковая судьба, которая заставила меня опоздать на один день к сыщику Каффу, заставила меня опоздать на один день и к Годфри. Он уехал накануне утром в Дувр. Он отправлялся в Остендэ, и слуга его думал, что он поедет в Брюссель. Время его возвращения не было установлено, но во всяком случае он пробудет в отсутствии не менее трех месяцев.
Я вернулся к себе, немного упав духом. Трое из гостей, бывших на обеде в день рождения (и все трое исключительно умные люди), были далеко от меня как раз в то время, когда мне так важно было поговорить с ними. Свои последние надежды я возлагал теперь на Беттереджа и на друзей покойной леди Вериндер, которых я мог еще найти живущими по соседству от поместья Рэчел.
На этот раз я отправился прямо во Фризинголл, так как этот город был теперь центральным пунктом моих розысков. Я приехал вечером — слишком уже поздно, для того чтобы увидеться с Беттереджем. На следующее утро я отправил к нему посыльного с письмом, прося его приехать ко мне в гостиницу так скоро, как только возможно.
Отчасти для того, чтобы сократить время, отчасти для того, чтобы доставить удобство Беттереджу, я предусмотрительно послал своего гонца в наемной карете и мог надеяться, если не случится никаких помех, увидеть старика менее чем через полчаса. А в этот промежуток я решил опросить тех из гостей, присутствовавших на обеде в день рождения, кто был мне лично знаком и находился поблизости. То были мои родственники Эблуайты и мистер Канди. Доктор выразил особое желание видеть меня, и жил он на соседней улице. Итак, я прежде всего отправился к мистеру Канди.
После того, что рассказал мне Беттередж, я, естественно, ожидал увидеть на лице доктора следы серьезной болезни, которую он перенес. Но я не был готов к перемене, какую увидел в нем, когда он вошел в комнату и пожал мне руку. Глаза его потускнели, волосы совершенно поседели, лицо покрылось морщинами, спина сгорбилась. Я глядел на прежде подвижного, болтливого, веселого маленького доктора, вспоминал его невинные светские погрешности и бесчисленные шуточки и не находил в нем ничего прежнего, если не считать склонности к смешному щегольству. Человек этот был только обломком былого, но одежда его и украшения (словно в жестокую насмешку над переменой, совершившейся в нем) были так же пестры и ярки, как прежде.
— Я часто думал о вас, мистер Блэк, — сказал он, — и искренне рад наконец снова вас увидеть. Если я смогу сделать что-нибудь для вас, пожалуйста, распоряжайтесь мной, сэр, пожалуйста, распоряжайтесь мной!
Он произносил эти обычные светские любезности с ненужной поспешностью и жаром, проявляя любопытство узнать, что привело меня в Йоркшир, которое совершенно (я сказал бы, по-ребячески) не способен был скрыть.
— Я недавно побывал в Йоркшире и теперь снова явился сюда по делу довольно романтическому. — сказал я. — В этом деле, мистер Канди, все друзья покойной леди Вериндер принимали некоторое участие. Вы помните таинственную пропажу индийского алмаза около года назад? Недавно открылись обстоятельства, подающие надежду, что этот алмаз можно отыскать, и я как член семьи принимаю участие в розысках. В числе трудностей, встреченных мной, есть и необходимость снова собрать все показания, какие были собраны раньше, и как можно больше их, если возможно. Некоторые особенности этого дела требуют как можно точнее установить все, что случилось в доме леди Вериндер вечером в день рождения мисс Рэчел. И я осмеливаюсь обратиться к друзьям ее покойной матери, которые присутствовали при этом, помочь мне своими воспоминаниями.
Едва я дошел до этого места, как вдруг остановился, ясно увидев по лицу мистера Канди, что опыт мой совершенно не удался.
Маленький доктор тревожно покусывал кончики своих пальцев все время, пока я говорил. Его тусклые, водянистые глаза были устремлены на мое лицо с таким бессмысленным выражением, которое было очень мучительно видеть. Невозможно было угадать, о чем он думает. Ясно было только одно, что после двух-трех первых слов он перестал меня слушать. Единственная возможность заставить его прийти в себя заключалась в перемене предмета разговора. Я попытался немедленно заговорить о другом.
— Вот что привело меня во Фризинголл! — сказал я весело. — Теперь, мистер Канди, ваша очередь. Вы поручили Габриэлю Беттереджу сообщить мне…
Он перестал кусать пальцы и вдруг повеселел.
— Да, да, да! — воскликнул он с жаром. — Вот именно! Я поручил сообщить вам!
— И Беттередж сообщил мне в письме, — продолжал я, — что вы хотели что-то сказать мне, как только я приеду в эти места. Ну, мистер Канди, вот я здесь!
— Вот вы и здесь! — повторил доктор. — И Беттередж был совершенно прав. Я хотел что-то вам сказать. Я дал ему это поручение. Беттередж — человек удивительный. Какая память! В его годы — какая память!
Он опять замолчал и снова начал кусать пальцы. Вспомнив, что я слышал от Беттереджа о последствиях горячки, отразившейся на его памяти, я продолжал разговор, в надежде, что, быть может, помогу маленькому доктору.
— Как давно мы не встречались! — сказал я. — Мы виделись в последний раз на обеде в день рождения Рэчел, последнем званом обеде, который дала моя бедная тетушка.
— Вот именно! — вскричал мистер Канди. — На обеде в день рождения!
Он вскочил с места и посмотрел на меня. Густой румянец вдруг разлился по его поблекшему лицу, и он опять опустился на стул, как бы сознавая, что обнаружил слабость, которую ему хотелось бы скрыть. Больно было видеть, как сознает он недостаток своей памяти и желает скрыть его от внимания своих друзей. До сих пор он возбуждал во мне только сострадание.
Но слова, сказанные им сейчас, — хотя их было немного, — тотчас возбудили до крайности мое любопытство. Именно об обеде в день рождения думал я, смотря на него со смесью надежды, боязни и доверия. И вдруг оказалось, что об этом обеде мистер Канди хочет сообщить мне что-то важное! Я постарался снова помочь ему. Но на этот раз причиной моего участия были мои собственные интересы, и они заставили меня чересчур поспешить к цели, которую я имел в виду.
— Скоро уже минет год, — сказал я, — как мы сидели за этим приятным столом. Не записано ли у вас — в дневнике или где-нибудь в другом месте — то, что вы хотели мне сказать?
Мистер Канди понял мой намек и дал мне понять, что считает его оскорбительным.
— Мне вовсе не нужно записывать, мистер Блэк, — сказал он довольно холодно. — Я не так стар и на свою память, благодарение богу, еще могу положиться.
Бесполезно говорить, что я сделал вид, будто не понял, что он обиделся на меня.
— Хотел бы я сказать то же самое о своей памяти, — ответил я. — Когда я стараюсь думать о вещах, случившихся год назад, я нахожу свои воспоминания далеко не такими ясными, как мне бы хотелось. Например, обед у леди Вериндер…
Мистер Канди опять развеселился, как только эти слова сорвались с моих губ.
— А! Обед, обед у леди Вериндер! — воскликнул он с еще большим жаром. — Я должен рассказать вам кое-что об этом обеде.
Глаза его опять устремились на меня с вопросительным выражением, таким жалобным, таким пристальным, таким бессмысленным, что жалко было глядеть. Очевидно, он мучительно и напрасно силился что-то припомнить.
— Обед был очень приятный, — вдруг заговорил он с таким видом, словно это именно и хотел сказать. — Очень приятный обед, мистер Блэк, не правда ли?
Он кивнул головой, улыбнулся и как будто уверовал, бедняжка, что ему удалось этой находчивостью скрыть полную потерю памяти.
Это зрелище было столь прискорбно, что я тотчас же, — хотя и был живо заинтересован в том, чтобы он припомнил обстоятельства обеда, — переменил тему и заговорил о предметах местного интереса.
Тут он начал болтать довольно бегло. Вздорные сплетни и ссоры в городе, случившиеся месяц назад, легко приходили ему на память. Он болтал с говорливостью почти прежних времен, но были минуты, когда даже среди полного полета его красноречия он вдруг колебался, смотрел на меня с минуту с бессмысленным вопросом в глазах, преодолевал себя и опять продолжал. Я терпеливо переносил эту муку (это, конечно, настоящая мука для человека с широкими интересами — слушать молчаливо и безропотно новости провинциального городка), покуда часы на камине не показали мне, что визит мой продолжается более чем полчаса. Имея уже некоторое право считать свою жертву принесенной, я встал проститься. Когда мы пожимали друг другу руки, мистер Канди сам заговорил опять об обеде в день рождения.
— Я так рад, что мы снова встретились, — сказал он. — Я в самом деле собирался поговорить с вами, мистер Блэк, относительно обеда у леди Вериндер — не так ли? Приятнейший обед, действительно приятный обед, вы согласны со мной?
Я медленно спустился с лестницы, убедившись с горечью, что доктор действительно желал что-то сказать чрезвычайно важное для меня, но не в силах был сделать это. Усилие вспомнить, что он желал мне что-то сказать, было, очевидно, единственным усилием, на которое была способна его ослабевшая память.
Когда я спустился с лестницы и повернул в переднюю, где-то в нижнем этаже дома тихо отворилась дверь, и кроткий голос сказал позади меня:
— Боюсь, сэр, что вы нашли грустную перемену в мистере Канди.
Я обернулся и очутился лицом к лицу с Эзрой Дженнингсом.
Глава IX
Невозможно было оспаривать мнение Беттереджа о том, что наружность Эзры Дженнингса — с общепринятой точки зрения — говорила против него. Его цыганский вид, впалые щеки с торчащими скулами, необычайные, разноцветные волосы, странное противоречие между его лицом и фигурой, заставлявшее его казаться и старым и молодым одновременно, — все это было более или менее рассчитано на то, чтобы произвести неблагоприятное впечатление при первом знакомстве. И все же, чувствуя все это, я не мог отрицать того, что Эзра Дженнингс какими-то непостижимыми путями возбуждал во мне неодолимую симпатию.
Покуда мой опыт в людях советовал мне признать, что я заметил грустную перемену в мистере Канди, а потом пойти своей дорогой, интерес к Эзре Дженнингсу словно приковал меня к месту и доставил ему случай, — которого он, очевидно, искал, — поговорить со мной наедине о своем хозяине.
— Не по дороге ли нам, мистер Дженнингс? — спросил я, заметив у него в руке шляпу. — Я иду навестить свою тетушку миссис Эблуайт.
Эзра Дженнингс ответил, что идет в ту же сторону, к больному.
Начав разговор о болезни мистера Канди, Эзра Дженнингс, по-видимому, решил предоставить продолжение этого разговора мне. Его молчание говорило ясно: «Теперь очередь за вами». Я тоже имел свои причины вернуться к разговору о болезни доктора и охотно взял на себя ответственность заговорить первым.
— Судя по перемене, которую я в нем нахожу, — начал я, — болезнь мистера Канди была гораздо опаснее, чем я предполагал.
— Почти чудо, что он все-таки поправился, — ответил Эзра Дженнингс.
— Его память всегда в таком состоянии, как сегодня? Он все заговаривал со мной о чем-то…
— …что случилось перед его болезнью? — договорил он вопросительно, заметив, что я остановился.
— Именно.
— Его память о событиях того времени ослабела безнадежно, — сказал Эзра Дженнингс — Приходится даже жалеть, что бедняга сохранил еще кое-какие жалкие ее остатки. Смутно припоминая намерения, которые он имел перед болезнью, вещи, которые собирался сделать или сказать, он решительно не в состоянии вспомнить, в чем эти намерения заключались и что он должен был сказать или сделать. Он мучительно сознает потерю памяти и мучается, стараясь, как вы, вероятно, заметили, скрыть от других. Если бы он поправился, совершенно забыв о прошлом, он был бы счастливее. Мы все, может быть, чувствовали бы себя счастливее, — прибавил он с грустной улыбкой, — если бы могли забыть вполне!
— В жизни каждого человека, — возразил я, — наверное, найдутся минуты, с воспоминанием о которых он не захочет расстаться.
— Надеюсь, что это можно сказать о большей части человечества, мистер Блэк. Опасаюсь, однако, что это не будет справедливо в применении ко всем. Есть ли у вас основание предполагать, что воспоминание, которое мистер Канди силился воскресить в своей памяти во время разговора с вами, имеет для вас серьезное значение?
Говоря это, он по собственному почину коснулся именно того, о чем я хотел с ним посоветоваться. Интерес к этому странному человеку заставил меня под влиянием минутного впечатления дать ему случай разговориться со мной; умалчивая пока обо всем том, что я, со своей стороны, хотел сказать по поводу его патрона, я хотел прежде всего удостовериться, могу ли положиться на его скромность и деликатность. Но и того немногого, что он сказал, было достаточно, чтобы убедить меня, что я имею дело с джентльменом. В нем было то, что я попробую описать здесь как непринужденное самообладание, что не в одной только Англии, но во всех цивилизованных странах есть верный признак хорошего воспитания. Какую бы цель ни преследовал он своим последним вопросом, я был уверен, что могу ответить ему до некоторой степени откровенно.
— Думаю, что для меня крайне важно восстановить обстоятельства, которые мистер Канди не в силах припомнить сам, — сказал я. — Не можете ли вы указать мне какой-нибудь способ, чтобы помочь его памяти?
Эзра Дженнингс взглянул на меня с внезапным интересом участия в задумчивых карих глазах.
— Памяти мистера Канди уже ничем нельзя помочь, — ответил он. — Я столько раз пробовал ей помогать, с тех пор как он выздоровел, что могу это положительно утверждать.
Слова его огорчили меня, и я не скрыл этого.
— Сознаюсь, вы мне подали надежду на более удовлетворительный ответ, — сказал я.
Он улыбнулся:
— Быть может, это ответ не окончательный, мистер Блэк. Быть может, найдется способ восстановить обстоятельства, забытые мистером Канди, не прибегая к его помощи.
— В самом деле? Не будет ли с моей стороны нескромным, если я спрошу — как?
— Ни в коем случае. Единственная трудность ответа на ваш вопрос заключается для меня в самом объяснении. Могу я рассчитывать на ваше терпение, если еще раз вернусь к болезни мистера Канди и, говоря о ней, на этот раз не избавлю вас от некоторых профессиональных подробностей?
— О, пожалуйста! Вы уже заинтересовали меня этими подробностями.
Мое любопытство, казалось, было ему приятно. Он опять улыбнулся. Мы в это время уже оставили за собой последние дома Фризинголла.
Эзра Дженнингс на минуту остановился, чтоб сорвать несколько придорожных полевых цветов.
— Как они хороши, — проговорил он просто, показывая мне свой букетик, — и как мало народу в Англии способно восхищаться ими так, как они того заслуживают!
— Вы не всегда жили в Англии? — спросил я.
— Нет. Я родился и провел детство в одной из наших колоний. Мой отец был англичанином, но моя мать… Мы отдалились от нашей темы, мистер Блэк, и это моя вина. По правде сказать, у меня многое связано с этими скромными маленькими придорожными цветами. Но оставим это. Мы говорили о мистере Канди. Давайте вернемся к мистеру Канди.
Сопоставив несколько слов о самом себе, случайно вырвавшихся у него, с меланхолическим взглядом на жизнь, по которому он считал условием счастья для человечества полное забвение прошлого, я понял, что история, которую я прочитал в его лице, совпадала (по крайней мере, в двух деталях) с его рассказом: он страдал, как мало кто из людей страдает; и он не был чистокровным англичанином.
— Вы, вероятно, слышали о первоначальной причине болезни мистера Канди? — заговорил он опять. — В ночь после званого обеда леди Вериндер шел проливной дождь. Мистер Канди ехал домой в открытом экипаже и промок до костей. Дома его ждал посланный от больного с убедительной просьбой приехать немедленно. К несчастью, он отправился к своему пациенту, не дав себе труда переодеться. Я сам задержался в эту ночь у больного, в некотором расстоянии от Фризинголла. Когда я вернулся на следующее утро, меня уже поджидал у двери перепуганный грум мистера Канди и тотчас повел в комнату своего хозяина. За это время беда уже произошла, болезнь вступила в свои права.
— Мне описали ее только в самых общих чертах, назвав горячкой, — сказал я.
— И я не могу прибавить к этому ничего более точного, — ответил Эзра Дженнингс. — От начала и до конца болезнь не принимала какой-либо определенной формы. Не теряя времени, я послал за двумя медиками, приятелями мистера Канди, чтобы узнать их мнение о болезни. Они согласились со мной, что она серьезна, но относительно лечения наши взгляды резко разошлись. Основываясь на пульсе больного, мы делали совершенно разные заключения. Ускоренное биение пульса побуждало их настаивать на лечении жаропонижающим, как единственном, которого следовало держаться. Я же, со своей стороны, признавая, что пульс ускоренный, указывал на страшную слабость больного, как на признак истощенного состояния организма, а следовательно, и на необходимость прибегнуть к возбудительным средствам. Оба доктора были того мнения, что следует посадить больного на кашицу, лимонад, ячменный отвар и так далее. Я бы дал ему шампанского или коньяку, аммиака и хинина. Важное расхождение во взглядах, как видите, и между кем же? Между двумя медиками, пользующимися общим уважением в городе, и пришельцем, всего лишь помощником доктора! В первые дни мне не оставалось ничего другого, как покориться воле людей, старше меня по опыту и положению. Между тем силы, больного все более и более слабели. Я решился вторично указать на ясное, неоспоримо ясное свидетельство пульса. Быстрота его не уменьшилась нисколько, а слабость возросла. Доктора оскорбились моим упорством. Они сказали:
«Мистер Дженнингс, или мы лечим больного, или вы. Кто же из нас?»
«Господа, — ответил я, — дайте мне пять минут на размышление, и вы на свой ясный вопрос получите не менее ясный ответ».
По истечении назначенного срока решение мое было принято.
«Вы положительно отказываетесь испробовать лечение возбуждающими средствами?» — спросил я. Они отказались наотрез.
«Тогда я намерен немедленно приступить к нему, господа».
«Приступайте, мистер Дженнингс, и мы тотчас откажемся от дальнейшего лечения».
Я послал в погреб за бутылкой шампанского и сам дал больному выпить добрых полстакана. Доктора молча взяли свои шляпы и удалились…
— Вы взяли на себя большую ответственность, — заметил я. — Будь я на вашем месте, я, наверное, уклонился бы от нее.
— Будь вы на моем месте, мистер Блэк, вы бы вспомнили, что мистер Канди взял вас к себе в дом при обстоятельствах, которые сделали вас его должником на всю жизнь. На моем месте вы, видя, что силы его падают с каждым часом, решились бы скорее рискнуть всем, чем дать умереть на своих глазах единственному человеку на свете, оказавшему вам поддержку. Не думайте, чтобы я не сознавал ужасного положения, в которое себя поставил. Были минуты, когда я до конца чувствовал всю горечь своего одиночества и страшную ответственность, лежащую на мне. Будь я человек счастливый, будь жизнь моя исполнена одного благополучия, кажется, я изнемог бы под бременем обязанности, которую на себя возложил. Но у меня не было счастливого прошлого, на которое я мог бы оглянуться, не было душевного спокойствия, за которое я мог бы опасаться, томясь в мучительной неизвестности, — и я мужественно боролся до конца. Для необходимого мне отдыха я выбирал часок среди дня, когда состояние больного несколько улучшалось. Все же остальное время, пока жизнь его находилась в опасности, я не отходил от его кровати. К заходу солнца, как всегда бывает в подобных случаях, начинался обычный при горячке бред. Он продолжался с перерывами всю ночь и стихал в опасные часы раннего утра, от двух до пяти, когда жизненные силы даже самых здоровых падают до последней степени. В эти часы смерть пожинает наиболее обильную жатву. Тогда я вступил со смертью в борьбу за лежащего на одре больного, отбивая его у нее. Я ни разу не уклонился от принятого мною метода лечения, ради которого рисковал собой. Когда не хватало вина, я переходил к коньяку. Когда другие возбудительные средства утрачивали свое действие, я стал удваивать прием. После длительной неизвестности (которую молю бога не посылать мне никогда более в жизни) настал день, когда слишком частый пульс постепенно стал становиться реже и ритмичнее. Тогда я понял, что спас его, и сознаюсь — мне изменила моя твердость. Я опустил исхудалую руку бедного больного на постель и зарыдал. Истерический припадок, мистер Блэк, ничего более! Физиология говорит, и говорит справедливо, что некоторые мужчины наделены женской конституцией, — я в их числе!
Это беспощадно трезвое научное оправдание своих слез он высказал тем же спокойным и естественным тоном, каким говорил до сих пор. Голос и манера его от начала до конца изобличали особенное, почти болезненное опасение возбудить к себе участие.
— Вы меня спросите, зачем я докучаю вам этими подробностями, — продолжал он. — Я не вижу другого способа подготовить вас надлежащим образом к тому, что мне предстоит сказать. Теперь вы знаете в точности мое положение во время болезни мистера Канди, и вы тем легче поймете, как остро я нуждался тогда хоть в каком-нибудь отвлечении. Несколько лет назад я начал в свободные часы писать книгу, предназначенную для моих собратьев по профессии, — книгу о сложных проблемах заболеваний мозга и нервной системы. Моя работа, вероятно, никогда не будет закончена и, уж конечно, не будет издана. Тем не менее она мне была другом в долгие одинокие часы; она же помогла мне коротать время — время мучительного ожидания и бездействия — у кровати мистера Канди. Я, кажется, говорил вам, что у него был бред? Я даже упомянул время, когда он начинается, если не ошибаюсь?
— Да.
— Ну, так я как раз дошел тогда в своей книге до отдела, посвященного именно бреду такого рода. Не стану утруждать вас подробным изложением своей теории по этому вопросу и ограничусь только тем, что для вас представляет интерес в настоящем случае. С тех пор как я практикую, я не раз сомневался, можно ли сделать вывод, что при бреде потеря способности связной речи доказывает потерю способности последовательного мышления. Болезнь бедного мистера Канди давала мне возможность выяснить свои сомнения. Я владею стенографией и легко мог записывать отрывистые фразы больного точь-в-точь так, как он их произносил. Понимаете вы теперь, мистер Блэк, к чему я все это веду?
Я понимал очень ясно и затаив дыхание ожидал, что он скажет далее.
— В разное время и урывками, — продолжал Эзра Дженнингс, — я расшифровал мои стенографические заметки, оставив большие промежутки между отрывистыми фразами и даже отдельными словами, в том же порядке, как их бессвязно произносил мистер Канди. В результате я поступил со всем этим почти так, как поступают дети, играя в кубики. Сначала все представляется хаосом, но стоит только правильно сложить отдельно части — и перед вами законченная и понятная картина. Действуя сообразно с этим планом, я восполнял пробелы между двумя фразами, стараясь угадать мысль больного. Я переправлял и изменял, пока мои вставки не встали на место после слов, сказанных до них, и так же естественно не примкнули к словам, сказанным вслед за ними. Результат показал, что я не напрасно трудился в эти долгие мучительные часы и достиг того, что мне казалось подтверждением моей теории. Проще говоря, когда я связал отрывочные фразы, я убедился, что высшая способность — связного мышления — продолжала свою деятельность у пациента более или менее нормально, в то время как низшая способность — словесного изложения мысли — была почти совершенно расстроена…
— Одно слово! — перебил я его с живостью. — Упоминал ли он в бреду мое имя?
— Вы сейчас услышите, мистер Блэк. Среди моих письменных доказательств вышеприведенного положения — или, вернее, в письменных опытах, клонящихся к тому, чтобы доказать мое положение, — есть листок, где встречается ваше имя. Почти целую ночь мысли мистера Канди были заняты чем-то общим между вами и им. Я записал бессвязные его слова в том виде, в каком он говорил их, на одном листе бумаги, а на другом — мои собственные соображения, которые придают им связь. Производным от этого, как выражаются в арифметике, оказался ясный отчет: во-первых, о чем-то, сделанном в прошлом; во-вторых, о чем-то, что мистер Канди намеревался сделать в будущем, если бы ему не помешала болезнь. Вопрос теперь в том, представляет ли это или нет то утраченное воспоминание, которое он тщетно силился уловить, когда вы его навестили сегодня?
— В этом не может быть никакого сомнения! — вскричал я. — Пойдемте тотчас и посмотрим бумаги.
— Невозможно, мистер Блэк.
— Почему?
— Поставьте себя на мое место, — сказал Эзра Дженнингс. — Согласились бы вы открыть другому лицу, что высказал бессознательно во время болезни ваш пациент и беззащитный друг, не удостоверившись сперва, что подобный поступок ваш оправдывается необходимостью?
Хотя я чувствовал, что возражать на это невозможно, я попытался, однако, переубедить его:
— Мой образ действий в таком щекотливом деле зависел бы преимущественно от того, могу я или нет повредить моему другу своей откровенностью.
— Я давно уже отверг всякую необходимость обсуждать эту сторону вопроса, — сказал Эзра Дженнингс. — Те мои записки, которые заключали в себе хоть что-нибудь, что мистер Канди желал бы сохранить в тайне, были давным-давно уничтожены. Рукописные опыты у постели моего друга уже не заключают в себе сейчас ничего, что он не решился бы сообщить другим, если бы к нему вернулась память. А по поводу вас я даже уверен, что в моих записках содержится именно то, что он вам так сильно хочет сейчас сказать.
— И вы все-таки колеблетесь?
— И я все-таки колеблюсь. Вспомните, при каких обстоятельствах я приобрел сведения, которые теперь имею. Как ни безобидны они, я не могу решиться сообщить вам их, пока вы не изложите мне причин, по которым это следует сделать. Он был так страшно болен, мистер Блэк, совсем беспомощный, целиком в моей власти! Разве это слишком много, если я попрошу вас только намекнуть мне, какого рода интерес связан для вас с утраченным воспоминанием или в чем, полагаете вы, оно состоит?
Отвечать ему с откровенностью, которую вызывала во мне его манера держать себя и говорить, значило бы открыто поставить себя в унизительное положение человека, которого подозревают в краже алмаза. Хотя безотчетная симпатия, которую Эзра Дженнингс вызвал во мне, и стала теперь гораздо сильнее, я все-таки не мог превозмочь своего нежелания рассказать ему о позорном положении, в которое попал. Я опять прибегнул к тем пояснительным фразам, какие имел наготове для удовлетворения любопытства посторонних.
На этот раз я не имел повода жаловаться на недостаток внимания со стороны своего слушателя. Эзра Дженнингс слушал меня терпеливо, даже с тревогой, пока я не закончил рассказа.
— Мне очень жаль, мистер Блэк, что я возбудил в вас надежды только для того, чтобы обмануть их, — сказал он. — Во все время своей болезни, от начала и до конца ее, мистер Канди ни единым словом не упомянул об алмазе. Дело, с которым он связывал ваше имя, не имеет, уверяю вас, никакого возможного отношения к потере или возвращению драгоценного камня мисс Вериндер.
Пока он это говорил, мы приблизились к месту, где большая дорога, по которой мы шли, разделялась на две ветви. Одна вела к дому мистера Эблуайта, другая — к деревне, лежавшей в низине, милях в двух или трех отсюда. Эзра Дженнингс остановился у поворота к деревне.
— Мне сюда, — сказал он. — Я, право, очень огорчен, мистер Блэк, что не могу быть вам полезен.
Тон его убедил меня в его искренности. Кроткие карие глаза его остановились на мне с выражением грустного сочувствия. Он поклонился и пошел по дороге к деревне, не сказав более ни слова.
С минуту я стоял неподвижно, следя за ним взглядом, пока он уходил от меня все далее и далее, унося с собой все далее и далее то, что я считал возможной разгадкой, которой я доискивался. Пройдя небольшое расстояние, он оглянулся. Увидя меня все на том же месте, где мы расстались, он остановился, как бы спрашивая себя, не желаю ли я заговорить с ним опять. У меня не было времени рассуждать о своем собственном положении и о том, что я упускаю случай, который может произвести важный поворот в моей жизни, — и все только из-за того, что я не могу поступиться своим самолюбием! Я успел лишь позвать его назад, а потом уже стал раздумывать. Сильно подозреваю, что нет на свете человека опрометчивее меня.
«Теперь уже нечего больше делать, — решил я мысленно. — Мне надо сказать ему всю правду».
Он тотчас повернул назад. Я пошел к нему навстречу.
— Я был с вами не совсем откровенен, мистер Дженнингс, — начал я. — Интерес к утраченному воспоминанию мистера Канди у меня не связан с розысками Лунного камня. Важное личное дело побудило меня приехать в Йоркшир. Чтобы оправдать недостаток откровенности с вами в этом деле, могу сказать только одно. Мне тяжело — тяжелее, чем я могу это выразить — объяснять кому бы то ни было настоящее свое положение.
Эзра Дженнингс взглянул на меня со смущением в первый раз с тех пор, как мы заговорили.
— Я не имею ни права, ни желания, мистер Блэк, — возразил он, — вмешиваться в ваши частные дела. Позвольте мне извиниться, со своей стороны, в том, что я, вовсе не подозревая этого, подверг вас неприятному испытанию.
— Вы имеете полное право ставить условия, на которых находите возможным сообщить мне то, что услышали у одра болезни мистера Канди. Я понимаю и ценю благородство, которое руководит вами. Как могу я ожидать от вас доверия, если сам буду отказывать вам в нем? Вы должны знать и узнаете, почему мне так важно установить, что именно хотел мне сообщить мистер Канди. Если окажется, что я ошибся в своих ожиданиях и вы не вправе будете мне сообщить это, узнав настоящую причину моих розысков, я положусь на вашу честь, что вы сохраните мою тайну. И что-то говорит мне, что доверие мое не будет обмануто.
— Остановитесь, мистер Блэк! Мне еще надо сказать вам два слова, прежде чем я позволю вам продолжать.
Я взглянул на него с изумлением. По-видимому, им овладело внезапно жестокое душевное страдание. Цыганский цвет лица сменился смертельно сероватой бледностью, глаза его вдруг засверкали диким блеском, голос понизился и зазвучал суровой решимостью, которую я услышал у него впервые. Скрытые силы этого человека (трудно было сказать в ту минуту, к чему они направлены — к добру или ко злу) обнаружились передо мной внезапно, как блеск молнии.
— Прежде чем вы мне окажете какое-либо доверие, — продолжал он, — вам следует знать, — и вы узнаете, — при каких обстоятельствах я был принят в дом мистера Канди. Много времени это не займет. Я не намерен, сэр, рассказывать «историю своей жизни» — как это говорится — кому бы то ни было. Она умрет со мной. Я только прошу позволения сообщить вам то, что сообщил мистеру Канди. Если, выслушав меня, вы не измените своего решения насчет того, что хотели мне сказать, то я весь в вашем распоряжении. Не пройти ли нам дальше?
Сдерживаемая скорбь в его лице заставила меня замолчать. Я жестом ответил на его вопрос, и мы пошли дальше.
Пройдя несколько сот ярдов, Эзра Дженнингс остановился у пролома в стене из серого камня, которая в этом месте отделяла вересковую равнину от дороги.
— Не расположены ли вы немного отдохнуть, мистер Блэк? — спросил он. — Я уже не тот, что был прежде, а есть вещи, которые потрясают меня глубоко.
Я, разумеется, согласился. Он прошел вперед к травяной лужайке среди вереска. Со стороны дороги лужайку заслоняли кусты и чахлые деревья, с другой же стороны отсюда открывался величественный вид на всю обширную пустынную бурую равнину. За последние полчаса небо заволокли тучи. Свет стал сумрачным, горизонт окутался туманом. Краски потухли, и чудесная природа встретила нас кротко, тихо, без малейшей улыбки.
Мы сели молча. Эзра Дженнингс, положив возле себя шляпу, провел рукой по лбу с очевидным утомлением, провел и по необычайным волосам своим, черным и седым вперемежку. Он отбросил от себя свой маленький букет из полевых цветов таким движением, будто воспоминания, с ними связанные, сейчас причиняли ему страдание.
— Мистер Блэк, — сказал он внезапно, — вы в дурном обществе. Гнет ужасного обвинения лежал на мне много лет. Я сразу признаюсь вам в худшем. Перед вами человек, жизнь которого разбита, доброе имя погибло без возврата.
Я хотел было его перебить, но он остановил меня.
— Нет, нет! — вскричал он. — Простите, не теперь еще. Не выражайте мне сочувствия, в котором впоследствии можете раскаяться. Я упомянул о том обвинении, которое много лет тяготеет на мне. Некоторые обстоятельства, связанные с ним, говорят против меня. Я не могу заставить себя признаться, в чем это обвинение заключается. И я не в состоянии, совершенно не в состоянии доказать мою невиновность. Я только могу утверждать, что я невиновен. Клянусь в том как христианин. Напрасно было бы для меня клясться моей честью.
Он опять остановился. Я взглянул на него, но он не поднимал глаз. Все существо его, казалось, поглощено мучительным воспоминанием и усилием говорить.
— Многое мог бы я сказать, — продолжал он, — о безбожном обращении со мной моих близких и беспощадной вражде, жертвой которой я пал. Но зло сделано и непоправимо. Я не хочу ни докучать вам, сэр, ни расстраивать вас. При начале моей карьеры в этой стране низкая клевета, о которой я упомянул, поразила меня раз и навсегда. Я отказался от всякого успеха в своей профессии — неизвестность осталась мне теперь единственной надеждой на счастье. Я расстался с той, которую любил, — мог ли я осудить ее разделять мой позор? В одном из отдаленных уголков Англии открылось место помощника доктора. Я получил его. Оно мне обещало спокойствие, обещало неизвестность; так думалось мне. Я ошибся. Дурная молва с помощью времени и случая растет, ширится и заходит далеко. Обвинение, от которого я бежал, последовало за мной. Меня предупредили вовремя. Мне удалось уйти с места добровольно, с рекомендациями, мной заслуженными. Они доставили мне другое место, в другом отдаленном уголке. Прошло некоторое время, и клевета, убийственная для моей чести, опять отыскала мое убежище. На этот раз я не был предупрежден. Мой хозяин сказал мне:
«Я ничего не имею против вас, мистер Дженнингс, но вы должны оправдаться или оставить мой дом».
Выбора мне не оставалось. Я должен был уйти. Не к чему распространяться о том, что я вынес после этого. Мне только сорок лет. Посмотрите на мое лицо, и пусть оно вам скажет за меня о пережитых мучительных годах. Судьба наконец привела меня в эти края: мистер Канди нуждался в помощнике. По вопросу о моих способностях я сослался на последнего моего патрона. По вопросу о рекомендациях я рассказал ему то же, что сказал вам, и еще более. Я предупредил его о тех трудностях, какие возникнут даже в том случае, если он мне поверит. «Здесь, как и везде, — сказал я ему, — я пренебрегаю постыдной уверткой жить под чужим именем; во Фризинголле я огражден не более, чем в других местах, от тучи, которая преследует меня, куда бы я ни укрылся».
«Я ничего не делаю наполовину, — ответил он мне. — Я верю вам и жалею вас. Если вы готовы пойти на любой риск, то и я готов рисковать с вами».
Господь да благословит его! Он дал мне приют, он мне дал занятие, он доставил мне спокойствие души, и я убежден, — уже несколько месяцев, как это убеждение появилось у меня, — что теперь не случится ничего, что заставило бы его в том раскаиваться.
— Клевета утихла? — спросил я.
— Она деятельнее прежнего. Но, когда она доберется сюда, будет уже поздно.
— Вы уедете заранее?
— Нет, мистер Блэк, меня не будет более в живых. Десять лет я страдаю неизлечимой болезнью. Не скрою от вас, я давно дал бы ей убить себя, если бы не одна последняя связь с жизнью. Я хочу обеспечить особу… очень мне дорогую… которую я никогда не увижу более. То немногое, что мне досталось от родителей, не может спасти ее от зависимости. Надежда прожить столько времени, чтобы довести эту сумму до известной цифры, побуждала меня бороться против болезни облегчающими средствами, какие только я мог придумать. Действительным оказался один опиум. Этому всесильному болеутоляющему я обязан отсрочкой моего смертного приговора на много лет. Но и благодетельные свойства опиума имеют свои границы. Так как болезнь усиливалась, то я незаметно стал злоупотреблять опиумом. Теперь я за это расплачиваюсь. Вся моя нервная система расшатана; ночи мои исполнены жестоких мук. Конец уже недалек. Пусть он приходит: я жил и трудился не напрасно. Небольшая сумма почти собрана, и я имею возможность ее пополнить, если последний запас жизненных сил истощится ранее, чем я предполагаю… Не понимаю сам, почему я рассказываю вам это! Не думаю, что я так низок, что стараюсь возбудить в вас жалость к себе. Быть может, вы скорее поверите мне, если узнаете, что, заговорив с вами, я твердо был уверен в моей скорой смерти. Что вы внушили мне сочувствие, мистер Блэк, скрывать не хочу. Потеря памяти моего бедного друга послужила мне средством для попытки сблизиться с вами. Я рассчитывал на любопытство, которое могло быть возбуждено в вас тем, что он хотел вам сказать, и на возможность с моей стороны удовлетворить это любопытство. Разве нет для меня извинения, что я навязался вам таким образом? Может быть, и есть. Человек, который жил подобно мне, имеет свои горькие минуты, когда размышляет о человеческой судьбе. У вас молодость, здоровье, богатство, положение в свете, надежды на будущее, — вы и люди, подобные вам, показывают мне солнечную сторону жизни и мирят меня с этим светом, перед тем как я расстанусь с ним навсегда. Чем бы ни кончился наш разговор, я не забуду, что вы оказали мне снисхождение, согласившись на него. Теперь от вас зависит, сэр, сказать мне то, что вы намерены были сказать, или — пожелать мне доброго утра.
У меня был только один ответ на этот призыв. Не колеблясь ни минуты, я рассказал ему все так же откровенно, как высказал на этих страницах.
Он вскочил на ноги и смотрел на меня, едва переводя дыхание от напряженного внимания, когда я дошел до главного места в моем рассказе.
— Нельзя сомневаться, что я вошел в комнату, — говорил я, — нельзя сомневаться, что я взял алмаз. И на эти два неопровержимых факта я могу сказать только, что сделал я это — если сделал! — совершенно бессознательно.
Эзра Дженнингс вдруг схватил меня за руку.
— Стойте! — вскричал он. — Вы мне сказали более, чем предполагаете. Случалось ли вам когда-нибудь принимать опиум?
— Никогда в жизни.
— Не были ли расстроены ваши нервы в прошлом году в это время? Не чувствовали ли вы особенного беспокойства и раздражительности?
— Действительно, чувствовал.
— Вы спали дурно?
— Очень дурно. Много ночей напролет я провел без сна.
— Не была ночь после рождения мисс Вериндер исключением? Постарайтесь припомнить, хорошо ли вы тогда спали.
— Помню очень хорошо. Я спал прекрепко.
Он выпустил мою руку так же внезапно, как взял ее, и взглянул на меня с видом человека, у которого исчезло последнее тяготившее его сомнение.
— Это замечательный день в вашей жизни и в моей! — сказал он с глубоким убеждением. — В одном я совершенно уверен, мистер Блэк: я теперь знаю, что мистер Канди хотел вам сказать сегодня; это находится в моих записках. Подождите, это еще не все. Я твердо уверен, что могу доказать, что вы поступили бессознательно, когда вошли в комнату и взяли алмаз. Дайте мне только время подумать и расспросить вас. Кажется, доказательство вашей невиновности в моих руках!
— Объяснитесь, ради бога! Что вы хотите этим сказать?
Захваченные нашим разговором, мы сделали несколько шагов, сами того не замечая, и оставили за собой чахлые деревья, за которыми нас не было видно. Прежде чем Эзра Дженнингс успел мне ответить, его окликнул с большой дороги человек, сильно взволнованный и, очевидно, его поджидавший.
— Я иду, — крикнул он ему в ответ, — иду сейчас! Очень серьезный больной, меня ждут в деревне, — обратился он ко мне. — Мне бы следовало там быть с полчаса назад; я должен немедленно идти туда. Через два часа приходите опять к мистеру Канди; даю вам слово, что я буду тогда совершенно в вашем распоряжении.
— Как могу я ждать! — воскликнул я нетерпеливо. — Разве не можете вы успокоить меня одним словом перед тем, как мы разойдемся?
— Дело слишком важно, чтобы его можно было пояснить второпях, мистер Блэк. Я не по своей прихоти испытываю ваше терпение; напротив, я сделал бы ожидание только еще тягостнее для вас, если бы попробовал облегчить его теперь. До свидания во Фризинголле, сэр, через два часа!
Человек, стоявший на большой дороге, опять окликнул его. Он поспешно удалился и оставил меня одного.
Глава X
Как томительная неизвестность, на которую я был осужден, подействовала бы на другого на моем месте, сказать не берусь. Двухчасовая пытка ожидания отразилась на мне следующим образом: я чувствовал себя физически неспособным оставаться на одном месте и нравственно неспособным говорить с кем бы то ни было, пока не узнаю все, что хотел мне сказать Эзра Дженнингс.
В подобном настроении духа я не только раздумал навещать миссис Эблуайт, но не захотел встречаться даже с Габриэлем Беттереджем.
Возвратившись во Фризинголл, я оставил ему записку, в которой сообщал, что неожиданно отозван, но вернусь непременно к трем часам пополудни. Я просил его потребовать себе обед в обычный свой час и чем-нибудь занять до тех пор свое время. В городе у него была пропасть приятелей, — я это знал, — стало быть, ему будет нетрудно чем-нибудь заполнить немногие часы до моего возвращения в отель.
Сделав это, я опять вышел из города и стал блуждать по вересковым равнинам, окружающим Фризинголл, пока часы не сказали мне, что пришло наконец время вернуться в дом мистера Канди.
Эзра Дженнингс уже ожидал меня. Он сидел один в маленькой комнатке, стеклянная дверь из которой вела в аптеку. На стенах, выкрашенных желтой краской, висели цветные диаграммы, изображающие отвратительные опустошения, какие производят различные страшные болезни. Книжный шкаф, наполненный медицинскими сочинениями в потемневших переплетах, на котором вместо обычного бюста красовался череп; большой сосновый стол, весь в чернильных пятнах; деревянные стулья, какие встречаются в кухнях и коттеджах; истертый шерстяной коврик посредине пола; кран для воды с раковиной и водосточной трубой, грубо вделанной в стену, невольно возбуждающий мысль о страшных хирургических операциях, — вот из чего состояла меблировка комнаты. Пчелы жужжали между горшками цветов, выставленными за окно, птицы пели в саду, из соседнего дома иногда долетало слабое бренчание расстроенного фортепьяно.
Во всяком другом месте эти обыденные звуки приятно сообщали бы про обыденный мир за стенами; но сюда они вторгались как нарушители тишины, которую ничто, кроме человеческого страдания, не имело права нарушить. Я взглянул на ящик красного дерева с хирургическими инструментами и громадный сверток корпии, которые занимали особые места на полке книжного шкафа, и содрогнулся при мысли о звуках, обычных для комнаты Эзры Дженнингса.
— Я не прошу у вас извинения, мистер Блэк, что принимаю вас в этой комнате, — сказал он. — Она единственная во всем доме, где в это время дня мы можем быть уверены, что нас не потревожат. Вот лежат мои бумаги, приготовленные для вас; а тут две книги, к которым мы будем иметь случай обратиться, прежде чем кончим наш разговор. Придвиньтесь к столу и давайте посмотрим все это вместе.
Я придвинул к нему свой стул, и он подал мне записки. Это были два больших листа бумаги. На первом были написаны слова с большими промежутками. Второй был весь исписан сверху донизу черными и красными чернилами. В том тревожном состоянии любопытства, в каком я в эту минуту находился, я с отчаянием отложил в сторону второй лист.
— Сжальтесь надо мной! — вскричал я. — Скажите, чего мне ждать, прежде чем я примусь за чтение?
— Охотно, мистер Блэк! Позволите ли вы мне задать вам два-три вопроса?
— Спрашивайте о чем хотите.
Он взглянул на меня с грустной улыбкой на лице и с теплым участием в своих кротких карих глазах.
— Вы мне уже говорили, — начал он, — что, насколько это вам известно, никогда не брали в рот опиума.
— Насколько это мне известно? — спросил я.
— Вы тотчас поймете, почему я сделал эту оговорку. Пойдем дальше. Вы не помните, чтобы когда-либо принимали опиум. Как раз в это время в прошлом году вы страдали нервным расстройством и дурно спали по ночам. В ночь после дня рождения мисс Вериндер, однако, вы, против обыкновения, спали крепко. Верно ли все то, что я говорю? Можете ли вы указать мне причину вашего нервного расстройства и бессонницы?
— Решительно не могу. Насколько я помню, старик Беттередж утверждает, что знает причину. Но едва ли об этом стоит упоминать.
— Извините меня. Нет вещи, о которой не стоило бы упоминать в деле, подобном этому. Беттередж, говорите вы, чем-то объяснял вашу бессонницу. Чем же именно?
— Тем, что я бросил курить.
— А вы имели эту привычку?
— Имел.
— И вы сразу бросили курить?
— Да, сразу.
— Беттередж был совершенно прав, мистер Блэк. Когда курение входит в привычку, только очень здоровый человек не почувствует некоторого расстройства нервной системы, внезапно бросив курить. По-моему, ваша бессонница этим и объясняется. Мой следующий вопрос относится к мистеру Канди. Не имели ли вы с ним в день рождения или в другое время чего-нибудь вроде спора по поводу его профессии?
Вопрос этот тотчас пробудил во мне смутное воспоминание, связанное со званым обедом в день рождения. Мой нелепый спор с мистером Канди описан гораздо подробнее, чем он того заслуживает, в десятой главе рассказа Беттереджа. Подробности этого спора совершенно изгладились из моей памяти — настолько мало думал я о нем впоследствии. Припомнить и сообщить моему собеседнику я смог лишь то, что за обедом нападал на медицину до того резко и настойчиво, что вывел из терпения даже мистера Канди. Я вспомнил также, что леди Вериндер вмешалась, чтобы положить конец нашему спору, а мы с маленьким доктором помирились, как говорят дети, и были опять друзьями, когда пожимали друг другу руки на прощание.
— Есть еще одна вещь, которую мне было бы очень важно узнать, — сказал Эзра Дженнингс. — Не имели ли вы повода беспокоиться насчет Лунного камня в это время в прошлом году?
— Сильнейший повод. Я знал, что его хотят похитить любой ценой, и меня предупредили, чтобы я принял меры к охране мисс Вериндер, которой он принадлежал.
— Перед тем как вы отправились в этот вечер спать, не говорили ли вы с кем-нибудь о том, как лучше уберечь алмаз?
— Леди Вериндер говорила об этом со своей дочерью…
— В вашем присутствии?
— В моем присутствии.
Эзра Дженнингс взял со стола свои записки и подал их мне.
— Мистер Блэк, — сказал он, — если вы прочитаете сейчас мои записки в свете заданных мной вопросов и ваших ответов, вы сделаете два удивительных открытия, касающихся вас. Вы узнаете, во-первых, что вошли в гостиную мисс Вериндер и взяли алмаз в состоянии бессознательном, произведенном опиумом; во-вторых, что опиум дан был вам мистером Канди — без вашего ведома, — для того, чтобы на опыте опровергнуть мысль, выраженную вами за званым обедом в день рождения мисс Рэчел.
Я сидел с листами в руках в совершенном остолбенении.
— Простите бедному мистеру Канди, — кротко сказал Дженнингс. — Он причинил страшный вред, я этого не отрицаю, но сделал он это без умысла. Просмотрите мои записки, и вы увидите, что, не помешай ему болезнь, он приехал бы к леди Вериндер на следующее утро и сознался бы в сыгранной с вами шутке. Мисс Вериндер, конечно, услышала бы об этом; она его расспросила бы, и, таким образом, истина, скрытая целый год, была бы обнаружена в один день.
— Я не могу сердиться на мистера Канди в его теперешнем состоянии! — сказал я сердито. — Но шутка, которую он со мной сыграл, тем не менее — поступок вероломный. Я могу ее простить, но забыть — никогда!
— Нет врача, мистер Блэк, который в течение своей медицинской практики не совершил бы подобного вероломства. Невежественное недоверие к опиуму в Англии распространено не только среди низших и малообразованных классов. Каждый врач со сколько-нибудь широкой практикой бывает вынужден время от времени обманывать своих пациентов, как мистер Канди обманул вас. Я не оправдываю злой шутки, сыгранной с вами. Я только излагаю вам более точный снисходительный взгляд на побудительные причины.
— Но как это было выполнено? — спросил я. — Кто дал мне опиум без моего ведома?
— Не знаю. Об этом мистер Канди за всю свою болезнь не намекнул ни единым словом. Может быть, ваша собственная память подскажет вам, кого надо подозревать?
— Нет.
— В таком случае, бесполезно ломать над этим голову. Опиум вам дали украдкой тем или другим способом. А теперь оставим это и поговорим об обстоятельствах, более значительных в настоящем случае. Прочтите мои записки, если можете. Освойтесь с мыслью о том, что случилось в прошлом. Я намерен предложить вам нечто крайне смелое и неожиданное в отношении будущего.
Последние его слова пробудили во мне энергию. Я просмотрел листы в том порядке, в каком Эзра Дженнингс дал мне их в руки. Лист, менее исписанный, лежал сверху. На него были занесены бессвязные слова и отрывки фраз, сорвавшиеся с губ мистера Канди во время бреда:
«…Мистер Фрэнклин Блэк… и приятен… поубавить спеси… медицине… сознается… бессонницей… ему говорю… расстроены… лечиться… мне говорит… ощупью идти впотьмах… одно и то же… в присутствии всех за обеденным столом… говорю… ищете сна ощупью впотьмах… говорит… слепец водит слепца… знает, что это значит… Остроумно… проспать одну ночь наперекор острому его языку… аптечка леди Вериндер… двадцать пять гран… без его ведома… следующее утро… Ну что, мистер Блэк… принять лекарства сегодня… никогда не избавитесь… Ошибаетесь, мистер Канди… отлично… без вашего… поразить… истины… спали отлично… приема лауданума, сэр… перед тем… легли… что… теперь… медицине».
Вот все, что было написано на первом листе. Я его вернул Эзре Дженнингсу.
— Это то, что вы слышали у кровати больного? — сказал я.
— Слово в слово то, что я слышал, — ответил он, — только я выпустил повторение одних и тех же слов, когда переписывал мои стенографические отметки. Некоторые фразы и слова он повторял десятки раз, иногда раз до пятидесяти, смотря по тому, какое значение приписывал мысли, ими выражаемой. Повторения в этом смысле служили мне некоторым пособием для восстановления связи между обрывками фраз. Я, конечно, не утверждаю, — прибавил он, указывая на второй лист, — чтобы сумел воспроизвести те самые выражения, которые употребил бы сам мистер Канди, будь он в состоянии говорить связно. Я только утверждаю, что проник сквозь преграду бессвязного изложения к постоянной и последовательной основной мысли. Судите сами.
Я обратился ко второму листу, который оказался ключом к первому. Бред мистера Канди был тут записан черными чернилами, а восстановленное его помощником — красными чернилами.
Я переписываю то и другое подряд, поскольку и бред и его пояснение находятся на этих страницах довольно близко один от другого — так, чтобы их легко можно было сличить и проверить.
«…Мистер Фрэнклин Блэк умен и приятен, но ему бы следовало поубавить спеси, когда он рассуждает о медицине. Он сознается, что страдает бессонницей. Я ему говорю, что его нервы расстроены и что ему надо лечиться. Он мне говорит, что лечиться и ощупью идти впотьмах — одно и то же. И это он сказал в присутствии всех за обеденным столом. Я ему говорю: вы ищете сна ощупью впотьмах, и ничто, кроме лекарства, не сможет вам помочь найти его. На это он мне говорит, что слышал, как слепец водит слепца, а теперь знает, что это значит. Остроумно, но я могу заставить его проспать одну ночь наперекор острому его языку. Он действительно нуждается в сне, и аптечка леди Вериндер в моем распоряжении. Дать ему двадцать пять гран лауданума к ночи, без его ведома, и приехать на следующее утро. «Ну что, мистер Блэк, не согласитесь ли вы принять лекарство сегодня? Без него вы никогда не избавитесь от бессонницы». — «Ошибаетесь, мистер Канди, я спал отлично эту ночь без вашего лекарства». — Тогда поразить его объявлением истины: «Вы спали отлично эту ночь благодаря приему лауданума, сэр, данного вам перед тем, как вы легли. Что вы теперь скажете о медицине?»
Восхищение перед находчивостью, с которой Эзра Дженнингс сумел из страшной путаницы восстановить гладкую и связную речь, было, естественно, первым моим впечатлением, когда я возвратил ему листок. Со свойственной ему скромностью он прервал меня вопросом, согласен ли я с выводом, сделанным из его записок.
— Полагаете ли вы, как полагаю и я, — сказал он, — что вы действовали под влиянием лауданума, делая все, что сделали в доме леди Вериндер в ночь после дня рождения ее дочери?
— Я имею слишком мало понятия о действии лауданума, чтобы составить себе собственное мнение, — ответил я. — Могу только положиться на ваше мнение, чувствуя внутренним убеждением, что вы правы.
— Очень хорошо. Теперь возникает следующий вопрос: вы убеждены и я убежден, но как нам передать это убеждение другим?
Я указал на листы, лежавшие на столе перед нами. Эзра Дженнингс покачал головой:
— Они бесполезны, мистер Блэк, совершенно бесполезны по трем неопровержимым основаниям. Во-первых, эти записки составлены при обстоятельствах, совсем новых для большей части людей. Одно уже это говорит против них. Во-вторых, в этих записках изложена новая в медицине и еще не проверенная теория. И это тоже говорит против них! В-третьих, эти записки — мои; кроме моего уверения, нет никакого доказательства, что они не подделка. Припомните, что я вам говорил на лужайке, и спросите себя: какой вес могут иметь мои слова? Нет, с точки зрения света, записки мои не имеют никакой цены, но они указывают способ, каким может быть доказана ваша невиновность, а она должна быть доказана! Мы обязаны обосновать наше убеждение фактами, и я считаю вас способным это выполнить.
— Каким образом? — спросил я.
Он наклонился ко мне через стол:
— Решитесь ли вы на смелый опыт?
— Я готов на все, чтобы снять лежащее на мне подозрение!
— Согласитесь ли вы подвергнуться некоторому временному неудобству?
— Какому бы то ни было, мне все равно!
— Будете ли вы безусловно следовать моим советам? Это может повести к насмешкам над вами глупцов, к увещаниям друзей, мнение которых вы обязаны уважать.
— Говорите, что надо делать, — перебил я его нетерпеливо, — и, будь что будет, я это выполню.
— Вот что вы должны сделать, мистер Блэк, — ответил он. — Вы должны украсть Лунный камень бессознательно во второй раз, в присутствии людей, свидетельство которых не может быть подвергнуто сомнению.
Я вскочил. Я пытался заговорить… Я мог только смотреть на него.
— Думаю, что это можно сделать, — продолжал он, — и это будет сделано, если только вы захотите мне помочь. Постарайтесь успокоиться. Сядьте и выслушайте, что я вам скажу. Вы опять начали курить, я сам это видел. Давно ли это случилось?
— Около года назад.
— Вы курите сейчас больше или меньше прежнего?
— Больше.
— Бросите ли вы опять эту привычку? Внезапно, заметьте, как вы бросили тогда?
Я смутно начал понимать его цель.
— Брошу с этой же минуты, — ответил я.
— Если последствия будут такие же, как в июне прошлого года, — сказал Эзра Дженнингс, — если вы опять будете страдать от бессонницы, мы сделаем первый шаг. Мы опять доведем вас до того нервного состояния, в каком вы находились в ночь после дня рождения. Если мы сможем восстановить хотя бы приблизительно обстановку, окружавшую вас тогда, если мы сможем опять занять ваши мысли различными вопросами, связанными с алмазом, которые прежде волновали вас, мы поставим вас физически и морально так близко, как только возможно, в то самое положение, в каком вы приняли опиум в прошлом году. И в этом случае мы можем надеяться, что повторение приема опиума поведет в большей или меньшей степени к повторению результата первого приема. Вот, коротко говоря, мое предложение. А теперь я объясню вам, почему считаю такой опыт возможным.
Он повернулся к книге, лежавшей возле него, и раскрыл ее на месте, которое было заложено бумажкой.
— Не думайте, что я намерен докучать вам лекцией о физиологии, — сказал он. — Я считаю своим долгом доказать, что прошу вас рискнуть на этот опыт не для того, чтобы оправдать какую-то мою теорию. Узаконенные принципы и признанные авторитеты подтверждают мою точку зрения. Удостойте меня своим вниманием минут на пять, и я берусь доказать вам, что предложение, каким бы странным оно ни казалось, основано на научных данных. Вот, во-первых, физиологический принцип, на который я рассчитываю, изложенный знаменитым доктором Карпентером. Прочтите сами.
Он подал мне бумажку, лежавшую как закладка в книге. На ней были написаны следующие строки:
«Есть много оснований думать, что каждое чувственное впечатление, однажды воспринятое сознанием, регистрируется, так сказать, в нашем мозгу и может быть воспроизведено впоследствии, хотя бы мы не сознавали его за весь данный период».
— Пока все ясно, не так ли? — спросил Эзра Дженнингс.
— Совершенно ясно.
Он придвинул ко мне через стол открытую книгу и указал на место, отмеченное карандашом.
— Прочтите это описание, — сказал он, — имеющее, как мне кажется, прямое отношение к вашему положению и к тому опыту, на который я уговариваю вас решиться. Заметьте, мистер Блэк, прежде чем начнете читать, что я ссылаюсь на одного из величайших английских физиологов. Книга в ваших руках — это «Физиология человека» доктора Эллиотсона, а случай, на который ссылается доктор, сообщен известным авторитетом мистером Комба.
Абзац, на который он указывал, заключал в себе следующее:
«Доктор Эйба сообщил мне, — говорит мистер Комб, — об одном ирландском носильщике, который в трезвом виде забывал, что он делал, когда бывал пьян, но, напившись, вспоминал о поступках, сделанных прежде в пьяном виде. Однажды, будучи пьян, он потерял довольно ценный сверток и в трезвые минуты не мог дать никаких объяснений об этом. В следующий раз, когда он напился, он вспомнил, что оставил сверток в одном доме, и так как на нем не было адреса, то он и оставался там в целости, и носильщик получил его, когда сходил за ним».
— Снова все ясно? — спросил Эзра Дженнингс.
— Как нельзя более ясно.
Он положил бумажку на прежнее место и закрыл книгу.
— Удостоверились вы теперь, что я говорил, опираясь на авторитеты? — спросил он. — Если нет, мне стоит только обратиться к этим полкам, а вам прочесть места, на которые я вам укажу, и вы окончательно убедитесь.
— Я вполне удовлетворен, не читая больше ни слова.
— В таком случае, мы можем вернуться к вашим личным интересам в этом деле. Я обязан сказать вам, что против этого опыта можно кое-что возразить. Если бы мы могли в этом году воспроизвести точь-в-точь такие условия, какие существовали в прошлом, то, несомненно, мы достигли бы точно такого же результата. Но это просто невозможно. Мы можем лишь надеяться приблизиться к этим условиям, и, если мы не сумеем вернуть вас как можно ближе к прошлому, опыт наш не удастся. Если сумеем, — а я надеюсь на успех, — мы сможем по крайней мере увидеть повторение всего сделанного вами в ночь после дня рождения мисс Рэчел, — и это должно будет убедить всякого здравомыслящего человека в том, что вы невиновны в сознательном похищении алмаза. Я полагаю, мистер Блэк, что осветил теперь обе стороны с полной беспристрастностью. Если для вас что-нибудь неясно, скажите мне, и я постараюсь вам это разъяснить.
— Все, что вы объяснили мне, — сказал я, — я понял прекрасно. Но признаюсь, кое-что приводит меня в недоумение.
— Что именно?
— Я не понимаю действия опиума на меня. Я не понимаю, как я шел с лестницы и по коридорам, отворял и затворял ящики в шкафу и опять вернулся в свою комнату. Все это поступки активные. Я думал, что опиум приводит сначала в отупение, а потом нагоняет сон!
— Всеобщее заблуждение относительно опиума, мистер Блэк! В эту минуту я изощряю свой ум под влиянием приема лауданума, который в десять раз сильнее дозы, данной вам мистером Канди. Но не полагайтесь на мой авторитет даже тогда, когда я говорю на основании личного опыта. Я предвидел возражение, сделанное вами, и опять заручился свидетельством, которое будет иметь вес и в ваших глазах и в глазах ваших друзей.
Он подал мне вторую из двух книг, лежавших возле него на столе.
— Вот, — сказал он, — знаменитые «Признания англичанина, принимавшего опиум». Возьмите с собой эту книгу и прочтите ее. В отрывке, отмеченном мной, говорится, что, когда де Кушки принимал огромную дозу опиума, он или отправлялся в оперу наслаждаться музыкой, или бродил по лондонским рынкам в субботу вечером и с интересом наблюдал старания бедняков добыть себе воскресный обед. Таким образом, человек, находящийся под влиянием опиума, может совершать активные поступки и переходить с места на место.
— Вы мне ответили, — сказал я, — но не совсем: вы еще не разъяснили мне действия, произведенного опиумом на меня.
— Я постараюсь ответить вам в нескольких словах, — сказал Эзра Дженнингс. — Действие опиума бывает в большинстве случаев двояким: сначала возбуждающим, потом успокаивающим. При возбуждающем действии самые последние и наиболее яркие впечатления, оставленные в вашем сознании, — а именно впечатления, относившиеся к алмазу, — наверное, при болезненно-чувствительном нервном состоянии вашем подчинили себе ваш рассудок и вашу волю подобно тому, как подчиняет себе ваш рассудок и вашу волю обыкновенный сон. Мало-помалу под этим влиянием все опасения за целость алмаза, которые вы могли испытывать днем, должны были перейти из состояния сомнения в состояние уверенности, должны были побудить вас к практическому намерению уберечь алмаз, направить ваши шаги с этой целью в ту комнату, в которую вы вошли, и руководить вашей рукой до тех пор, пока вы не нашли в шкафчике тот ящик, в котором лежал камень. Вы сделали все опьяненный опиумом. Позднее, когда успокаивающее действие начало преобладать над действием возбуждающим, вы постепенно становились все более вялым и наконец впали в оцепенение. За этим последовал глубокий сон. Когда настало утро и действие опиума окончилось, вы проснулись в таком совершенном неведении относительно того, что делали ночью, как будто свалились с луны. Ясно ли вам все это?
— До такой степени ясно, — ответил я, — что я желаю, чтобы вы шли далее. Вы показали мне, как я вошел в комнату и как взял алмаз. Но мисс Вериндер видела, как я снова вышел из комнаты с алмазом в руке. Можете вы проследить за моими поступками с этой минуты? Можете вы угадать, что я сделал потом?
— Я перехожу именно к этому пункту, — ответил он. — Я надеюсь, что опыт, предлагаемый мной, не только докажет вашу невиновность, но также поможет найти пропавший алмаз. Когда вы вышли из гостиной мисс Вериндер с алмазом в руке, вы, по всей вероятности, вернулись в вашу комнату…
— Да! И что же тогда?
— Возможно, мистер Блэк, — не берусь утверждать наверное, — что ваша мысль уберечь алмаз привела естественным образом к намерению спрятать алмаз и что вы спрятали его где-нибудь в своей спальне. В таком случае, с вами может произойти то же, что и с ирландским носильщиком. После второго приема опиума вы, может быть, вспомните то место, куда вы спрятали алмаз под влиянием первой дозы.
Тут пришла моя очередь сообщить Эзре Дженнингсу кое-что новое. Я остановил его, прежде чем он успел продолжить свою речь:
— Последнее невозможно: алмаз находится в эту минуту в Лондоне.
Он посмотрел на меня с большим удивлением:
— В Лондоне? — повторил он. — Как он попал в Лондон из дома леди Вериндер?
— Этого не знает никто.
— Вы его вынесли своими собственными руками из комнаты мисс Вериндер. Как он был взят от вас?
— Не имею ни малейшего понятия об этом.
— Вы видели его, когда проснулись утром?
— Нет.
— Был он опять возвращен мисс Вериндер?
— Нет.
— Мистер Блэк! Тут есть кое-что, требующее разъяснения. Могу я спросить, каким образом вам известно, что алмаз находится в эту минуту в Лондоне?
Я задал тот же вопрос мистеру Бреффу, когда расспрашивал его о Лунном камне по возвращении в Лондон. Отвечая Эзре Дженнингсу, я повторил то, что сам слышал от стряпчего и что уже известно читателям этих страниц. Он ясно показал, что мой ответ его не удовлетворяет.
— При всем уважении к вам и вашему стряпчему, — сказал он, — я держусь моего первого мнения. Мне хорошо известно, что основывается оно только на предположении. Но простите, если я напомню вам, что и ваше мнение основано лишь на предположении.
Его точка зрения была совершенно нова для меня. Я ждал с беспокойством, как он будет защищать его.
— Я предполагаю, — продолжал Эзра Дженнингс, — что под влиянием опиума вы взяли алмаз, чтобы спрятать его в безопасном месте; под этим же влиянием вы могли спрятать его где-нибудь в вашей комнате. Вы предполагаете, что индусы не могли ошибиться. Они отправились в дом Люкера за алмазом — следовательно, алмаз должен находиться у мистера Люкера. Имеете вы какие-нибудь доказательства, что Лунный камень был отвезен в Лондон? Вы ведь не в силах даже угадать, как и кто увез его из дома леди Вериндер. Имеете вы улики, что алмаз был заложен Люкеру? Он уверяет, что никогда не слыхал о Лунном камне, а в расписке его банкира упоминается только о драгоценности. Индусы предполагают, что мистер Люкер лжет, — и вы опять-таки предполагаете, что индусы правы. Могу сказать в защиту своего мнения только то, что оно возможно. Что же вы, мистер Блэк, рассуждая логически или юридически, можете сказать в защиту вашего?
Сказано было резко, но нельзя было отрицать, что сказано было справедливо.
— Признаюсь, вы поколебали меня, — отвечал я. — Вы разрешаете мне написать мистеру Бреффу о том, что я услышал от вас?
— Наоборот, я буду рад, если вы напишете мистеру Бреффу. Посоветовавшись со столь опытным человеком, мы, может быть, увидим это дело в новом свете. Пока же вернемся к нашему опыту с опиумом. Решено, что вы бросаете курить тотчас же?
— Тотчас же.
— Это первый шаг. Следующий шаг должен состоять в том, чтобы воспроизвести, насколько возможно точно, обстановку, окружавшую вас в прошлом году.
Как это можно было сделать? Леди Вериндер умерла. Рэчел и я, пока на мне лежало подозрение в воровстве, были разлучены безвозвратно. Годфри Эблуайт путешествовал по континенту. Просто невозможно было собрать людей, находившихся в доме, когда я ночевал в нем последний раз.
Эти возражения не смутили Эзру Дженнингса. Он сказал, что приписывает весьма мало значения тому, чтобы собрать тех же самых людей, так как было бы напрасно ожидать, чтобы они заняли то же положение относительно меня, какое занимали тогда.
С другой стороны, он считал необходимым для успеха опыта, чтобы я видел те же самые предметы около себя, которые окружали меня, когда я последний раз был в доме.
— А важнее всего, — прибавил он, — чтобы вы спали в той же комнате, в которой спали в ночь после дня рождения, и меблирована она должна быть точно таким же образом. Лестницы, коридоры и гостиная мисс Вериндер также должны быть восстановлены в том виде, в каком вы видели их последний раз. Решительно необходимо, мистер Блэк, поставить мебель на те же места в этой части дома, откуда, может быть, теперь ее вынесли. Вам незачем будет жертвовать вашими сигарами, если мы не получим позволения мисс Вериндер произвести соответствующую перестановку в ее доме.
— Кто обратится к ней за этим позволением? — спросил я.
— Нельзя обратиться вам?
— Об этом не может быть и речи. После того, что произошло между нами из-за пропажи алмаза, я не могу ни видеться с нею, ни писать ей.
Эзра Дженнингс умолк и на минуту задумался.
— Могу я задать вам деликатный вопрос? — спросил он. (Я кивнул.) — Правильно ли я заключил по двум-трем вырвавшимся у вас фразам, что в прежнее время вы испытывали к мисс Вериндер не совсем обычный интерес?
— Совершенно правильно.
— Платили вам взаимностью?
— Платили.
— Как вы думаете, заинтересуется ли мисс Вериндер опытом, могущим доказать вашу невиновность?
— Я в этом уверен.
— В таком случае, я сам напишу мисс Вериндер, если вы дадите мне позволение.
— И расскажете ей о предложении, которое сделали мне?
— Расскажу ей все, что произошло между нами сегодня. Излишне говорить, что я с жаром принял услугу, которую он мне предлагал.
— Я еще успею написать с сегодняшней почтой, — сказал он, взглянув на часы. — Не забудьте запереть ваши сигары, когда вернетесь в гостиницу! Я зайду завтра утром узнать, как вы провели ночь.
Я встал, чтобы проститься с ним; я старался выразить свою глубокую признательность за доброту его. Он тихо пожал мне руку.
— Помните, что я сказал вам на вересковой равнине, — ответил он. — Если я смогу оказать вам эту маленькую услугу, мистер Блэк, мне покажется это последним проблеском солнечного света, падающим на вечер длинного и сумрачного дня.
Мы расстались. Это было пятнадцатого июня. События последующих десяти дней (каждое из них более или менее относится к опыту, в котором я был пассивным участником) записаны, слово в слово, как они случились, в дневнике помощника мистера Канди. На его страницах ничто не утаено и ничего не забыто. Пусть Эзра Дженнингс расскажет, как был сделан опыт с опиумом и чем он кончился.