Глава IV
Ничего не могу сказать о своих ощущениях.
Удар, полученный мною, казалось, совершенно парализовал во мне способность думать и чувствовать. Без сомнения, я не сознавал, что со мною делается, потому что, по словам Беттереджа, я расхохотался, когда он подошел ко мне и спросил, в чем дело, и, сунув ему в руки ночную рубашку, сказал, чтобы он сам прочел разгадку.
О том, что говорено было между нами на берегу, я не имею ни малейшего представления. Первое место, которое припоминаю сейчас, это сосновая аллея. Мы с Беттереджем шли обратно к дому, и Беттередж говорил мне, что и он, и я будем в состоянии прямо взглянуть на вещи только после доброго стакана грогу.
Действие переходит из сосновой аллеи в маленькую гостиную Беттереджа.
Мое намерение не входить в дом Рэчель — забыто. Мне были отрадны тень и тишина этой комнаты. Я пил грог (совершенно необычное для меня наслаждение в это время дня), который мой добрый старый друг приготовил с холодной, как лед, водой из колодца. При всяких других обстоятельствах этот напиток просто привел бы меня в отупение. Теперь же он укрепил мои нервы. Я начинаю прямо глядеть на вощи, как предсказал Беттередж, и Беттередж, со своей стороны, также начинает прямо глядеть на вещи.
Боюсь, что описание моего состояния, данное мною здесь, покажется читателю очень странным, чтобы не сказать больше. К чему я прибег прежде всего, попав в такое исключительное положение? Отдалился ли от всякого общества? Заставил ли себя проанализировать неопровержимый факт, стоявший передо мною? Поторопился ли в Лондон с первым же поездом, чтобы посоветоваться с компетентными людьми и немедленно произвести следствие?
Нет. Я приютился в доме, куда решил не входить никогда, чтобы не унизить собственного достоинства, в сидел, прихлебывая крепкий напиток, в обществе старого слуги в десять часов утра. Такого ли поведения можно было ожидать от человека, поставленного в мое ужасное положение? Могу только ответить, что вид знакомого лица старого Беттереджа был для меня неоценимым утешением и что грог старого Беттереджа помог мне так, как, думаю, ничто другое не помогло бы мне в том телесном и душевном унынии, в которое я впал. Только это и могу я сказать в свое оправдание и готов искренно восхищаться, если мои читатели и читательницы неизменно сохраняют достоинство и строгую логичность поведения во всех обстоятельствах жизни.
— Вот одно-то уж верно, по крайней мере, мистер Фрэнклин, — сказал Беттередж, бросая ночную рубашку на стол и указывая на нее, как на живое существо, которое может его услышать:
— Верно то, что она лжет.
Этот взгляд на предмет не показался мне успокоительным.
— Я так же непричастен к краже алмаза, как и вы, — сказал я, — но рубашка свидетельствует против меня! Краска и метка на ночной рубашке — это факты.
Беттередж взял мой стакан со стола и сунул его мне в руку.
— Факты? — повторил он. — Выпейте-ка еще грогу, мистер Фрэнклин, и вы преодолеете слабость, заставляющую вас верить фактам. Нечистое дело, сэр! — продолжал он, понизив голос. — Вот как я отгадываю загадку. Дело нечистое, и мы с вами должны его расследовать. В оловянном ящике ничего больше не было, когда вы его раскрыли?
Вопрос этот тотчас же напомнил мне о конверте в моем кармане. Я вынул его и распечатал. Там оказалось письмо на нескольких мелко исписанных страницах. Я с нетерпением взглянул на подпись внизу письма: “Розанна Спирман”.
Когда я прочитал это имя, внезапное воспоминание осенило меня, и я воскликнул, охваченный неожиданной догадкой:
— Постойте! Розанна Спирман поступила к моей тетке из исправительного дома? Розанна Спирман прежде была воровкой?
— Сущая правда, мистер Фрэнклин. Что ж из этого, позвольте спросить?
— Как “что же из этого”? Почем мы знаем, может быть, она с умыслом запачкала краской мою ночную рубашку?
Беттередж положил свою руку на мою и остановил меня, прежде чем я успел сказать что-либо еще.
— Вы сумеете оправдаться, мистер Фрэнклин, в этом нет ни малейшего сомнения. Но, я надеюсь, — не таким путем. Посмотрите сперва, что говорится в письме, сэр. Воздайте должное памяти этой девушки и посмотрите, что говорится в письме.
Серьезность, с какою он произнес это, показалась мне почти упреком.
— Судите сами об ее письме, — сказал я, — я прочту его вслух.
Я начал — и прочитал следующие строки:
— “Сэр, я должна сделать вам признание. Иногда признание, в котором заключается много горя, можно сделать в немногих словах. Мое признание можно сделать в трех словах: я вас люблю”.
Письмо выпало из моих рук. Я взглянул на Беттереджа.
— Ради бога, — воскликнул я, — что это значит?
Ему, по-видимому, неприятно было отвечать на этот вопрос.
— Сегодня утром вы были наедине с Хромоножкой Люси, — сказал он, — разве она вам ничего не говорила о Розанне Спирман?
— Она даже не упоминала имени Розанны Спирман.
— Пожалуйста, вернитесь к письму, мистер Фрэнклин. Говорю вам прямо, у меня недостает духа огорчать вас после того, что вы уже перенесли. Пусть она сама говорит за себя, сэр, и продолжайте пить ваш грог. Ради собственного спасения, продолжайте пить ваш грог!
Я снова вернулся к письму:
— “Постыдно для меня было бы писать вам об этом, — будь я жива, вы никогда бы не прочли этого. Но меня уже не будет на свете, сэр, когда вы найдете мое письмо. Вот это-то и придает мне смелости. Даже и могилы моей не останется, чтобы сказать вам обо мне. Я решаюсь написать всю правду, потому что Зыбучие пески ждут, чтобы скрыть меня, едва лишь слова эти будут написаны.
Кроме того, вы найдете вашу ночную рубашку в моем тайнике, испачканную краской, и захотите узнать, каким образом я спрятала ее и почему ничего не сказала вам об этом, когда была жива. Могу привести только одну причину: я сделала эти странные вещи потому, что люблю вас.
Не стану надоедать вам рассказом о себе самой и о своей жизни до того дня, как вы приехали в дом миледи. Леди Вериндер взяла меня из исправительного дома. Я поступила в исправительный дом из тюрьмы. Я была посажена в тюрьму потому, что была воровкой. Я была воровкой потому, что мать моя таскалась по улицам, когда я была девочкой. Мать моя таскалась по улицам потому, что господин, бывший моим отцом, бросил ее. Нет никакой необходимости рассказывать такую обыкновенную историю подробно. Они рассказываются довольно часто в газетах.
Леди Вериндер и мистер Беттередж были очень добры ко мне. Эти двое и начальница исправительного дома были единственные добрые люди, с которыми мне случилось встретиться за всю мою жизнь. Я могла бы оставаться на своем месте, — не была бы счастлива, но могла бы оставаться, если бы вы не приехали. Я не осуждаю вас, сэр. Это моя вина, целиком моя!
Помните утро, когда вы спустились к нам с песчаных холмов, отыскивая мистера Беттереджа? Вы были похожи на принца из волшебной сказки. Вы похожи были на любовника, созданного мечтой. Вы были восхитительнейшим человеческим созданием, когда-либо виденным мною. Что-то похожее на счастливую жизнь, которой я никогда еще не знала, мелькнуло передо мною в ту минуту, когда увидела вас. Не смейтесь над этим, если можете. О, если бы я могла заставить вас почувствовать, насколько серьезно это для меня!
Я вернулась домой и написала ваше и мое имя рядом — на рабочем ящичке.
Потом какой-то демон — нет, мне следовало бы сказать добрый ангел — шепнул мне: “Ступай и посмотрись в зеркало”.
Зеркало сказало мне… все равно, что оно сказало. Но я была слишком сумасбродна, чтобы воспользоваться этим предостережением. Я все больше и больше привязывалась к вам сердцем, словно была одного с вами звания и прекраснее всех существ, какие когда-либо случалось вам видеть. Как я старалась — о боже, как я старалась! — заставить вас взглянуть на меня. Если бы вы знали, как я плакала по ночам от горя и досады, что вы никогда не обращали на меня внимания! Может быть, вы пожалели бы меня тогда и время от времени удостаивали бы меня взглядом, для того, чтобы я находила силу продолжать жить.
Но, может быть, взгляд ваш не был бы очень добрым, если б вы знали, как я ненавижу мисс Рэчель. Я, кажется, догадалась о том, что вы влюблены в нее, прежде, чем вы это узнали сами. Она дарила вам розы, чтобы вы носили их в петлице. Ах, мистер Фрэнклин! Вы носили мои розы чаще, чем предполагали вы или она! Единственное утешение, которое я имела в то время, состояло в том, чтобы потихоньку поставить в ваш стакан с водой мою розу, вместо ее розы, — а ее розу выбросить.
Если бы она действительно была так хороша, какою казалась вам, я, может быть, легче переносила бы все это. Нет, пожалуй, я сильнее возненавидела бы ее. Что, если бы одеть мисс Рэчель служанкой и снять с нее все ее уборы?.. Не знаю, зачем я пишу все это. Нельзя ведь отрицать, что у нее дурная фигура: она слишком худощава. Но кто может сказать, что нравится мужчине? И молодым леди позволительно иметь такие манеры, за которые служанка лишилась бы места. Но это не мое дело. Я не могу надеяться, что вы прочтете мое письмо, если я стану писать таким образом. Только обидно слышать, как мисс Рэчель называют хорошенькой, когда знаешь, что все это происходит благодаря ее нарядам и от ее уверенности в самой себе.
Постарайтесь быть терпеливым со мною, сэр. Я сейчас перейду к тому времени, когда пропал алмаз.
Мистер Сигрэв начал, как вы, может быть, припомните, с того, что поставил караульных у спален служанок, и все женщины с бешенством бросились к нему наверх узнать, с какой стати он так их оскорбил. Я тоже пошла с ними, потому что, если бы я не сделала того, что делают другие, мистер Сигрэв тотчас же непременно заподозрил бы меня. Мы нашли его в комнате мисс Рэчель. Он сказал нам, что женщинам тут нечего делать, и, указав на пятно на раскрашенной двери, прибавил, что мы наделали это нашими юбками, и выслал всех нас вниз.
Выйдя из комнаты мисс Рэчель, я остановилась на минуту на площадке посмотреть, не испачкала ли я краской свое платье. Проходившая мимо Пенелопа Беттередж (единственная женщина, с которою я находилась в дружеских отношениях) увидела, что я делаю.