Увидела меня. Даже на расстоянии видно, как покраснела, кивнула, опустила глазки. Подошел. Вот глянула коротко, и снова — ресницы долу. Улыбается. А в улыбке все: извинения, просьба не спрашивать, смущение, волнение, раскаяние…
— Сегодня приду! — подобно Столярову, скорее понял я по губам, чем расслышал.
Понял также, что нотации здесь унизительны для обоих. Кивнул и пошел. Обернулся — улыбается. «Хорошо. Эта придет. Можно не беспокоиться». Теперь надо в тростильный, в «тростку», как сказала покинувшая меня перед входом на третий этаж Нина. Она объяснила, что на верхнем этаже все остальные цехи: тростильный, ровничный и прядильный… виноват, пря́дельный.
В ровничном цехе пряжа выравнивалась, превращалась в голубые, рыжие, черные и коричневые косы — ровницу. Шелковисто блестели эти косы, опускаясь в дюралевые барабаны, напоминали о царевнах и принцессах, невиданных красавицах, которых не без успеха замещали здесь юные девчонки в передничках и халатах.
Тут-то, в цеховом проходе, попалась мне тростильщица Рая Сафина. Должно быть, шла в столовую и до того
опешила — ничего не может сказать, стоит, повинно склонив блестящую синюю голову.
— В школу сегодня! — жестко сказал я, дав понять, что разговор исчерпан.
— Конешна… — сказала она, метнув узкий черный взгляд. — Извените, пожалста, конешна, приду…
Ох уж эта Рая. Тихоня, воды не замутит и на уроках сидит не слышно, не видно, и вся где-то, по обыкновению, не здесь, вся в себе, в своем никому не доступном мире.
И, проследовав дальше, оказался я в этом самом прядельном. Пахнуло горячей баней, обдало запахом мокрой нагретой шерсти. Жара. Тропики. И женщины здесь ходили только что не в пляжных халатах. Оно и понятно — иначе сбежишь. Ряды высоких станков-машин напоминали шеренги железных солдат, выстроенных к параду, замерших по стойке «смирно». И я был точно командующий, обходящий эти ряды.
Везде из паропроводов синела, разбрызгивалась вода, снимала с пряжи вредное статическое электричество. По подвесной дорожке ползал вдоль шеренг трехглазый оранжевый паук-пылесос, до того похожий на марсианское чудовище, что, когда его гофрированные щупальца-шланги, сопя, проползали рядом, я невольно отодвинулся. Пылесос-марсианин начал удаляться, а я зашагал по центральному ходу, лавируя меж тележек и ящиков с готовой пряжей. Узкие промежутки между машинами открывались один за другим, и везде стояли там в одинаковых, не лишенных изящества позах женщины-девушки и девушки-девочки — колено приподнято, упирается в машину, руки быстро снуют, соединяя что-то. Новый проход, и опять девушка с поднятым, упертым коленом. «Удобнее так, что ли?» — думал я, разыскивая взглядом Иду Чернец. Ида обнаружилась в самом последнем ряду железных солдат, и здесь она еще более была похожа на греческую богиню, не знаю вот только, как точнее обозначить, — Артемида не Артемида, Афродита не Афродита… Прямоносый профиль. Четкая колонна шеи. Разрез глаз, как на античной чеканной пластине. И стоит Ида тоже как все здесь: приподняв правую ногу, упираясь коленом в гудящую веретенами машину.
— Ида! — сказал я, подходя.
И она вдруг услышала, хотя расслышать здесь что-нибудь еще труднее, чем в гребнечесальном. Обращаясь друг к другу, девчонки по-кукушечьи ухали, свистели — иначе нельзя.
Ида медленно краснела. Маленькое красивое ухо стало уже калено-малиновым.
— Пришел посмотреть, как ты работаешь, — сказал я, наклоняясь к этому уху. — Научиться хочу. Можно?
— Пожалуйста, — выдохнув, ответила она и осветилась улыбкой, стала быстро соединять порванную нить какой-то железной пластинкой. Соединила, отпустила, отвела колено. На коже розовела вмятина.
— Зачем это? — спросил я.
Засмеялась смущенно:
— Иначе нельзя… Тормозок…
И я наконец понял, почему все прядильщицы стоят в таких балетно-театральных позах. Коленом нажимается коричневый пластмассовый тормозок, когда надо связать оборванную нить, а нити рвутся часто: не успеваешь связать одну, глядь — уж вхолостую крутится веретено, и на бобину наматывается путаная пряжа. Ее Ида срывает специальным острым крючком и сует обрывки в широкий карман передника. Обрывки называются «угары».
Все это Ида мимоходом объяснила мне, двигаясь взад и вперед вдоль крутящей сотни веретен машины, и беспрерывно связывала, связывала, связывала и отпускала нити. Я ходил за девушкой по пятам, пытался и сам что-то связывать — соединять, но получалось из рук вон плохо, пальцы не слушались, нитки выскальзывали; в конце концов Ида бралась помогать, в две секунды справлялась с непослушной пряжей. В своем официальном костюме, рубашке с галстуком я тотчас взмок, устал, по вискам ощутил неприятный пот и, когда, подучившись ремеслу прядильщицы, наконец вышел из прядильного, голова у меня гудела, что-то в ней мягко кружилось, покачивалось, а уши словно заложило ватой. Взглянул на часы — пробыл в цехе всего сорок минут. И сразу подумалось: как может эта Ида, проработав пусть неполную смену — нет ведь ей еще восемнадцати, — как ни в чем не бывало явиться в школу? Так ли уж она виновата — можно ведь просто по-человечески устать. Устать и не прийти. Как успевает Ида выучить уроки, поесть, приодеться и даже накраситься?
Я просвещался. Я в задумчивости спустился на второй этаж… Надо было разыскать еще двоих: мотальщицу Таню Задорину и ткачиху Валю Соломину. Мотальный цех находился при ткацкой фабрике, в «ткачестве», как объяснила мне напоследок провожатая Нина. И вот по стеклянному переходу, соединяющему две фабрики — прядильную и ткацкую, — я отправился в «ткачество». Ткацкий цех нашел не сразу. Он был на втором этаже, но я долго путался в дверях и переходах, размышляя при этом, что, может быть, зря не пошел сразу к начальству, а вот теряю время, совершая экскурсии по незнакомому производству, более надеясь на свою интуицию, чем на доводы рассудка. Интуиция же говорила, что никакие жалобы не помогут, что ими я испорчу дело, с другой стороны, и главного я пока не узнал: почему хорошие, дружные девчонки оказались в числе отпетых прогульщиц? Весна? Любовь? Но нельзя же влюбиться сразу впятером?
Разыскав наконец ткацкий цех — огромный низкий зал, заполненный бешено стучащими станками, — я сразу понял, что Валю Соломину будет найти нелегко. Не очень-то хотелось ходить от станка к станку, ощущая недружелюбные взгляды — ишь, гуляет «ручки в брючки». Я топтался на пороге до тех пор, пока навстречу не вышла решительной походкой какая-то девушка; все у нее было строго-подчеркнутое: походка, и взгляд, и прическа — прямо сажай такую за председательский стол.
— Вам кого? — спросила она не очень, впрочем, строго, скорее с любопытством. Глаза у девушки были зеленые.
— Мне бы Соломину Валю… я…
— А зачем? — Глаза у девушки стали ярче.
— Из школы. Классный руководитель. Выясняю…
— …почему она не ходит?
— Да… А вы откуда узнали?
— А вот пойдемте. — Она вышла вместе со мной в подобие вестибюля и закрыла дверь. Шум цеха заглох.
— Я комсорг фабрики, — представилась девушка. — Этим делом занималась сама.
— Каким делом? Прогулом?
— Да нет же! Они же дезертировать решили… Сбежали с фабрики, с комбината… Я их с вокзала вернула.
— Кого?
— Да ваших учениц, всех пятерых. — Девушка сурово смотрела на меня.
— Куда же они поехали?
— А в Чернигов.
— Зачем?!
— Зачем? Хм, зачем… Легкой жизни захотелось. Был у нас тут представитель с Черниговского комбината, знакомился с производством. Ну, а попутно работниц к себе сманивал. Насулил им: заработки выше, машины новые, общежитие — модерн… Они не уволились даже. Купили билеты и… Хорошо, что нам в комитет сигнал поступил. Мы их перехватили.
«Вот тебе нá! Ай да классный, ай да руководитель…»
— Но должна же быть еще какая-то причина?
Комсорг неприязненно поглядела на меня, как бы не то оценивая, не то соображая что-то.
— Причина? Причина… Это же девчонки! Пых-пых, и все. Завертели хвостами — держи. Да еще эта Задорина у них… Заводила.
— Таня Задорина?
— Да. Она, говорят, в учителя влюбилась. Учитель у них там новый. Историк, кажется… Ну вот. А он на нее ноль внимания. А может, и не так… Не знаю. В общем, Задорина ревела, ревела и говорит — уеду. И сманила всех. Такая девчонка… Вы этому учителю передайте, чтобы он…
— Что?
— Ну, чтобы понимал хотя бы… Ведь это девчонки…
— А что ему делать? Простите.
— А это уж я не знаю. Все-таки, сами понимаете, не зря она, наверное, сбежать захотела. Может, они встречались. Может что… Я этого не расследовала, а Задорина молчит как каменная.
«Господи! Час от часу не легче! Вот и сплетня готова», — подумал я, хмурясь и разглядывая ее лицо с созвездием мелких веснушек, начавших буйно высыпать на лбу и переносице.
А комсорг, поняв меня по-своему, сказала:
— В общем, в школу они придут. Но и вы за ними следите. И за учителем тоже. Поговорите хотя бы с ними…
И она ушла, бойко взметывая юбку, гордо неся строгую голову.
— Ну и ну-у! — подумал я вслух. — Вот новость! Оказывается, из-за тебя уже разыгрываются трагедии! А ты-то ни сном ни делом…
Подошел к окну. На дворе у какого-то крыльца выстраивались в две шеренги девчонки в синих трикотажных костюмах. Командовала девочками женщина тоже в трикотажном костюме, но в шерстяном, женщина со слишком уверенными спортивными движениями профессионалки… На нее не хотелось смотреть.
— Ну и Задорина… — бормотал я. — С чего бы? Постой-ка, а помнишь, однажды во время урока нашел в журнале на своей странице записку: «Я вас люблю, люблю, люблю…» Прочитал, покраснел, нахмурился, сунул записку в карман пиджака, недолго думал о ней: «Чушь… Блажь. Кто-то подшучивает». Помнится, подумал о Гороховой. Но отверг тут же… Эта не напишет. Слишком тиха, скромна, застенчива… и еще подумал, что она — омут. Тот самый… И не заметил глаза, полыхающие огнем с предпоследней парты. Потом забыл о записке. А Задорина? Да она же приходила на все нулевые уроки. Она первая вскакивала, едва ты перешагивал порог класса. Это она, Задорина, всегда являлась за картой в учительскую. Желтоволосая голова в дверях: «Владимир Иваныч! Карту!» И она же снимает эту карту, всякий раз едва дотягиваясь до верхнего края доски. Это она, Задорина, всегда крутилась у стола, если я оставался в классе на перемену, и донимала вопросами об оценках. Заглядывала в журнал через мое плечо, дышала в ухо. «Задорина! Вы что? Маленькая?» — «Конечно. Интересно ведь… Ну Владимир Иваныч! Скажите… что по географии?..» — «Спрашивайте у Василия Трифоныча…» — «Владимир Иваныч!» Иногда она и курточку свою, и пуховый белый кроличий платок приносила в класс и здесь же одевалась передо мной после уроков. Очень медленно надевался платок, поправлялась лимонная челка, закрывающая всегда привскинутые бровки. Ах, Задорина! Да неужели она не понимает, что все эти глупости рассчитаны на дурачка, на мальчишку… Глупости? Помнишь, шестиклассником ты влюбился в учительницу начальной школы, плотную женщину лет сорока с ласковым материнским взглядом. Помнишь, ждал ее на улице и в вестибюле, бегал на первый этаж всякую перемену, подглядывал в класс, где она командовала круглоголовыми маленькими первышами. И мало, что ли, мук было тогда, когда думал о ней…