Лунный копр — страница 28 из 53

— Поберегись! — крикнул кто-то.

Я испуганно отшатнулся, мимо пронеслась по воздуху черная машина, будто гигантская скрюченная баба-яга, оседлавшая железное бревно. На конце «бревна» плотно сидела ванна с ломом, простите — «мульда с шихтой». Машина остановилась у одного из отверстий печи, тотчас поползла вверх заслонка, высвободив поток ревущего белого пламени, жадно осветив цех, заставив меня попятиться и заслониться рукой. А «баба-яга» сунула ногу с мульдой в огонь, полезла прямо в топку и там опрокинула мульду, перевернула, вытащила и опять по воздуху загудела мимо. Заслонка закрылась, померкло жидкое бушующее солнце, и я, пожмурившись, увидел Алябьева. В таком же сером суконном наряде, в каске поверх шапки, он сидел в небольшом углублении возле цеховой опоры.

Алябьев, должно быть, давно уже видел меня — он улыбался и кивал.

— Садитесь! — подвинулся на залосненной скамейке. — Печками интересуетесь?

— Да вот… зашел… Никогда не видел. Да и Кондратьева надо. Опять гуляет… Где он?

— Что ж, посмотрите, Владимир Иваныч… Вот здесь у нас три мартена. Средние по мощности… Сто двадцать тонн. Там две электропечи. Одна печка стоит. Ремонт. Вон сталевар ходит. Я-то вторым подручным работаю. Мишка Кондратьев — третьим. Бригада — четверо. Сталевар и трое подручных. Первый-то болеет — я заменяю. Вроде как помощник сталевара. А Мишка — он так… На подхвате. Шихту где-то подгребает…

— Скоро будет плавка? — спросил я, очень хотелось выглядеть знающим.

— Плавка? Не-ет! — улыбнулся Алябьев. — Завалка пока идет. Шихту загружают в печку, потом чугун, известняк, присадки.

Снова подошла завалочная машина. Алябьев нажал широкую красную кнопку. Заслонка поднялась, и опять обдало жаром. Нестерпимый белый свет ударил в глаза. И теперь завалочная машина показалась мне добрым великаном, борющимся с огнедышащим змеем. На секунду все окуталось огнем и искрами. Не верилось, что человек, сидящий там, всего лишь за сеткой, цел-невредим, когда вот тут, вдали, от жара сводит лицо.

— Они реже нашего в парикмахерскую ходят, — усмехнулся Алябьев, кивнув на умчавшуюся машину. — Вот загрузим печку, тогда плавка пойдет… — И посмотрел озабоченно: — Надо бы вам очки. Вы туда очень-то не глядите. Глаза поджечь можно. Это хуже, чем на солнце. У нас-то еще ладно, а вот на электропечах… — указал в глубь цеха, где вспыхивали синие молнии, — там и очки не всегда помогают. Вот, возьмите-ка, — протянул Алябьев очки-пластинку. — Это у меня запасные.

Сквозь очки пламя казалось утихшим, ощущался лишь его гул, дрожание стен, содрогаемых запертой мощью. Я встал и прошелся вдоль цеха. В электропечах, видимо, уже шла плавка. Белой мыльной водой плясал и бурлил металл, стекали наружу леденцово-красные шнуры шлака. За печами и под ними различались какие-то мрачные закоулки, переходы, винтовые лестницы, где вполне, казалось, могли обитать бесы и демоны. Вообще смутно освещенный цех опять напомнил нечто адское — оно ощущалось в серном, горючем запахе, напряженном буроватом дымке, в буревом гуле, клекоте пламени, в полыхании запертых солнц и в подрагивании стен, которое словно возвещало о грядущем землетрясении и потопе. Казалось, еще немного, и все эти печи, котлы не выдержат, ахнут погребающим все вокруг взрывом, и он взойдет к небу фантастическим дымным грибом, извергая и обрушивая поток огня, металла и обломков…

У пульта по-прежнему спокойно сидел Алябьев.

— Не нашли Мишку? — спросил он. — Куда это делся? Может, на канаву ушел? Я бы сбегал, да отойти нельзя…

— Что за канава?

— А металл-то куда выпускают! — удивился Алябьев. — Канава называется. Туда ковши подают, изложницы. Вон за печками, внизу…

«Канава», куда я пробрался, минуя печи, по узкому проходу, оказалась огромным пролетом, уровнем ниже сталеплавильного. Я и не представлял, что металл идет с другой стороны мартена по желобам в стоящие в «канаве» вагонетки с ковшами и изложницами. Здесь тоже двигались краны, лязгали стропы, стыли розовые и золотые от жара слитки и так же, как у печей, неторопливо ходили рабочие, желобовые и канавные…

Уже выйдя из цеха, внутренне притихший и почтительно-подавленный, шагая подтаявшим хрустким снегом вдоль путей, я словно бы заново пересматривал свой взгляд на труд и на своих учеников-рабочих. Да, здесь они трудились в полную силу и, главное, видели, можно сказать, осязали результаты своего труда. На том, может быть, и держится так называемая «рабочая гордость». Так и пахарь осенью, растерев на ладони колос, счастливо смотрит, как ветер уносит легкую полову и остаются на этой ладони твердые, просвечивающие скрытым солнцем зерна. Хлеб. А здесь добывали тот же хлеб — металл! И так же, как, поработав в поле, начинаешь уважать хлеб, проникаешься и к себе неким кормильческим уважением, побывав здесь, вдруг понимаешь золотую тяжесть металла, понимаешь, что он дорог и что брошенная где-нибудь в бурьяне гайка, ржавеющая труба, увязшее в земле колесо — все это вещи нужные, необходимые и, в общем-то, ценные.

Эти мысли не оставляли меня даже и тогда, когда я покинул территорию завода и стоял на трамвайном кольце. Сюда доносило глухой, невнятный гул, слитый из тысяч разных звуков в одно ритмическое дыхание, и высоко клубила паром, несла его в мартовском небе большая кирпичная труба с белыми цифрами — 1957. И я подумал, что завод с этой трубой, так неизменно дымящийся, похож на чудо-корабль, упрямо плывущий в будущее, именно в то, которое называем мы светлым, а оно и в самом деле должно быть таким, иначе о нем не мечталось бы и жить стало бы слишком грустно…


Так вот, именно Алябьев уже вторую неделю не появлялся в школе. Не было и Кондратьева, а когда все-таки наконец пришел, равнодушный ко всему, будничный до оскомины, он вяло подошел ко мне и сказал, что Алябьев учиться раздумал и вообще, наверное, уедет.

Это было так дико, так не укладывалось в голове, что я глупо спросил:

— Заболел, что ли?

— Я-то? Нет… А Лешка… Кто его знает… Вроде бы здоровый… На работу ходит…

— Он тебе так и велел передать?

— Так и велел… Мол, и документы не станет брать…

В субботу, под вечер, я подходил к заводскому общежитию… Новенькое, выложенное силикатным кирпичом, оно белело вдали улицы и гляделось довольно чистым, хотя и не слишком радовало однообразием своих окон. Было уже совсем тепло. С топольков, вытянутых вдоль асфальта, падали желтые клеевые скорлупки, и девочки, идущие навстречу, глядели русалочьим взглядом. Легкая весенняя заря широко стояла на северо-западе. Окна общежития были распахнуты, и, знать, потому сей пятиэтажный дом без балконов, с широким бетонным крыльцом и с маху разбитой кем-то черной вывеской, где клиньями торчали невыпавшие стекла, весь этот дом пел и звучал. Почти из каждого окна неслась какая-нибудь мелодия, складываясь в странную какофонию. Из окон высовывались длинноволосые головы — не разберешь, парни ли, девушки ли. В жухлый, едва зеленеющий газон падали окурки.

Пад железный звон ка-аль-чуги,

Па-ад железный звон каль-чу-ги Н-на добра ко-ня са-а-дясь, —

бодро неслось с левого угла.

Тарри да-дам, трри-да-там, трри-да-дам, —

бесновалось окно справа, покрывая мелодию какими-то иностранными разнузданными завываниями — смесью хохота, лая, петушиного крика, идиотского ржания… «Ромашки спрятались, поникли лютики», — плачевно выводило третье окно. А в четвертом выставленная на подоконник радиола исступленно вопила на весь квартал: «Бе-ре-зо-вым со-ком, бе-ре-зо-вым со-ком…»

«М-да!» — подумал я, поднимаясь на крыльцо, косясь на разбитую вывеску и лихо разодетых парней, очевидно обитателей общежития, совещающихся, куда «двинуть» сегодня.

А в стандартном вестибюле с лозунгами и призывами пожилая плоско-толстая вахтерша, стоя ко мне спиной, увещевала вдребезги пьяного мужичка. Мужичок сидел у стены, как говорят, повесив буйну голову, от толчков вахтерши пробуждался и, обведя все вокруг улыбчиво-плавающим счастливым взором, ронял голову снова.

Я спросил, где живет Алябьев, и поднялся на второй этаж, до краев полный музыки. Алябьева дома не оказалось. В комнате, у окна, приятный с виду парень чертил на доске.

— А он, наверное, где-нибудь тут, возле общаги болтается, — сказал парень, не отрываясь от чертежа. — Он музыку не любит, а у нас — слышите? В субботу особенно, как с ума сойдут. У всех проигрыватели, «маги» всякие, транзисторы.

— Не нравится?

— A-а… Мне наплевать… На меня не действует. Я скоро подамся отсюда. Диплом кончаю. Конечно, чего хорошего… Дичь…

— Ну и ад же у вас, — сказал я вахтерше, которая, видимо, уже спровадила пьяницу спать и сидела у доски с ключами.

— А что? — спросила она, щурясь.

— Да где же тишина?

— Ишь, парень, чего захотел… В общежитии-то? Пущай веселятся, раз им весело.

— Кому весело, а кому и нет. И поспать хочется, и почитать…

— А это уж не мое дело. Это с комендантшей говори. Я тут ни при чем… — враждебно ответила тетка.


Алябьева встретил неожиданно в переулке, у выхода к трамвайной линии. Было сумрачно, однако я сразу узнал его. Круто, по-мужски привалясь плечом к столбу, он стоял и курил.

— Алябьев? — окликнул я.

— А? Ой! Здрасте.

— Ты что же это? А? С ума сошел? В последней четверти… — с места в карьер взял я.

Алябьев молчал, потом кинул сигарету и придавил носком ботинка.

— Да. Бросил… Устаю, знаете… А потом — посчитал: ни



к чему. Подручным-то я и так перебьюсь. В сталевары не собираюсь…

— Расписаться умею — и ладно? Дважды два — четыре. Алябьев! Нет, ты все-таки с ума сошел. Подумай, еще год — и среднее образование. Аттестат зрелости. Подумай!

— А там опять учись, учись… Насядут в комитете. Слушайте, Владимир Иваныч, а может, я просто не хочу? Все равно всего не узнаешь. Все инженерами станут — кто будет шихту подгребать? На хлеб-то я себе всегда заработаю… — Алябьев усмехнулся.