Лунный копр — страница 42 из 53

— Не-а…

— Как же ты сейчас домой? Может, ночуешь у меня? Или проводить?

— Хэ… — сказал он, и в первый раз на его лице мелькнуло подобие усмешки.

— Тогда — домой! А вообще-то заглядывай. Квартира двадцать семь. Вот эта, рядом с лоджией…


Через день рано утром я проснулся одновременно от звонка и стука в дверь.

— Кто это там еще ломится? — изумленно бормотал я и крикнул: — Сейчас! Погодите… — И торопливо оделся, босиком пошел отворять.

На пороге стоял Нечесов.

— Заходи, — сказал я, протирая глаза. — Что там?

— Владим Ваныч! Беда… Горохова умерла… Совсем. Говорят, отравилась…

— Что ты еще врешь?! — крикнул я.

— Нет… — сказал он как будто шепотом.

И я услышал, как нестерпимо громко зудит в коридоре счетчик…

Будь жесток к себе, если не хочешь, чтобы другие были к тебе жестоки.

Л. Л е о н о в


ЭКЗАМЕН

Глава шестнадцатая, в которой рассказано об экзаменах, о том, как один классный руководитель поступил вопреки этике, а один ученик целиком последовал ему.

И наступило то неопределенное время, когда ты уже словно бы не учитель, а они — не ученики…

Вчера был последний звонок. Слушали стоя, торжественно, молча. И за ту долгую, долгую, долгую минуту, пока он звенел и звенел, как бы отдаваясь в каждом стоящем, я успел оглядеть всех и во всех нашел одно — можно так сказать? — удивительное, прекрасное выражение, которое родила школа: передо мной, притихнув, стояли торжественные, улыбающиеся и светлеющие от этих улыбок умные люди. Да-с! Умные. Нет, совсем не те, не те, что встретили меня два года назад разбродной компанией, дикари и отщепенцы с выражением скуки, ехидства, презрения — всяк по-своему. Иной был свет глаз, иное выражение губ, даже словно бы лбов и скул. То же самое отметил я осенью, после каникул, но теперь все было полнее, яснее и завершеннее.

Вопрос к себе: не изменился ли ты, классный руководитель? Не стал ли и ты совершеннее? И твои глаза, лоб и скулы запечатлели совершенное? Как знать… Наверное. Себя ведь не видно со стороны. А если и видишь в каком-нибудь зеркале, так там ты весь чужой, незнакомы твои движения, незнакомы профиль и затылок. Так же не узнаешь свой голос, записанный на магнитофонную ленту. Всегда, видимо, есть ты в себе, не видный никому, и ты для всех, и здесь ты яснее другим, зато для себя совсем не понятен.

Итак, передо мной ученики, но уже не учащиеся…

После звонка Чуркина вышла к доске, записала график консультаций, я же добавил, что, по обыкновению, буду приходить в учебные дни на нулевой урок, и кто хочет консультироваться у меня, пускай приходит.

Один общий вздох облегчения! И сразу говор, смех, стук и двиганье стульев, шутливая перепалка, щелкание портфельных замков, чей-то возглас и опять смех. Всё…

Напоследок грозным голосом Чуркина сказала:

— Ну, вы! Только попробуйте проспать на сочинение! Нечесов! Тебе особо! И вам! — ребятам из ПТУ.

Называю ребятами, а они нынче догнали меня по росту, говорят басом.

— Первого к полдевятому, чтобы все здесь… По головам считать буду!

Опустел класс. Чуркина всегда идет последней, а тут что-то задержалась, и я уж знаю: опять какие-то «новости». Вот прошлась вдоль ряда, вдоль доски, стерла уже стертую запись и медленно вытерла руки, положила тряпку. Не решается сказать, что ли? Смотрю с удивлением и вопросом. Дернула губами. Вздохнула.

— Что там?

— Владимир Иваныч, у меня… у меня… Ну, просьба…

— ?

— Пускай Нечесов на сочинение садится впереди меня.

— Это еще зачем?

— Ну… (Неужели не понимаете?)

— Это вы могли бы и без меня согласовать, кому где садиться. Обязательно санкции нужны?

— Владимир Иваныч! Он же иначе не напишет. Ассистент-то у нас Инесса… Инесса Львовна.

— Значит, будешь спасать Нечесова?

Вороночка на щеке. Глаза улыбаются. А правая бровь как у трагика. Высоко.

— Всех не спасешь. А Павел Андреевич? А Мазин? Он-то, пожалуй, еще хуже…

— Павел Андреевич сзади меня сядет. Уж договорились… Он дальнозоркий…

— Тоня, что это вы еще придумали? Почему обязательно я должен вам в этом помогать? В конце концов, и молчали бы…

— Ну, я никому и не говорю. Только вам.

— Спасибо. Значит, я — никто?

Смутилась. Вздохнула. Заалела густо.

— Владимир Иваныч! Да как же быть-то? Аттестат ведь всем надо. Я уж думала, думала… Все-таки вы прикажите Нечесову.

— Ничего я не понимаю. Зачем приказывать? Что он, сам себе враг?

— Да, Владимир Иваныч! Все же просто. Он же с ума сходит! Он же ничего не делает. Не готовится. Не учит… Как убитый ходит! И экзамены не хочет сдавать. Мы уже его все уговариваем, а он молчит или ругается, убегает. А вчера, я видела, стоит у забора и ревет. Вот честное слово! Сама видела. Меня он теперь не слушает. Вот я и говорю: прикажите ему…

— А что с ним такое?

— Владимир Иваныч… Он же любил Лиду Горохову. Я это давно поняла. Он и Столяров… Только он виду не показывал и не подходил к ней никогда. Он ее издали любил. Правда… Ой, господи! Как это все ужасно. За что она погибла… До сих пор не опомнюсь. Не верится мне.

И здесь пора сказать о том, с чего надо было начать.

Это было очень трудное, тяжелое, неоткрывшееся дело. Всю последнюю четверть я ходил в милицию, встречался со следователями, с участковым, бывал в прокуратуре. Следствие установило: Горохова отравилась. Приняла чрезмерную дозу «одного лекарства», как сказали мне в следственном отделе. И спросили тут же: «Не знаете, случайно, ей никто не грозил? А может быть, вы в курсе, с кем она дружила?»

Здесь я был действительно «не в курсе». Кроме Столярова, о котором у меня не поворачивался язык говорить, да было бы и глупо, я ничего не знал, не предполагал, не мог представить. И все-таки в гибели Гороховой было нечто невыносимое. И это невыносимое лежало на мне, на Чуркиной, на всем классе. Я понимал это и ничего не мог сделать. В последней четверти едва не бросил школу Столяров, и много пришлось с ним повозиться, спасать от шока. Нечесов вел себя странно. В классе был тих, на улице, говорили, снова видели его с ребятами Орлова, прогуливал через день, но двоек не набирал, допущен к экзаменам по всем предметам.

Не так давно меня снова пригласили к следователю, теперь уже не в милицию, а в прокуратуру. Новый следователь принял радушно, точно мы были век знакомы, именовал по имени-отчеству и сам был слишком уж не похож на детектива. Мужчина лет за сорок, похожий скорее на конторщика, на счетовода, ничего в его взгляде не было проницательного. Обыкновеннейший человек за обыкновенным канцелярским столом, следователь был в мятом синем пиджаке с каким-то значком на лацкане. И курил «Беломор». Мне закурить не предлагал.

Следователь извинился за беспокойство — мне и в самом деле было беспокойно, как-то тягостно — и сказал, глядя в раскрытую папку:

— Не поможете ли вы нам хоть чем-то в выяснении следующей детали… Ваша ученица, точнее, Горохова Лида, она ведь, как показала экспертиза, была… точнее, готовилась быть матерью… И не захотела, выпила чрезмерную дозу этого… средства. Не добавите ли вы к следствию хотя бы что-то… Так сказать, проясняющее ее взаимоотношения с кем-либо из учащихся?

Горохова? Матерью? Да это что же? Откуда? Ведь скромнее Лиды Гороховой в моем классе не было никого! Здесь речь идет, по-видимому, о неоформленном замужестве… Что ж, Горохова могла и не докладывать мне о своей личной жизни. Она взрослая, совершеннолетняя. И все-таки я ничего не мог понять… Тихий омут? Лида Горохова?! А тот высокий парень, с которым она танцевала на вечере? А Орлов? Нет. Невозможно. Все это какая-то дичь…

— Вы уверены?.. — робко спросил я.

Но следователь только иронически качнул головой, давая понять, что мой вопрос глупость.

— Итак, вы ничего не сможете добавить? Даже предположительно? — Он помрачнел. — Ну что ж… жаль… А здесь ведь, кажется, ключ к гибели девушки…

Я вышел из прокуратуры как бы оглушенный. Долго шел, не замечая даже, где иду, куда, по какой стороне. Очнулся перед перекрестком. Какую жизнь вела Лида Горохова? Да что я мог сказать? Одно только — самую чистую, самую скромную, трудовую. Конечно, такая красавица не могла быть одной. К ней тянуло. Вероятно, у нее были друзья и, возможно, была любовь… Но ведь Горохова не делилась со мной. А в эту осень и зиму была даже строго отделена каким-то непонятным мне холодным барьером.

Вот все мудрые педагоги обязательно познавали своих учеников. Возможно, они были провидцами; возможно, работая с учениками годы, десятки лет, полустолетия, и в самом деле обретаешь такое качество — проникать в глубь характеров, хватать все на лету, уподобляешься ясновидящему и пророку, по ничтожному следу открываешь чужие житейские драмы, но я-то ведь только начинающий, и, хотя несу ответственность за каждого своего ученика, ответственность моя все-таки не распространяется на личную жизнь учеников, и в особенности девушек. Ну, будь бы я хоть в возрасте, когда годятся в отцы, в деды, вот как Яков Никифорович Барма, тогда еще, пожалуй, но как восприняла бы мои спросы-расспросы Лида Горохова, если классному руководителю всего двадцать пять? Прихожу к выгоду: не рано ли мне быть таким руководителем, да еще в школе, где ученики бывают и постарше…

Да вот, если хотите, теперь с каждым годом труднее проникать в души людей. Сейчас это в сто раз труднее, чем было двадцать лет назад, а дальше будет еще сложнее. Люди становятся индивидуальнее, строже, отчужденнее, что ли… А молодежь особенно. (Вы видите, прямой результат моей профессии — уже не причисляю себя к молодежи.) А я ведь старался… Я ведь не был к ней, Гороховой, равнодушен. Даже боялся, чтобы мое это неравнодушие как-то не открыли… И все-таки как я мог представить все, что случилось?

Так я успокаивал себя и свою учительскую совесть. А она ныла, и никакие оправдания не заглушали ничего.