Однажды днем пришли не только Николай Федорович, его врач, но еще двое: один — пожилой и важный, словно бы чем-то брезгливо-обиженный, другой — лысый, круглый, лоснящийся, улыбающийся и губастый, он походил на какого-то киноартиста. Все трое долго осматривали Олеговы ноги, больно стучали по гипсу, просили шевелить пальцами. Он старался изо всех сил, так что пот потек по лбу и щекам, — пальцы не шевелились. Врачи вытеснились в двери, ушли в комнату матери и там что-то говорили озабоченно и приглушенно. Из этих разговоров Олег понял только один крик матери: «Нет!» Почти тотчас же он был скрыт басовым гудением, из которого ничего не возможно было разобрать.
Наконец врачи ушли, а мать все не заходила к нему. Тогда он стал звать ее, и она пришла.
— Что? — спросил он, хотя знал, что ничего не надо спрашивать.
— Сказали, через неделю в больницу… Если… если… если не будет лучше… — медленно выговорила она и вдруг пошла из комнаты неестественно прямо, торопливо.
Ему было все равно. Ну и пусть. Теперь уже безразлично — ходить с костылями, или ползать, или…
Кажется, он даже не испугался, только было жаль матери, что она так убивается.
Прошло еще несколько дней, и каждый вечер теперь приходил Николай Федорович, стукал молоточком, трогал пальцы, а днем появлялась сестра, очень красивая, с высокими ногами, в короткой юбочке, завитая, улыбающаяся, медицински-холодная; улыбаясь, раскладывала свои коробки-шприцы, улыбаясь, протирала ваткой, улыбаясь, тыкала иглой, улыбаясь, уходила. А пальцы в проеме гипса уже стали густо-лиловыми, раздуто-водянистыми. Теперь Олег лежал только на спине, ему было видно бело-серое зимнее небо, изредка мелькал там темный голубь, пролетали, медленно взмахивая, галки, и острокрылые птички проносились иногда дружным табуном. Он вспоминал, что такие розовые с желтым хохлатые птички прилетали на яблони возле школьного окна, густо облепляли их с тихим серебряным звоном и обирали мелкие пропеченные морозом яблочки. Эти яблочки почему-то оставались целыми до весны только на самых тонких ветках у стены, и однажды Мишка Колосов на спор слазил за ними по водосточной трубе, набрал две горсти и угощал девочек и Юнону, — яблочки были грязные, в саже, но все ели их, хвалили, а Мишка сиял и посматривал на Юнону. Да, жизнь, конечно, идет там, как шла; работает школа, идут уроки, на переменах та же возня и галдеж, Светка Приставкина на уроке все поправляет свою челочку и тайком глядится в зеркало, Юра Сурганов чертит свои схемы-детекторы, Юнона…
Он лежал и думал, что завтра уже воскресенье, а послезавтра повезут в больницу и там… Не хотелось даже думать, что будет там и каким он вернется оттуда… И кто бы знал, что вот еще недавно, каких-то три месяца назад, был здоров, бегал на этих же самых ногах, ни разу не задумался, что так может случиться.
Он и теперь никому не говорил, что его ждет. Вчера сказал только Сурганову, когда тот пришел, принес задания. Сурганов долго смотрел на него через очки, словно бы что-то высчитывал. Он сказал Сурганову, что ни в воскресенье, ни в понедельник приходить никому не надо — с утра увезут в больницу.
Потом он попросил мать, чтоб она убрала книги и учебники, горой скопившиеся на стульях у кровати, велел убрать тетрадки и лег поудобнее, — не то спал, не то думал. Глаза его были закрыты, руки лежали поверх одеяла. Может быть, он и вправду спал.
Юнона пришла в воскресенье, под вечер, когда небо уже скучало сумеречной синевой, и это были самые тяжелые часы дня, когда день уже устало сходит, а вечер еще не наступил.
Она пришла так неожиданно, что он растерялся и словно бы рассердился — неужели ее послали? — молчал, верил и не верил, узнавая ее голос в прихожей, а потом даже повернул голову к стене, ведь было уже поздно и, пожалуй, все равно.
— Здравствуй! — сказала она. — А я тут шла и решила тебя навестить. Ну, как ты? Ребята говорят, что тебя собрались класть в больницу.
— Тебя… послали? — воспаленно глядя, он приподнялся на локтях.
— Нет, — ответила она, понимая его. — Что ты выдумал? Я пришла сама. А что, нельзя было?
С минуту он смотрел на нее, стараясь проверить и понять.
— Можно, — вздохнув, опускаясь, сказал он и потянул губы в подобие улыбки… — Только здесь… не прибрано…
— Вот какая чепуха…
— Открой форточку, — краснея, попросил он. — Здесь душно. — И подумал: каково-то ей прийти сюда с холода, со свежего воздуха, пьяного и чистого. — Открой! — повторил он.
— Да зачем же!! — возразила она. — Мороз на улице. Знаешь какой холодище! Двадцать четыре… Терпеть не могу мороз. — Она даже повела плечами. — Знаешь, я похожа на северянку — все это говорят. А я ведь с юга, из Краснодара, — там родилась, и здесь так мерзну, так мерзну…
Она ходила по комнате, а Олег смотрел на нее и все дивился ее взрослости, какой-то мягкой уверенности, точно она была намного старше его. Он несколько раз ущипнул себя за руку, чтобы проверить, что это не сон, что чудеса все-таки бывают… Нет, это был не сон… Юнона ходила по комнате и еще что-то говорила, а он, не вдумываясь в слова, слышал только звук ее ровного голоса.
А потом она, придвинув стул, подсела к его кровати, и они вдруг заговорили так, словно рухнула сдерживающая этот поток слов плотина. Юнона рассказывала о своем городе, о серебристых тополях, дубах и виноградниках, о степи, курганах, Черном море, на котором она бывала каждый год, о той школе, где она училась раньше, потом вспомнили детские дни и уже рассказывали наперебой то он, то она, счастливо соглашаясь, когда находилось нечто общее в этих воспоминаниях. Совсем стемнело, но, когда Олег хотел включить свет, для этого были протянуты к выключателю две крепкие нитки, Юнона сказала, что зажигать огонь не стоит, пусть так, с улицы много света и все видно… Тогда он посмотрел ей в лицо и вдруг увидел, что глаза Юноны волшебно светятся, нет, не так ярко, как бывает у кошки, но мягко, загадочно и успокаивающе. И тогда ему показалось, что это не та Юнона, девочка, которую он знал, а другая — всевластная и всемогущая, — и это было странно, удивительно и опять как во сне.
Он не помнил, сколько они сидели так. Вошла мама и очень удивилась, что они сидят в темноте, зажгла свет и принесла чай.
Юнона села к столу, а Олег, кое-как сдерживая стон, потому что ноги были как две чугунные станины, повернулся на полубок и, когда боль поутихла, стал пить чай, с наслаждением, чашку за чашкой…
Когда Юнона собралась домой, она подошла к шкафу с книгами.
— Это всё твои книги? — спросила она, оглядываясь.
— Да, — ответил он и удивился вопросу.
— Можно, я выберу что-нибудь почитать?..
— Ну конечно, — ответил он и обрадовался, потому что она угадала его желание.
Она долго смотрела книги и не достала ни одной.
— Посоветуй, — сказала она, улыбаясь и покачивая головой, — никак не выберу. Тут много древних: Плутарх, Цицерон, Тит Ливий… — Глаза ее снова волшебно блеснули, так вечером в тучах далеко и без грома мерцает молния.
— Возьми вон ту, толстую. Не читала?
Она отрицательно тряхнула головой, с усилием вытягивая зеленую книгу.
— Когда ты придешь? — спросил он и напугался: вдруг подумает, что ему жаль книгу, но она поняла все, даже его испуг — так объяснили ее глаза.
— Завтра, — сказала она, краснея. — Если хочешь…
Он хотел сказать, что даже не надеется, не может просить ее об этом.
— Если хочешь… — повторила она. — Ведь мне, в общем, по пути… — Молнии спрятались, глаза были обыкновенные, только слишком темные.
— Завтра меня увезут в больницу, — сказал Олег. — И…
— Тогда я приду к тебе в больницу, — сказала она. — Ну, выздоравливай и не кисни. До завтра.
Она ушла.
И в эту ночь он долго не мог заснуть от боли и от счастливых воспоминаний. Он думал о Юноне, не находил слов, которыми мог бы отблагодарить и обрадовать девочку с широким круглым лицом и тяжелым женским станом. Даже в забытьи он все время видел ее, говорил с ней, жаловался ей на боль…
Утром пришла машина «скорой помощи». Дюжие парни-санитары, громко топая, принесли носилки, переложили Олега и понесли по лестницам. На улице он пораженно глотнул свежего деручего воздуха, пока носилки вкатывали в машину, и не видел, как мать, прячась за спины санитаров в белых шапочках, вытирает слезы. Дверца захлопнулась. Мотор заурчал, и машина покатила мимо собравшихся зевак, которые очень любят поглазеть на чужую беду. Олег был спокоен, пожалуй, первый раз так за все эти дни, хотя ноги жгло все невыносимее и беспрерывная боль уже туманила сознание.
Палата была та же самая, густо заставленная койками, в ней он лежал в первые месяцы, и он не обрадовался ей. Только люди были все другие, хотя тоже с переломами — закрытыми, открытыми, и двое были очень тяжелые, забинтованные с ног до глаз — травмы после автомобильной катастрофы. Был в палате и мальчишка, который выпал из окна и получил сотрясение мозга. Видимо, сотрясение было не такое уж страшное, потому что, едва уходила дежурная сиделка, мальчишка вскакивал с кровати, лазал под койками, скакал на сетке, как акробат на батуте, обезьянкой
выглядывал в коридор, строил рожи, гоготал и вообще никак не подходил к палате, полной вздохов, стонов, а иногда и крепкой мужской брани… Но среди всеобщего молчаливого и громкого страдания Олег почувствовал себя лучше, словно люди помогали ему переносить боль, а может быть, она равномернее распределялась здесь на всех, кроме мальчишки.
В полдень обход делал профессор. Он долго смотрел его ноги, ни о чем не спрашивая палатного врача, потом быстро взглянул в лицо Олега и вздохнул.
— Вот что, молодой человек. Как тебя зовут? Олег? Вот что, Олег, у тебя началось сильное нагноение, а может быть, и похуже… Буду говорить прямо, ты ведь мужчина: надо быть готовым ко всему, даже к ампутации. — И, увидев, как побледнело, заострилось Олегово лицо, добавил: — Конечно, постараемся сделать все, чтобы ноги уцелели. Но… Иногда это бывает невозможно, к сожалению… Слишком было все раздроблено, перемеша