Я помогу тебе надуть,
И будешь ты богаче вдвое,
И разжиреешь на покое.
Или поет: начальник твой
Тебе сегодня улыбнется…
Недаром у тебя так бьется
Сердчишко; ты любимец мой;
Поверь, что у слепой Фемиды
Есть на тебя большие виды,
И накануне именин
К тебе слетит желанный чин.
Итак, друзья, блажен, кто грешен
Без ссоры с золотой мечтой;
Кто ласкою ее утешен,
Тот, верно, левою ногой
Не встанет с утренней постели,
Не скоро сбросит свой халат,
И ни морозы, ни метели
Его блаженства не смутят.
Камков не долго оставался
В своем халате, потому
Что было некогда ему.
Он брился, мылся, одевался:
Ну, словом, выехать спешил.
Едва-едва он не забыл,
Что ровно в десять начинался
Урок, что целый пансион
Девиц учить обязан он;
Что ученицы молодые
Нетерпеливы, что иные
С утра долбят: Платон, Сократ,
Перикл, Софокл, Алкивиад,
И так долбят, и так спешат,
Что даже, не доевши булки
За чаем, посовали их
В кармашки фартучков своих.
Камков, как вижу я, прогулки
В Афины с ними совершал,
Их юность в древность посвящал.
Вот мой герой напился чаю,
И не в Афины едет, – он
На ваньке едет к Ермолаю
В вышереченный пансион,
Туда, где, помавая бровью,
Не раз он с жаром говорил.
Где платонической любовью
Две-три шалуньи заразил,
И тем заставил их смириться,
Сидеть прямее, не болтать,
За ним в Элладу улетать,
И чуть не взапуски учиться.
Увы! подснежные цветы,
Прощайте!., выросла крапива,
Дурман, цикорий, хмель для пива;
Деревья, травы и кусты
Уже блестят в нарядах лета, —
Прощайте, детские мечты!
Вы позабыты в шуме света
Под веяньем житейских гроз,
Страстей, борьбы, забот и слез.
Из пансиона к молодому
Барону едет мой Камков
(Хоть он и не совсем здоров);
Но к баронессе, даже к дому
Ее, невольно как-то он
Привык, заметно окружен
Предупредительным вниманьем
Хозяйки: – мог он там курить,
Входить в гостиную, – смешить,
Пугать хандрой, иль отрицаньем
Житейских всяких пустяков.
Так незаметно мой Камков
Стал баронессе тем приятен,
Что был и прост, и непонятен:
Ей нравиться не прилагал
Он ни малейшего старанья,
А потому и привлекал.
Ее намеки иль признанья
Полушутливые (давно
Другой бы понял их: одно
Из них мы слышали на бале)
Его нисколько не смущали;
Ее приязнь он принимал
За симпатию убеждений,
Других же тайных побуждений
Покуда не подозревал.
Так ездя на урок с урока,
В науке жизни недалеко
Ушел ученый мой поэт;
Но, говорят, кто с юных лет
Немецкой мудростью напудрен,
Не может быть не целомудрен.
Попробуйте вообразить,
Положим, Гегеля – Фоблазом,
Иль Канта – Казановой, – разом
Поймете вы, что совместить
Такие типы высший разум
И тот не в силах. Только брак
И может сочетать с наколкой
Философический колпак;
И если кофе и табак
Сольются запахами, – смолкой
Их дух не выкуришь никак.
Не странно ль! – Эти замечанья,
Поздней, в час горького признанья,
От самого Камкова я
Подслушал. – Самого себя
Он не щадил нисколько. С этим
Глумленьем над самим собой
Он был (мы от себя заметим)
Гамлетом с русскою душой.
И вспомним кстати, что Гамлета
Тургенев громко освистал.
Но кто же, кто им не бывал
Из тех, кто мыслил и страдал,
Кто раболепно не склонял
Колен пред идолами света,
Кто сердце честное ломал
Об их железный пьедестал,
И кончил тем, что притворился
Юродивым, или смирился?..
От баронессы мой герой
Спешил обедать то в кофейной,
То у друзей, или домой
Летел забиться в угол свой,
Заняться новой книжкой Гейне,
Прочесть романа свежий том
Иль углубиться над трудом
Историка – все, от Гиббона
До современного Прудона, —
Он все читал, как будто мед
Из них высасывал. – Но тот,
Кого считал он великаном,
Кто в черепе своем вмещал
Весь мир, хотя и прикрывал
Философическим туманом
Зерно идей своих, – чей взор
В границах отыскал простор;
Нашел, что дух всему основа,
Для малого и для большого,
Для зла и для добра, – и то,
Что абсолютное ничто
Всему есть вечное начало;
Ну, словом Гегель для него
Был первый друг и запевало.
Из отвлеченностей его
Он много разных истин вывел
И даже – чуть не оплешивел.
О! часто думал я, – родись
Камков мой в Мюнхене, в Берлине —
В философическую высь
Ушел бы мой герой, и ныне,
Быть может, в парике, в очках,
Шумел бы с кафедры – писал бы
Трактат ученый, – издавал бы
В ста двадцати пяти частях
Иль выпускал своих творенья;
В них разрешил бы все сомненья,
Доволен был бы сам собой,
Своей дешевою сигаркой,
Сантиментальною кухаркой,
Или кухаркою-женой,
Своим уютным, скучным домом,
И докторским своим дипломом,
И был бы счастлив.
Не таков
Был мой талантливый Камков.
Он рад был день и ночь трудиться,
Но уверял, что не годится
В московские профессора,
И уверял, что сам предвидит,
Как ничего из-под пера
Его хорошего не выдет.
«Я, – говорил он, – я похож
На скрипача. Едва начнешь
Играть в своей каморке тесной
Какой-нибудь концерт, – едва
Смычок, струна и голова
Сольются в музыке чудесной,
Как вдруг какой-нибудь сосед,
Больной подагрой иль чахоткой,
Стучится за перегородкой
И вам кричит: «Эх, мочи нет,
Мне ваша скрипка спать мешает!»
И вот чувствительный скрипач
От струн смычок свой отрывает
И в нежном сердце ощущает
Такую злобу, что хоть плачь.
Вот ночь проходит. Солнце всходит.
На скрипача опять находит
Охота к солнцу улететь —
И вот опять смычком он водит,
И вот уж гимны стал он петь.
«Чу! кто там?» – «От хозяйки Прошка». —
«Зачем ты?» – «Начали говеть
И просят погодить немножко,
Недельку эту не скрипеть».
И вспомнил он, что и намедни
Его просили не играть,
Затем, что поп прошел к обедни.
Что делать бедняку? Искать
Другое местопребыванье,
Иль оказать непослушанье?
А так как робость на него
Нашла, что выгонят его
С квартиры на мороз без денег, —
Карман-то, видно, был пустенек, —
То вы из этого всего
И выводите заключенье».
Камков был мастер на сравненья;
Он, вероятно, испытал,
Что значат камни преткновенья,
И с видом остряка желал
Перед друзьями оправдаться,
Но он от этого, признаться,
Ни выиграл, ни проиграл.
Чудак! писал бы, да писал,
И верно бы не хуже многих
Судей решительных и строгих[15]
К нам в просветители попал.
Чего ему недоставало?
Знать, не было геройства? Да,
Такого свойства, господа,
В моем герое было мало,
А без геройства, черт возьми,
Как трудно ведаться с людьми!
Уроки, чтенье, споры, боже!
Ужели все одно и то же?
Но дни бегут, как за волной
Волна, сказал бы я в сравненье,
Когда бы с русскою зимой
Могло мое воображенье
Себе представить волн теченье…
Стояли реки в берегах,
Но дни к весне текли, – и ночи
Заметно делались короче,
Хотя по-прежнему мороз
Знобил народ, и зябкий нос
Краснел порядком. Но едва ли
На то вниманье обращали
Все те, кому везде тепло,
Куда бы их ни занесло.
Пусть в берегах река застыла
И снегу много намело,
Москва по-прежнему кутила
Природе пасмурной на зло.
В сердцах, по милости лохматых
Шкур, содранных с лисиц, волков,
Медведей, котиков, бобров,
Зверей, ничем не виноватых,
По милости печей и дров,
Играла кровь, вставали страсти,
Просили счастья, денег, власти,
И волновалися зимой
Еще сильнее, чем весной,
Одним на смех, другим на горе.
И вот нечаянной волной
Страстей волнуемое море
Плеснуло даже на него…
Да-с, на героя моего
Оно плеснуло. Он забылся, —
Не остерегся и влюбился,
Как некий отрок. Но в кого?
Вопрос, – ужели в баронессу?
Что ж, разве это мудрено:
Ей двадцать девять с лишком, но
Она свежа, она повесу
Любого может вдохновить
И сон блаженства подарить.
И этому Бальзак нисколько
Не удивился бы. Отец
Тридцатилетних дам настолько
Знал глубину людских сердец,
Что зрелых женщин страсти зрелой
Он отдал пальму первенства
Перед волненьями едва
Не плачущей, в любви несмелой,
Неловкой девушки. Он знал,
Конечно, для кого писал.
Камков и сам был почитатель
Большой Бальзака, – для него
Он был с достоинством писатель,
Но не оракул; оттого
Быть может, что в его натуре
(Равно как и в его фигуре)
Вы не нашли бы ничего
Французского. Камков повесой
Увы! – ни разу не был, и
Поэтому, друзья мои,
Не мог плениться баронессой:
К ней привык и, так сказать,
Уж слишком начал уважать
В ней ум и сердце, а известно,
Как это чувство неуместно
Там, где великий самодур
Шалит и тешится Амур!
Амур – и мой Камков! признаться,
Довольно странная игра
Судьбы, но мне давно пора
Судьбе ни в чем не удивляться.
Глава 4
Судьба, ты русло жизни. – Ряд