Том зажигает сигарету. Теперь в темноте светятся два красных глаза — «лунный тигр» и «Кэмел».
— Люди, когда они знакомятся так, как мы, всегда считают свой случай особенным. Одно и то же… что мы могли никогда не встретиться.
— Родственные души, — подхватывает Клаудия, — дети бури.
— Вот именно. Ведь как получается. Нас с тобой свел Гитлер. Ничего себе мысль.
— Обойдемся без таких мыслей. Поищем что-нибудь подостойнее. Жизнь. Судьба. В этом духе.
Некоторое время они лежат молча.
— Начни ты, — говорит Том, — я же почти ничего о тебе не знаю. Ты умеешь играть на пианино? А где научилась говорить по-французски? И почему у тебя на колене шрам?
— Нет, это скучно. Не хочу рассказывать. Хочу, чтоб ты со мной нянчился. Хочу лежать вот так, рядом с тобой, всю жизнь и слушать, как говоришь ты. И чтобы так заснуть. Расскажи мне какую-нибудь историю.
— Я не знаю никаких историй. Такой уж я, начисто лишен воображения. Разве что про себя самого.
— Вот и отлично.
— Ну, если ты хочешь… Это очень заурядная история. Родился неподалеку от Лондона, семья не богата, но и не бедствовала. Отец — директор школы, мать… Детство омрачали только тщательно скрываемый страх перед большими собаками и опека старшей сестры. Школьные годы отмечены неумением построить латинское предложение и несовместимостью с крикетной битой. Юность… что же, юность приобретает уже некоторый интерес, наш герой отчасти преодолевает апатию, эгоцентризм и интроверсию… начинает обращать хоть какое-то внимание на других людей и, натурально, выказывает слабооформленные идеалистические стремления изменить мир и тому подобное.
— Ox, — вздыхает Клаудия, — значит, ты из этих..
— Из этих. Ты осуждаешь?
— Ну что ты, конечно же нет. Продолжай. И что же ты делал?
— Ну, всякие обычные наивные вещи. Вступал в достойные организации. Участвовал в политических митингах. Читал книги. Говорил ночь напролет с друзьями, которых интересовало то же, что и меня.
— Наивные, говоришь? Что же тут наивного? Я бы сказала, что ты действовал как прагматик.
— Тс-с… это же моя история, я сам решаю, как ее рассказывать. Редакторы имеют право на примечания. Ну так вот… Приступ юношеской самоотверженности во имя общества оформился в должность репортера в одной северной провинциальной газете… ты бывала на северо-востоке в период Великой депрессии?
Клаудия пытается вспомнить.
— Если ты не отвечаешь сразу, значит, не была. Это невозможно забыть, поверь. Гемпшир так до сих пор и не оправился. Короче говоря, после увольнения, стоя в очереди за пособием по безработице, я решил, что единственная стоящая карьера — политика. В двадцать три года это казалось совершенно естественным, навести порядок в мире на счет раз не представляло труда — была бы возможность. Я погрузился в это дело с головой, у меня была и своя программа — образование, равные возможности, социальное благосостояние, перераспределение доходов.
— Ну и как? — спрашивает Клаудия. — Почему же…
— Не сработало? Потому что, как мы с тобой оба знаем, природа вещей не такова. Наш незадачливый герой оставил честолюбивые помыслы и огляделся вокруг в поисках чего-то нового. На то, чтобы повзрослеть и набраться немного — или много — ума, ушел год или два. На деле же он осознал, что является несведущей посредственностью, а для того, чтобы одержать верх над противниками, необходимы аргументы. Так что я решил рот держать закрытым, а глаза и уши — открытыми. Тетя оставила мне маленькое наследство, и я потратил его на билет до Америки. Погляжу на страну свободы, думал я. Поучусь чему-нибудь. Буду смотреть и слушать. Напишу статью-другую и подзаработаю. Так я и сделал. И вернулся еще старше и умнее.
— Ну-ка, ну-ка, — говорит Клаудия, — ты пропускаешь существенные перипетии сюжета.
— Я знаю. Нет на все это времени. Как-нибудь в другой раз. А пока только фабула. Америка. Средний Запад. Юг. Снова в поле зрения пороки общества, но отношение к ним уже более взвешенное. Журналистика. Трезвые, продуманные статьи. Некоторые имели успех.
— Тебе стоило заняться тем же, что делаю я, — говорит Клаудия. — Правда, почему ты не?..
— Не забегай вперед, пожалуйста. До этого мы еще не добрались. Нацисты тогда воспринимались как назойливый шум по другую сторону Ла-Манша. А наш герой начал получать удовольствие от роли путешественника.
— Перестань говорит «наш герой», — прерывает Клаудия, — прямо как в рассказах из детских журналов.
— До чего же ты начитанная девочка. Я-то надеялся, что ты не обратишь на это внимания. Как я уже сказал, мне понравилось путешествовать. Я писал о бедственном положении греческого крестьянства и крючкотворстве итальянских политиков, а когда этим не удавалось прокормиться, подряжался туристическим агентом Я тогда объехал большую часть Европы. Раз побывал в России. Начал подумывать об Африке — видишь, как мечты иногда сбываются? А между тем назойливый шум по другую сторону Ла-Манша становился все слышнее. И теперь уже определенно действовал на нервы.
— Да, — говорит Клаудия, — можно мне вставить слово?
— А я думал, ты хочешь, чтобы я рассказывал.
— Так оно и есть. Но ты упустил кое-что интересное.
— Думаю, все что угодно может оказаться интересным… с той или иной точки зрения.
— Верно, — соглашается Клаудия. — Но твоему повествованию не хватает личностного отношения. Ты умалчиваешь о том, что чувствовал. И о том, — добавляет она небрежно, — был ли ты все это время один или с кем-то.
— Ага, — говорит он, — теперь я понял. Попробую исправиться. Объясню, почему так мало этого самого личностного отношения. Все это время наш герой… прости, все это время я носился с грандиозными идеями общественного переустройства, соответствия духу времени и так далее и тому подобное. Я старался мыслить абстрактно… сейчас я понимаю, что это была роскошь, которую я тогда мог себе позволить. Но позволь уверить тебя, — он скользнул рукой по ее обнаженному телу, — поверь, что с тех пор многое переменилось. Нельзя соответствовать времени… в том смысле, что ты никогда не знаешь, что именно пробудит в тебе личностное отношение. С меня довольно. Смотри-ка, начинает светать. Ты узнала все, что хотела? — Он поворачивается к ней.
— Не совсем, — говорит Клаудия, — ты не сказал…
— Один, — отвечает он. — До сих пор. Но теперь, я думаю, с этим покончено.
Он обводит пальцем овал ее лица. В занимающемся свете Клаудия видит его глаза, нос, губы.
— Это место в твоем рассказе нравится мне больше всего, — говорит она.
— Мне тоже. О, мне тоже.
Господи, думает Клаудия, Господи, ну может же быть все хорошо, ну пожалуйста, пусть все будет хорошо. «Лунный тигр» почти догорел, на месте зеленой спирали образовал серая — из пепла. Сквозь жалюзи пробивается солнце. Действительность вступает в свои права.
7
Я не могу писать о Египте в соответствии с хронологией. Что такое Древний Египет? Так называемый Древний Египет. В моей истории мира конкретной и изменчивой, словно узоры калейдоскопа, — Египту отведена роль благодушной и неуничтожимой силы, которая обрела бессмертие, разнеся по музеям земного шара свои резные надгробья, раскрашенный алебастр, папирусные свитки, гранитные плиты, золотые украшения, ляпис-лазурь, черепки и дощечки. Если исходить из актуальности, Египет — не прошлое, а настоящее. Образ Сфинкса знаком даже тем, кто слыхом, не слыхивал о династиях и фараонах; монументальность Карнака также близка людям, выросшим на архитектуре тридцатых.
Как любой другой человек, я кое-что знала о Египте до того, как приехала туда. Когда я думаю об этом сейчас — когда я думаю, каким мне надлежит представить Египет в моей истории мира, — я прихожу к мысли, что это непреходящий феномен, земля фараонов в двадцатом веке, колесницы и цветы лотоса, Хор, Ра и Изида в соседстве с мечетями мамелюков, многоголосие на улочках Каира, плотина Насера, патрули в хаки, эдвардианская пышность турецких особняков. Прошлое и настоящее в долине Нила не столько переплетаются, сколько перестают быть оппозицией. То, что было скрыто под песком, выходит наружу — речь не только о сувенирах, которые азартно хватают последователи расхитителей гробниц. Нет, я о нарочитой цикличности всего окружающего: солнце поднимается из пустыни на востоке и опускается в пустыню на западе, река разливается каждую весну, родятся все новые поколения цапель и прочих пернатых тварей, тянутся вереницы вьючных животных и терпеливо принимают все невзгоды земледельцы.
Несколько лет назад в Рамзес-Хилтоне я встретила человека, который оказался крупнейшим в мире дистрибьютором сливных бачков. По крайней мере, так он представился. Уроженец Среднего Запада в преддверии выхода на пенсию, один из тех вольных как ветер, но страдающих от возрастных болячек американцев, которые колесят по свету от Дублина до Сингапура. Так вот, этот человек, не имея спутницы, принял меня за женщину определенного сорта и решил завязать со мной знакомство. «Не понимаю я этих ребят, — заявил он, усаживаясь на легкое сиденье высокого табурета рядом с моим местом у барной стойки, — разрешите вас угостить. Не то, как они строили — хотя это, конечно, что-то, можете мне поверить. Но вот — зачем? Просто, типа, готовились к похоронам?» Я разрешила ему взять мне виски и спросила, боится ли он смерти. «Ясное дело. Этого все боятся». — «Египтяне не боялись. Для них было важно обеспечить сохранность духа… или души, как вам угодно. Не то чтобы они одни этим занимались, но мы в наши дни, пожалуй, утратили к этому интерес». Он посмотрел на меня подозрительно, явно жалея о заказанном виски и недоумевая, с кем это его угораздило сесть рядом. «Вы профессор или что-нибудь типа того?» — «Нет. Я туристка, как и вы. А чем вы занимаетесь?» И тут он мне рассказал про сливные бачки, и между нами завязалась не дружба, а что-то вроде странного союза, потому что он был здравомыслящим, порядочным и довольно любознательным человеком, которому хотелось с кем-то поговорить, а я была не одинока — мне никогда не бывает