Луноцвет — страница 5 из 44

Я умею теперь сравнивать. Как прекрасны мощенные камнем извилистые переулочки в Праге, где-нибудь возле Вышеграда или в Старом Мясте, эти древние стены, обвитые виноградником, эти бледные чайные розы Лореты!.. Мне запомнятся — где это было? — деревянные крики павлинов на подстриженной по-английски зеленой лужайке, накрахмаленные чепцы монашек — сестер, что-то скорбное, трепетное в их черных, бесшумных фигурах.

Я запомню суровые камни Родоп, казанлыкские розы, золотистый песок побережий, рыбацкие лодки на рейде, это все почему-то родное до боли, почти как свое. И так схожи с забытыми материнскими руки старых крестьянок, их морщинистые, загорелые милые лица. Мне запомнятся молчаливые псы, охраняющие в горах разбредающееся ленивое стадо, партизанские тропы, отвесные скалы на Шипке… Как с собой унести этот легкий, прозрачный, насыщенный запахом меда а выжженных трав горный воздух, бодрящий, как солнечное вино? Мне так не хватало потом, в дни тяжелых раздумий, этой ласковой свежести, золотой теплоты…

Я запомню бесчисленные города и деревни Европы и Азии, например, Нагасаки в лиловых и малахитовых красках заката, эти цепи огней, окаймляющих бухту залива, город шумный и трудовой, город с запахом моря на улицах. Ночью прыгают, вертятся, плавятся на небоскребах бесконечные всполохи зазывающих, умоляющих и дразнящих реклам: словно тысячи солнц, изливают свой свет на изгибах мощенных булыжником улиц…

А потом поезд вез меня в глухомань, в родные края, и я медленно узнавала: вот пруд с водомерною рейкой у берега. Здесь когда-то у старого дерева, на цепи, была причалена плоскодонная лодка: мы катались на ней вечерами далеко, до поросших кувшинками и зеленых от ряски заболоченных заводей. Сейчас нет ни лодки, ни дерева, ни кувшинок, а пруд обмелел и засох, и черные трещины от жары и степных суховеев изрезали дно, как гигантская паутина.

Вот дамба, обсаженная столетними вязами, и канал вдоль нее, а левее — лиман, на котором когда-то росли экзотические растения, привезенные издалека романтическим агрономом. Я входила под тень зацветающего канатника, или кенафа, как в зеленые джунгли, видя в солнечных пятнах и полосах от теней то подкрадывающегося леопарда, то свирепого тигра. Сейчас здесь на почве белесая соль, поросшие плауном и хвощом торфяные корявые черные кочки…

Вот дом, тот же дом, в нем все те же четыре окна и холодные, темные сени. Но я не вошла в него: я боялась себя и своих представлений о давнем, забытом. Я пошла прямо в поле, к оврагу, поросшему медуницей, чтобы снова услышать дыхание трав, писк птенцов в зацветающем вереске и миндале, стрекотание кузнечиков. Но поле… молчало. Оно не признало меня за свою, не ответило на мое виноватое:

— Здравствуй!

Может быть, я действительно перед ним виновата?

Может, ты, земля, ожидала, что я сделаю для тебя что-то очень большое и важное, самое главное, а я просто забыла тебя?

Может быть, я теперь не умею понять эти черные борозды, эти тихие сельские тропы — от села до села, этот маленький, одинокий огонь у костра и сидящего возле него одинокого тракториста?

За прошедшие годы разлуки — в суровые и золотые — я отвыкла от радостных, ласковых мыслей, что рождались в таинственной тишине, в темноте, под распахнутым небом. Чем ответить теперь из безмолвный призыв заблудившихся огоньков, чем оплакать родные могилы, поросшие крапивой и пустырником?

Да, я знаю, как я виновата…

На великое, полное смысла молчание полей и лесов и высокого неба чем отвечу теперь?..

ГДЕ ТЫ?Рассказ

Нет мне покоя. И не будет никогда, пока я живу.

Пока живу, будут сниться тревожные ночи, озаренные заревом горящих деревень, грохот гусениц танковых пыльных колонн, тяжелая поступь солдат, идущих к линии фронта.

По холмам и дорогам Подмосковья и Смоленщины, Белоруссии и Польши, по глинистым, пахнущим раздавленной полынью проселкам и по шоссе катится все дальше и дальше на запад война. Как огненные цветы, тут и там поднимаются над овсами и рожью, над кипящими в суете переправами, над скоплениями танков, пушек, обозов — разрывы снарядов, мохнатые от оранжевых раскаленных осколков.

Как забудешь такое: по лугу, в болотистой пойме Сожа, сотни разного типа машин, кавалерия, пушки, — особенно грозны выдавливающие на дернине, в пластах чернозема, маслянистый разъезженный след самоходки; стрелковые роты, полки и дивизии РГК, саперные и санитарные части, штабы. Все движется к западу вперемешку. Солдаты — кто с грустным каким-то забывчиво-вспоминающим взглядом, кто с шуткой, а кто равнодушно, но все, может быть, и невольно, а втянуты в ритм движения, железного, неумолимого, грозного, жестоко сметающего на пути все, что вдруг да запнется, замедлит свой ход, заглядится на синее небо в клочках облаков, на синюю речку, на дальнее поле.

И вдруг с пыльной полуторки, из разбитого и скрепленного скобами и проволокой кузова чуть скрипучий голос гармони и песня:

Сердце друга ждет ответа-а,

О тебе услышать я должна.

Где ты, милый мой, скажи мне, где ты-ы,

Куда тебя забросила война?..

Неужели от этого хриплого голоса все застыло: колеса, усталые ноги в обмотках, железные траки? Кавалеристы привстали на стременах, разглядывая, кто это поет, вытягивали чубатые головы в красных кубанках. Из раскрытых танковых люков, похожие на роботов, вылезли танкисты. Пехота застыла с тяжелыми противотанковыми ружьями на плечах, с «дегтярями», с «максимами», с зелеными плитами минометов на спинах. А тот хриплый, — прокуренный, а может, простуженный на болотах в глубокой разведке, притягательный голос все грустил, повторял такой незатейливый, но берущий за сердце мотив:

Где ты, где ты, скажи мне, где ты,

Куда тебя забросила война?..

Я — в той общей колонне, и с замершим сердцем внимательно слушаю…

Эту песню мне пел наш воронежский парень, Андрей Белоусов. Пел в колхозном овине, превращенном в палату армейского госпиталя. Пел для меня. Потому что не день и не два мы с Андреем вспоминали наш город и друзей, разлетевшихся кто куда, по фронтам, а быть может, погибших и тлеющих в братских могилах, дорогих наших товарищей; и у каждого что-то трепетно отвечало в душе этой песне.

Был наш хутор тих и светел,

Но внезапная пришла беда-а…

Может, пепел твой развеял вете-ер,

И не ответишь ты мне никогда-а?

Где ты, где ты, скажи мне, где ты,

Куда тебя забросила война?..

С тех пор я ни разу не слышала эту песню. А откуда знает эту песню тот хриплый солдат? Где он слышал ее? Наш Воронеж в развалинах, в черных безглазых коробках домов, в Первомайском саду все деревья порублены и посечены, в нашей школе живою осталась одна лишь литая, чугунная лестница. И неведомо мне, где те парни и девушки, которые пробегали по этой лестнице, заслышав звонок на занятия.

А тот хриплый, теплый басок на полуторке все поет под тележные скрипы старинной гармони:

Или, может, утром ранним

По болотистым лесам глухим

Ты разведчиком иль партизаном

Идешь с друзьями к берегам родным?

Эх, где ты, где ты…

И вдруг резкий, порывистый голос с середины дороги:

— Ра-ма!

— Воздух!

— Хлопцы, рама!

Запрыгали, застучали недреманные «эрликоны». Заскрипели колеса, потянулась извилистыми тропинками сбоку дороги пехота, замолчала гармонь, недопетая песня повисла, как белые хлопья разрывов зенитных снарядов, не тая в синеющем небе.

В ПОДКИДНОГО ДУРАКАРассказ

Впервые за долгие годы войны поезд вез меня не на запад, к фронту, а в сторону тыла, в глубину России.

В польском дачном вагоне сесть негде, повсюду в проходах и тамбурах толпится народ: командированные, вроде меня, много раненых, уже выписанных из госпиталей и отпущенных на лечение или «вчистую», какие-то хозяйственники в замаслившихся овчинных жилетах, называемых здесь, на фронте, «рапсодиями», беременные женщины, военные журналисты из центральных газет, штабники, командиры, отчисленные в резерв, просто едущие на побывку к семье, в отпуск, по особому разрешению командования, за хорошую службу, и я. Я еду на родину, в город, который не видела всю войну, где разрушен мой дом и лежат в развалинах целые улицы.

Зимний, засыпанный снегом вокзал в Люблине помаячил созвездием выездных огоньков, черные деревья качнулись в окне и тихо, едва заметно для глаза отодвинулись, обнажая большое серое поле, — вместе с ними отодвинулась в прошлое и вся моя фронтовая армейская жизнь с ее вечными неожиданностями и опасностью, и будничными делами, и всем тем, что лишь несколько мгновений назад почему-то казалось самым важным и самым необходимым.

К советской границе поезд подошел глубокой ночью.

Здесь был тот же снег, тот же уголь в отвалах и натертые до блеска рельсы, тот же воздух, пронизанный светом далеких, иззябших к рассвету, трепещущих звезд, — но это была уже Родина.

Простившись с прокуренным, грязным вагоном, мы все вышли на темный заснеженный путь и вгляделись в ночную, холодную мглу. Очередной пассажирский «в Россию» только-только ушел. Нужно было искать попутный товарный состав или ждать до утра. Я оставила своих случайных попутчиков на маленьком переполненном народом вокзальчике, где тоже ни стать, ни сесть, и пошла вдоль путей, надеясь на счастье.

Вскоре в отдаленном тупичке мне и в самом деле попал на глаза длинный, запорошенный снегом состав из пульмановских вагонов с закрытыми дверями, перемеженный площадками, на которых не по-военному, а как-то мирно, совсем по-домашнему топорщились вороха душистого сена и торчали задранные кверху оглобли крестьянских повозок, лежали наваленные грудами доски, бревна и плахи. Как сказал мне прошедший с масленкой рабочий, это возвращались в родные селенья угнанные фашистами крестьяне-украинцы. Эшелон скоро должен был отправиться.