– Ну и неделя была, – проговорил Тед. – Не знаю, с чего начать. Вернулись мы из Лондона во вторник, а в среду на нас обрушилось семейство Греты. Всю ночь ехали… две ночи. Не знаю, как им удалось добраться. Они потребовали, чтобы на одном участке дороги, миль в пятьдесят, перед ними пустили снегоуборочную машину. Эти женщины на все способны. Отец – просто тень. Женщины – кошмар. Хуже всех Картруд. У нее своих детей восемь голов, но она готова командовать и сестрами, и их семьями, и всеми, кто позволит. Грета против нее вообще пустое место.
Он сказал, что проблемы начались уже с похорон. Тед настаивал на гражданской церемонии. У него давно созрело решение в случае смерти кого-нибудь из близких не привлекать церковь. Распорядитель похорон со скрипом согласился. Грета тоже сказала, что это нормально. Тед написал речь в пару абзацев, которую собирался прочесть сам. На этом все. Никаких гимнов, никаких молитв. В этом не было ничего нового. Все давно знали о его убеждениях. Грета знала. Ее родня знала. Тем не менее они все повели себя так, будто услышали новое, ужасающее откровение. Держались так, будто атеизм – это неслыханная позиция. Пытались убедить его, что такие похороны незаконны, что его могут посадить в тюрьму.
– Они привезли с собой какого-то старичка – я подумал, что это дядя или чей-нибудь двоюродный брат, да мало ли кто. Всех не упомнить – семья-то огромная. И когда я поставил их в известность, как распланировал похороны, они объявили, что это их священник. Финский лютеранский священник, которого они притащили за четыреста миль, чтобы меня застращать. Бедному старикашке тоже пришлось несладко. В дороге подхватил простуду. Уж как они вокруг него прыгали, ставили ему горчичники, ноги парили, чтобы только привести в норму. Помер бы он там – было бы им поделом.
Тед уже вскочил и мерил шагами класс воскресной школы. Он заявил, что им его не сломить. Пусть бы приволокли с собой целый приход и лютеранскую кирху на тележке. Прямо так и сказал. А своего сына он похоронит по-своему. К тому времени Грета не выдержала, переметнулась на их сторону. Не то чтобы у нее были какие-то религиозные чувства – только слезы, обвинения да извечная слабость перед лицом родни. Более того, эта проблема не осталась личным делом семьи. К ним полезли разные личности – в каждой бочке затычки. Священник из Объединенной церкви, священник этой самой церкви, как-то раз пришел проконсультироваться с лютеранином. Тед его выставил. Позже он узнал, что священник, в общем-то, и не виноват, приходил он не совсем по своей воле. Его призвала Картруд, сказав, что положение отчаянное, что у ее сестры нервный срыв.
– Правда? – спросила Франсес.
– Что?
– У нее… у твоей жены… правда был нервный срыв?
– Эта стая психов кого хочешь доведет до нервного срыва.
Гроб он распорядился не открывать, но прийти на похороны мог кто угодно. Тед лично стоял рядом с гробом, готовый вырубить любого, кто позволит себе самоуправство. Свояченицу – с радостью, или ее союзника, старика-священника, или даже Грету, если они и ее в это втянут.
– О нет, – вырвалось у Франсес.
– Я знал, что она сама на это не пойдет. Но Картруд может. Или старуха-мать. Я не знал, что будет дальше. Но понимал, что сомнения нельзя показывать ни на секунду. Это был какой-то кошмар. Я стал говорить, а старуха завыла и начала раскачиваться. Пришлось ее перекрикивать. Чем громче она по-фински, тем громче я по-английски. Безумие.
Рассказывая, он переложил окурки из пепельницы себе в ладонь и обратно – так и гонял их туда-сюда.
Немного помолчав, Франсес сказала:
– Но Грета же его мать.
– То есть?
– Может, она хотела устроить обычные похороны.
– Да нет же.
– Почему ты так уверен?
– Я ее знаю. У нее вообще нет своего мнения. Она просто спасовала перед Картруд – как всегда.
Все это он сделал для себя, подумала Франсес. Ни на секунду не задумался о Грете. Или о Бобби. Он думал только о себе, о своих убеждениях и о том, чтобы не склониться перед неприятелем. Вот что было ему важно. Франсес отмечала это против своей воли и была не рада. Это не значило, что он ей разонравился; по крайней мере, она его не разлюбила. Но перемены были налицо. Когда позже она об этом размышляла, ей показалось, что до этого момента она была замешана в чем-то детском и постыдном. Она сошлась с ним для своего удовольствия, видела его таким, каким хотела, обращала внимание на то, на что хотела, не воспринимала его всерьез, хоть и считала иначе; раньше она бы сказала, что он – это самое важное, что есть в ее жизни.
Теперь это стало ей недоступно – эта праздность и самообман.
Впервые она удивилась, когда он захотел заняться любовью. Она не была готова, она еще многого не могла осознать, но он был слишком настойчив, чтобы это заметить.
На следующий день, в воскресенье, Франсес играла во время службы, и это был последний раз, когда она играла в Объединенной церкви.
В понедельник Теда вызвали в кабинет директора. Оказалось, что Картруд, сестра Греты, за пять дней перезнакомилась с женщинами Ханратти ближе, чем Грета за полтора года, и кто-то насплетничал ей про Теда и Франсес. Впоследствии Франсес заподозрила, что проболталась именно Аделаида, но нет. Аделаида действительно побывала в доме семьи Маккавала, но рассказала не она – кто-то успел сделать это раньше. Разъяренная борьбой вокруг похорон и своим поражением, Картруд пошла и к директору средней школы, и к священнику Объединенной церкви. И расспросила, какие шаги они планируют предпринять. Ни священник, ни директор не хотели предпринимать никаких шагов. Оба знали про этот роман, оба переживали и надеялись, что вопрос разрешится сам собой. Тед и Франсес были ценны им обоим. Оба сказали Картруд, что теперь, после смерти ребенка, муж с женой, конечно, снова сблизятся, а все остальное будет забыто. Не стоит поднимать шумиху прямо сейчас, когда семья пережила такую потерю, да и вообще проблем можно избежать, поскольку жена ничего не знает. Но Картруд заявила, что она-то знает. И перед отъездом собирается открыть глаза своей сестре, а если не будут приняты меры, то и убедить Грету уехать вместе. Картруд – женщина сильная, физически и демагогически. Мужчины перед ней оробели.
Директор сказал Теду, что узнал (ему рассказали) о неприглядной истории. Он извинился, что поднял этот вопрос, пока еще не зарубцевались раны, но добавил, что ему не оставили выбора. Сказал, что надеется на понимание: в этой истории замешана и одна дама, которая раньше пользовалась всеобщим уважением и, надо думать, сумеет его себе вернуть. Он предположил, что Тед и сам уже решил поставить точку. Директор ожидал от Теда каких-нибудь стыдливых и обтекаемых слов о том, что правильные выводы уже сделаны или вот-вот будут сделаны, и готов был принять эти слова, убедительные или не очень. А пригласив Теда для разговора, он просто выполнял данное обещание, с тем чтобы Картруд уехала, не создавая им еще более серьезных осложнений.
К удивлению директора, Тед вскочил и заявил, что это травля. Сказал, что знает, кто за этим стоит. Сказал, что не потерпит постороннего вмешательства, что его личная жизнь – это его дело, а брак – это не что иное, как устаревший обычай, продвигаемый церковными иерархами вместе со всем остальным, чем они пичкают народ. Потом он ни с того ни с сего добавил, что все равно собирался уйти от Греты, из школы, бросить работу, Ханратти и жениться на Франсес.
Что вы, что вы, повторял директор, выпейте водички. Это же несерьезно, что за глупости. Такие ответственные решения нельзя принимать сгоряча.
– Это решение я принял давно, – отрезал Тед. И сам себе поверил.
– Мне надо было для начала тебя спросить, – сказал он Франсес.
Вечерело; они сидели в гостиной ее квартиры. В этот понедельник Франсес не пошла в школу; вместо этого собрала свой хор в ратуше, чтобы девочки смогли там порепетировать и привыкнуть к сцене. Домой она пришла довольно поздно, и ее мать сказала:
– К тебе какой-то мужчина. Он представился, но я забыла.
Еще она забыла сказать, что звонил священник и просил Франсес с ним связаться. Об этом Франсес так и не узнала.
Франсес подумала, что к ней, наверное, пришел страховой агент. У них возникли какие-то сложности со страховкой на случай пожара. Агент звонил на прошлой неделе и спрашивал, когда можно зайти. Идя по коридору, она пыталась собраться с мыслями для разговора и задавалась вопросом, не придется ли ей подыскивать новое жилье. А потом увидела, что у окна, не снимая пальто, сидит Тед. Он даже не включил света. Но в комнату проникал свет с улицы – за окном мельтешили красные и зеленые рождественские огоньки.
Увидев Теда, она сразу поняла, что случилось. Не зная деталей, ухватила суть. С чего бы ему сидеть в гостиной ее матери, где на фоне старых обоев красуется «Анжелюс»[22]?
– Старомодная комната, – сказал он нежно, как будто читая мысли Франсес. Он прибежал сюда в странном ослабленном, сонном состоянии, которое всегда следует за страшными ссорами и необратимыми решениями. – На тебя совсем не похожа.
– Комната мамина, – ответила Франсес и хотела спросить – но это было не к месту, – какая комната была бы на нее похожа. Какой он ее видел, что он успел заметить?
Она задернула шторы и включила две настенные лампы.
– Это твой уголок? – вежливо спросил Тед, пока она закрывала ноты на пианино.
Она сделала это, чтобы они его не отвлекали или чтобы защитить их от него; он совсем не интересовался музыкой.
– В каком-то смысле. Это Моцарт, – торопливо сказала она, прикасаясь к дешевому бюстику, стоявшему на столе. – Мой любимый композитор.
Какая глупая, фальшивая фраза. Она чувствовала, что извиняться надо не перед Тедом, а перед этим уголком, пианино, Моцартом и потемневшей репродукцией «Вида Толедо»[23], которую она очень любила, но теперь была готова опошлить и предать.