Лурд — страница 62 из 92

им можно, пожалуй, объяснить, почему так внезапно выздоравливали те, у кого экзальтированность была искренней, а не наигранной. Действующей силой пут были умиротворение, надежда и жажда жизни. Мысль о человеческом милосердии взволновала Пьера. На какой-то миг он овладел собой и стал молить об исцелении всех страждущих, радуясь, что и его вера будет хоть немного способствовать выздоровлению Мари. Но вдруг, неизвестно в какой связи, он вспомнил о консилиуме, на котором он настоял перед отъездом Мари в Лурд. Он с необычайной ясностью увидел комнату, оклеенную серыми обоями с голубыми цветочками, услышал голоса трех врачей, дававших заключение. Двое, подписавшие диагноз о наличии у больной поражения спинного мозга, говорили с разумной медлительностью, как подобает известным врачам, пользующимся уважением у пациентов; и в то же время в ушах Пьера звучал живой и страстный голос третьего врача, его двоюродного брата Боклера, человека с широким кругозором, смелого в своих умозаключениях, — коллеги относились к нему очень холодно и считали авантюристом. Пьер с удивлением припомнил в эту критическую минуту такие вещи, о которых он и думать забыл; бывают непонятные явления, когда пропущенные мимо ушей слова западают человеку в голову помимо его собственной воли и вдруг, много времени спустя, ярко возникают в памяти. Ему казалось теперь, что ожидание близкого чуда как раз и создавало те условия, о которых говорил Боклер. Тщетно Пьер пытался отогнать это воспоминание, молясь с удвоенной энергией. Перед ним вновь возникали образы, оглушительно звучали сказанные тогда слова. Он заперся с Боклером в столовой, когда ушли два других доктора, и молодой врач изложил Пьеру историю болезни Мари: падение с лошади, вывих, очевидный разрыв связок и отсюда ощущение тяжести внизу живота и в пояснице, слабость в ногах, доходившая до полного онемения конечностей. Затем последовало медленное восстановление организма; вывих исчез сам по себе, связки зажили, но болезненные явления не прекратились вследствие нервной организации девочки; потрясенный несчастным случаем мозг не мог отвлечься от мыслей о пережитой боли, все внимание больной локализовалось на пораженной точке, и поэтому девочка так и застыла в этом состоянии, не в силах представить себе иного. После выздоровления болевые ощущения остались — это было явление невропатологического порядка, вызванное нервным истощением, по-видимому, на почве плохого питания, — но это еще малоисследованная область. Боклер объяснял противоречивые и неправильные диагнозы многочисленных врачей тем, что они лечили девушку без тщательного освидетельствования и поэтому брели ощупью: одни считали, что у нее опухоль, другие — таких было больше — были убеждены в поражении спинного мозга. Лишь он один, справившись, какая у больной наследственность, стал подозревать, что все происходит от самовнушения, явившегося следствием первоначального испуга и сильной боли. Доводами ему служили: ограниченное поле зрения, неподвижный взгляд, сосредоточенное выражение лица, рассеянность и, в особенности, самая природа боли, перешедшей с пораженного органа на левый яичник; болевые ощущения выражались в невыносимой тяжести, давившей на живот, подступавшей к горлу комком, отчего больная иногда задыхалась. Единственно, что могло бы поставить ее на ноги — это волевое усилие, с помощью которого ей удалось бы освободиться от воображаемой болезни, встать, свободно вздохнуть, почувствовать себя обновленной, выздоровевшей, а это возможно в том случае, если Мари будет доведена до состояния сильной экзальтации.

Пьер сделал в последний раз попытку не видеть, не слышать, ибо он чувствовал, что вся его вера в чудо непоправимо рушится. И, несмотря на все его усилия, несмотря на жаркую мольбу: «Иисусе, сын Давидов, исцели наших больных!» он слышал голос Боклера, говорившего ему со спокойной улыбкой о том, как произойдет чудо. С молниеносной быстротой, под действием сильнейшего аффекта, мышцы освободятся, и больная в радостном порыве встанет и пойдет; ноги ее сделаются легкими, и тяжесть, от которой они так долго были точно свинцовыми, как будто растает, исчезнет. Исчезнет и комок, давивший ей на живот, на грудь, стеснявший дыхание, и это произойдет мгновенно, словно бурный вихрь подхватит и унесет с собой болезнь. Не так ли одержимые в средние века изрыгали ртом дьявола, который долгое время терзал их девственную плоть? Боклер добавил, что Мари станет наконец нормальной женщиной, ее тело пробудится от своей долгой мучительной спячки, разовьется и расцветет, она сразу поздоровеет, глаза ее заблестят, лицо засияет. Пьер посмотрел на Мари и ощутил еще большую тревогу при виде несчастной девушки, прикованной к тележке, страстно молившей лурдскую богоматерь даровать ей исцеление. Ах, если б она была спасена, хотя бы ценою его гибели! Но она слишком больна, наука лжет, как лжет вера, он не верит, чтобы эта девушка, столько лет пролежавшая со скованными ногами, могла вдруг встать. И, несмотря на сомнение, в которое он впал, Пьер еще громче, без конца повторял вместе с исступленной толпой:

— Господи, сын Давидов, исцели наших больных! Господи, сын Давидов, исцели наших больных!

В эту минуту толпа зашевелилась, загудела. Люди дрожали, оборачивались, поднимались на цыпочки. Под одной из арок монументальной лестницы показался крест немного запоздавшей процессии. Приветствующая крестный ход толпа инстинктивно кинулась вперед в таком порыве, что Берто знаком приказал санитарам оттеснить народ, крепче натянув канаты. Санитары, которых чуть было не смяли, подались назад, — руки у них совсем онемели, стольких усилий стоило держать канат; и все же им удалось несколько расширить путь, по которому медленно разворачивался крестный ход. Во главе процессии шел нарядный служка, одетый в голубую с серебром форму, он следовал за высоким, сверкающим, как звезда, крестом. За ним двигались представители различных паломничеств с бархатными и атласными знаменами, расшитыми золотом, серебром и яркими шелками, с нарисованными на них фигурами и названиями городов: Версаль, Реймс, Орлеан, Тулуза. На великолепном белом знамени была надпись красными буквами: «Сделано рабочими-католиками». Далее шествовало духовенство: человек двести или триста священников в простых сутанах, сотня в стихарях, человек пятьсот — в золотых облачениях, сверкавших, как солнце. Все несли зажженные свечи и пели во весь голос «Славься». Величественно двигался пурпурный шелковый балдахин с золотыми кистями, который несли четыре священника, явно самых сильных. Под балдахином, в сопровождении двух помощников, шел аббат Жюден с дароносицей, которую он крепко держал обеими руками, как ему советовал Берто; аббат бросал по сторонам беспокойные взгляды на огромную толпу; он с большим трудом нес тяжелый священный предмет, оттягивавший ему руки. Когда косые солнечные лучи падали на его физиономию, она сияла, как второе солнце. Мальчики-певчие размахивали кадилами, и вздымаемая процессией пыль, пронизанная солнцем, словно золотым нимбом, окружала шествие. Позади волновалось зыбкое море паломников, следом текла бурным потоком разгоряченная толпа верующих и любопытствующих.

Отец Массиас опять поднялся на кафедру, придумав на этот раз новое занятие для толпы. После громоподобных возгласов, исполненных горячей веры, надежды и любви, он вдруг потребовал абсолютной тишины, чтобы каждый, сомкнув уста, в течение двух — трех минут поговорил наедине с богом. Мгновенное молчание, воцарившееся в огромной толпе, эти несколько минут немых пожеланий, когда каждый раскрывал свою тайну, были полны необычайного величия. Становилось страшно от торжественности момента; казалось, над толпой пронеслось веяние необъятной жажды жизни. Затем отец Массиас обратился только к больным, призывая их молить бога дать им то, что в его всемогущей власти. Сотни разбитых, дрожащих от слез голосов затянули хором: «Господи Иисусе, если ты пожелаешь, то исцелишь меня!.. Господи Иисусе, пожалей чадо свое, я умираю от любви!.. Господи Иисусе, сделай так, чтобы я видел, сделай так, чтобы я слышал, сделай так, чтобы я пошел!..» Звонкий детский голосок покрыл рыдающие голоса, повторяя издали: «Господи Иисусе, спаси их, спаси их!» Слезы градом катились у всех; эти мольбы сжимали сердце, самые черствые, неподатливые люди готовы бьют обеими руками разорвать себе грудь и отдать ближнему свое здоровье и молодость. Отец Массиас снова принялся неистово вопить, подстегивая обезумевшую толпу, пока не остыл ее энтузиазм, в то время как отец Фуркад, стоя на ступеньке кафедры, рыдал, поднимая к небу залитое слезами лицо, как бы приказывая богу сойти на землю.

Меж тем крестный ход подходил все ближе, делегации и священники стали по сторонам, а когда балдахин появился перед Гротом в огромном, огороженном для больных пространстве, когда все увидели в руках аббата Жюдена сверкавшую, как солнце, дароносицу, сдержать людей было уже невозможно, голоса смешались в едином вопле, толпой овладело безумие. Крики, возгласы, молитвы прерывались стонами. Больные поднимались со своих жалких коек, простирали к Гроту дрожащие руки, искривленные пальцы, словно хотели схватить чудо на пути шествия. «Господи Иисусе, спаси нас, мы погибаем!.. Господи Иисусе, сыне бога живого, исцели нас!.. Господи Иисусе, к стопам твоим припадаем, исцели нас!..» Доведенные до отчаяния, обезумевшие люди трижды жалобно взывали к небу, слезы заливали горящие лица, преображенные жаждой жизни. Безумие дошло до предела, все инстинктивно устремились к святым дарам, и этот порыв был так неотразим, что Берто велел санитарам оцепить подход к балдахину, — это было необходимо для защиты дароносицы. Санитары устроили цепь, крепко держась за шею соседа и образовав таким образом настоящую живую стену. Теперь уже не осталось никаких лазеек, никто не мог бы здесь пройти. Но все же эта живая цепь с трудом сдерживала натиск несчастных, жаждавших жизни, жаждавших прикоснуться к Христу; она колебалась, то и дело отступая к балдахину, а сам балдахин качался среди толпы, точно священное судно в бурю. И вот тогда-то и разразились чудеса — в атмосфере религиозного помешательства, дошедшего до своего апогея, среди молений и рыданий, словно во время грозы, когда молния разрывает облака. Парализованная встала и бросила костыль. Раздался пронзительный крик, — и с тюфяка поднялась