Лурд — страница 85 из 92

Две крупные слезы покатились по его щекам; он, видно, немало горечи испил за этот час. Однако, подняв свою крупную голову с упрямым подбородком, бывший учитель продолжал:

— Я седьмой раз ездил в Лурд, но святая дева не услышала меня. Ничего, поеду в будущем году опять. Быть может, она все же меня услышит.

Он не возмущался, и Пьер поразился упорному легковерию, которое продолжало жить и рождалось вновь у этого культурного, интеллигентного человека. Только страстным желанием выздороветь и можно было объяснить это отрицание очевидности, это добровольное ослепление. Г-н Сабатье упорно хотел добиться спасения вопреки природе; несмотря на то, что на его глазах чудеса столько раз терпели крушение, он склонен был обвинять себя в очередной неудаче, говоря, что недостаточно сосредоточился, когда молился у Грота, недостаточно каялся в своих мелких прегрешениях, а они-то и огорчили святую деву. И собирался уже в будущем году дать обет и девять дней подряд читать молитвы, прежде чем ехать в Лурд.

— Кстати, — сказал он, — вы знаете, какая удача выпала на долю моего больного, — вы помните, туберкулезного, за дорогу которого я заплатил пятьдесят франков… Ну, вот! Он совершенно поправился.

— Неужели? Туберкулезный? — воскликнул г-н де Герсен.

— Совершенно, сударь, болезнь как рукой сняло!.. Когда я впервые увидел его, он был в очень тяжелом состоянии, желтый, истощенный; а в больницу пришел меня навестить совсем молодцом. Честное слово, я дал ему сто су.

Пьер подавил улыбку, он узнал об этой истории от доктора Шассеня. Чудесно исцеленный оказался симулянтом, это было установлено в бюро регистрации исцелений. Он приезжал в Лурд по меньшей мере три года подряд. В первый год под видом парализованного, во второй — с опухолью, и оба раза совершенно выздоравливал. Каждый раз его привозили, давали ему приют, кормили, и он уезжал, набрав подаяний. Когда-то он служил в больницах санитаром, а теперь гримировался и с таким необычайным искусством изображал больного, что только случай помог доктору Бонами догадаться о мошенничестве. Впрочем, святые отцы потребовали, чтобы эту историю замолчали. К чему давать пищу газетам и шутникам! Когда раскрывалось мошенничество с чудесами, они просто удаляли виновных. Но надо сказать, что симулянты попадались довольно редко, несмотря на забавные анекдоты, распространяемые о Лурде вольнодумцами. Увы! Помимо веры, достаточно было глупости и невежества.

Господина Сабатье очень волновало то, что бог исцелил человека, приехавшего на его счет, тогда как сам он возвращается все в том же жалком состоянии. Он вздохнул и, несмотря на все свое смирение, не удержался от завистливого замечания:

— Что поделаешь! Святая дева знает, как поступить. Ни вы, ни я не станем требовать у нее отчета в ее действиях… Когда она соблаговолит подарить меня взглядом, я всегда буду у ее ног.

В Мон-де-Марсане сестра Гиацинта пропела вместе с паломниками второй круг молитв — пять горестных песнопений: Иисус в саду Гефсиманском, Иисус бичуемый, Иисус, увенчанный терниями, Иисус, несущий крест, Иисус, умирающий на кресте. Затем в вагоне пообедали, так как до Бордо, куда поезд прибывал в одиннадцать часов вечера, остановок не значилось. Корзины паломников были набиты провизией, не считая молока, бульона, шоколада и фруктов, присланных сестрой Сен-Франсуа из вагона-буфета. Паломники братски делились друг с другом, еда лежала у всех на коленях, каждое купе представляло собой маленькую столовую, и всякий вносил в общую трапезу свою долю. Когда обед был окончен, остатки хлеба и пропитанную жиром бумагу уложили обратно в корзины; в это время проезжали мимо станции Морсен.

— Дети мои, — сказала сестра Гиацинта, вставая, — вечернюю молитву!

Послышалось невнятное бормотание, за молитвой богородице последовал «Отче наш». Каждый совещался со своей совестью, каялся, всецело отдаваясь на милость божью, святой девы и всех святых, благодарил за счастливо проведенный день и кончал молитвой за живых и усопших.

— Предупреждаю, в десять часов, когда мы приедем в Ламот, — сказала монахиня, — я попрошу вас, чтобы была полная тишина. Но я полагаю, что вы будете разумны и мне не придется вас укачивать.

Все засмеялись. Было половина девятого, на поля медленно спускалась ночь. Только по холмам еще разливался прощальный сумеречный свет, тогда как низменность уже тонула в густом мраке. Поезд на всех парах мчался по огромной равнине, и ничего не было видно, кроме этого темного моря, да черно-синего неба, покрытого звездами.

Внимание Пьера привлекло странное поведение Гривотты. Паломники и больные стали уже засыпать среди качавшегося от толчков багажа, как вдруг Гривотта встала во весь рост и в ужасе ухватилась за перегородку. Под лампой, освещавшей ее танцующим желтым светом, она казалась осунувшейся, мертвенно-бледной, лицо ее исказила судорога.

— Сударыня, осторожней, она сейчас упадет! — крикнул священник г-же де Жонкьер, которая закрыла было глаза, уступая непреодолимому желанию заснуть.

Она было вскочила, но сестра Гиацинта быстро повернулась и приняла в объятия Гривотту, упавшую на скамейку в сильном приступе кашля. Целых пять минут девушка задыхалась, содрогаясь всем телом. У нее пошла горлом кровь, и красные струйки потекли изо рта.

— Боже мой, боже мой! Все начинается сначала, — повторяла г-жа де Жонкьер в отчаянии. — Я подозревала, что так и будет, она казалась такой странной… Подождите, я сяду с ней рядом.

Монахиня не согласилась.

— Нет, нет, сударыня, поспите, я присмотрю за ней… Вы не привыкли, вы в конце концов сами заболеете.

Сестра Гиацинта села, положила голову больной к себе на плечо и вытерла ей губы. Приступ прошел, но несчастная так ослабла, что еле проговорила:

— Ох, это ничего, это ничего не значит… Я выздоровела, совсем, совсем выздоровела!

Пьер был потрясен. Все в вагоне застыли при виде внезапного возврата болезни. Многие поднимались и с ужасом смотрели на Гривотту. Потом каждый забился в свой угол. Никто не говорил, не двигался. Пьер стал думать об этом удивительном с точки зрения медицины случае: в Лурде силы больной восстановились, у девушки появился огромный аппетит, она ходила танцующей походкой в далекие прогулки, лицо ее сияло — и вдруг она опять стала харкать кровью, кашлять, лицо ее покрылось смертельной бледностью; болезнь победила, грубо вступив в свои права. Так значит, это особый вид чахотки, усложненной неврозом? А быть может, другая болезнь, совершенно неизвестная, спокойно разрушала ее организм — ведь диагнозы были противоречивы? Среди каких ошибок, невежества, мрака барахтается наука! Пьер вспомнил, как доктор Шассень презрительно пожимал плечами, когда доктор Бонами с необычайным благодушием, невозмутимо констатировал исцеления, в полной уверенности, что никто не докажет ему абсурдности этих чудес, так же как он сам не может доказать их существования.

— О, я не боюсь, — бормотала Гривотта, — они все сказали мне там, что я совсем выздоровела.

А поезд все мчался в темную ночь. Каждый устраивался, укладывался, чтобы лучше уснуть. Г-жу Венсен заставили лечь на скамейку, подложили ей под голову подушку, и несчастная забылась кошмарным сном, а из закрытых глаз ее тихо текли крупные слезы. Элиза Руке, которой также предоставлена была целая скамейка, готовилась улечься спать; но, продолжая глядеться в зеркало, она повязала на голову черный платок, которым в свое время прикрывала лицо, и сейчас любовалась собой — ведь она так похорошела, с тех пор как с ее губы спала опухоль. И снова Пьер удивился, глядя на заживающую язву, на обезображенное лицо, уже не возбуждавшее ужаса. Новое сомнение. Быть может, это не настоящая волчанка? Быть может, это, язва неизвестного происхождения, возникшая на почве истерии? Или бывают малоизученные виды волчанки, происходящие от плохого питания кожи, и они могут быть ликвидированы сильным моральным потрясением? Это было чудо, если только через три недели, три месяца или три года не получится рецидива, как с чахоткой Гривотты.

Было десять часов, когда поезд отъезжал от Ламот; весь вагон уже дремал. Сестра Гиацинта сидела не шевелясь, положив к себе на колени голову заснувшей Гривотты; лишь из желания не отступать от правил она сказала негромким голосом, затерявшимся в грохоте колес:

— Тихо, тихо, дети мои.

Между тем в соседнем купе кто-то все время двигался; этот шум раздражал сестру, и она, наконец, догадалась, в чем дело.

— Софи, зачем вы стучите ногами о скамейку? Надо спать, дитя мое.

— Я не стучу, сестра. Под мой башмак закатился какой-то ключ.

— Какой ключ? Дайте его мне.

Сестра взглянула: это был старый, почерневший ключ на запаянном кольце. Каждый пошарил у себя, — никто ключа не терял.

— Я нашла его в углу, — сказала Софи, — это, должно быть, ключ того человека.

— Какого человека? — спросила монахиня.

— Да того, который умер.

О нем уже успели забыть. Сестра Гиацинта вспомнила: да, да, это его ключ; когда она вытирала ему со лба пот, что-то упало. Сестра вертела никому не нужный теперь ключ, которым никто уже не откроет незнакомый замок где-то в огромном мире. Она хотела положить его в карман из жалости к скромному, таинственному кусочку железа — и это все, что осталось от человека! Потом ей пришла в голову благочестивая мысль, что не следует привязываться к чему бы то ни было в этом мире, и она бросила ключ через полуоткрытое окно в ночной мрак. — Не надо больше играть, Софи, спите, — сказала она. — Тихо, дети мои, тихо!

Только после короткой остановки в Бордо, около половины двенадцатого, все утихомирились и вагон уснул. Г-жа де Жонкьер, не в силах совладать со сном, задремала, опершись головой о перегородку, усталая и счастливая; чета Сабатье спокойно спала; в соседнем купе, где Софи и Элиза Руке лежали на скамейках друг против друга, тоже было тихо; иногда из уст г-жи Венсен, спавшей тяжелым сном, вырывался жалобный, сдавленный крик боли или ужаса. И только сестра Гиацинта сидела с широко раскрытыми глазами; ее очень беспокоило состояние Гривотты. Больная лежала неподвиж