Лутра — страница 24 из 42

«Дороги развезет, — подумал егерь, — буду грязный до колен. Что ж, в лесу почищу ботинки».

Тут он вспомнил, что надо проветрить одежду: если тетя Юли увидит, что он этого не сделал, проворчит весь день.

— Куда положить твой мешок? — открыла она дверь.

— Почему ты не ешь?

— Забыл. Знаете, тетя Юли…

— Знаю, — махнула рукой старушка. — Не серди меня, я и так очень сердитая.

— Я еще не все сказал.

— Что? Что еще там у тебя? — глаза у нее загорелись от любопытства.

— А вот что. Тетушка Винце пристала ко мне, чтобы я поставил капкан, а в него попался кот Кардошей.

—Черный?

—Да.

—Ну и слава богу! Он таскал цыплят и даже птиц ловил. Мари уже знает?

— Никто, кроме вас, тетя Юли, не знает. Вот его шкурка. Миклош достал из рюкзака черную кошачью шкурку.

— Ну, и вы об этом лучше не знайте, тетя Юли. Старушка в задумчивости погладила мягкий блестящий мех.

—Вот сколько огорчений свалилось на этих старушек: одна лишилась петуха, другая кота, третья племянника… Но, — она махнула рукой, — ни об одном жалеть не стоит.

К полудню от снега и следа не осталось. Вода впиталась в борозды полей, дороги просохли, зеленя распрямились, и грачи молча ковырялись на пашне.

Все вокруг словно погрузилось в coir.

Дикие гуси давно уже насытились и теперь дремлют усталые; лишь несколько часовых стоят на одной ноге, чтобы при первых признаках опасности поднять стаю. Разленившиеся от непривычного тепла сарычи сидят, согнувшись, на одинокой акации. Мыши еще утром вышли из грязных подземных ходов, чтобы просушить на солнышке свои шкурки, к чему сарычи отнеслись с полным одобрением. Сухая хорошенькая мышка гораздо вкусней, чем мокрая; но к полудню у них пропал интерес и к сухим мышам; желудки их были уже битком набиты.

Некоторое оживление наблюдается только в камышах возле шалаша, где две бродячие собаки и кот Кардошей спят беспокойным, но вечным сном. Ночью Карак и его будущая супруга потрепали злосчастных псов, на заре их посетил егерь, положил рядом ободранного кота и бессовестно нарушил выстрелом покой мертвецов.

Но это еще не все!

Возле собачьих трупов егерь воткнул в землю палку, а к ней привязал белую тряпицу, которая теперь весело развевается на южном ветру.

—Ка-ак жалко, — протрещал один из грачей. Возле падали образовался целый птичий клуб.

Сороки и вороны, слетевшиеся на пир, тоскливо вскрикивая сидят на соседних высоких кустах, но колышется проклятый знак, оставленный человеком, говоря: нельзя приближаться.

—Во-о-от, во-о-от, ка-какой позор! — визжит сойка. — Давайте набросимся на собак, набро-о-осимся!

Но ни одна птица не смеет приблизиться к мертвечине, даже сесть на землю, все ждут, когда исчезнет страшилище и начнется пир.

Миклош предвидел, что сюда слетятся птицы, и поэтому оставил тряпку-пугало, ведь иначе за несколько дней вороны растащили бы падаль, которая пригодится ему для ночной охоты.

Одна из сорок стрекоча перелетает на маленькую полянку, потом парит над собаками, но опуститься на землю все же не решается.

— Че-че-террр, — делает она круг в воздухе, — ничего нет опасного.

— Впер-р-ред! — уговаривает членов клуба сойка, а сама не трогается с места, продолжая сидеть в чаще кустов в обществе прочих птиц.

Только маленькие синички, что отыскивают куколок и

спящих червяков, весело вьются среди ветвей. Как вдруг над поляной со свистом появляется стая овсянок, а следом за ними ястреб-перепелятник Hep.

Овсянки в мгновенье ока скрываются в густом кустарнике. Перепелятник опоздал… Не в силах сдержать головокружительной скорости, он делает в воздухе круг, чем выводит из себя серых ворон.

—Кар, дер-р-ржите его, - набрасываются они на ястреба, короткокрылого убийцу, самого страшного врага певчих птичек, и гонят его прочь.

Ястреб тщетно пытается спрятаться в ивовых кустах, потом взмывает и, кружа все выше и выше, улетает в лучезарное поднебесье.

Ястреб был маленький, стало быть самец, ведь у перепелятников, как и у других хищных птиц, самка иногда чуть ли не вдвое больше самца и вдвое его опасней. Маленький самец и не покушается на птиц покрупней. Самка же убивает голубей, серых куропаток, соек, дроздов, горлиц, дятлов, а вместе они истребляют самых полезных садовых тружеников: синиц, мухоловок и прочих. Пока косматая синичка, покинув гнездо, с наивным любопытством смотрит на окружающий мир, ястреб приканчивает всю ее семью и наносит огромный вред плодовому саду, где из-за быстро размножающихся насекомых-вредителей пропадают центнеры яблок.

Но вот Hep скрылся, и серые вороны, вернувшись после погони, садятся на старый тополь, откуда видно дохлых собак; они не потерпят, чтобы какая-нибудь дерзкая сорока начала их клевать. В камышах как будто нет никаких перемен, а на берегу реки появилось что-то новое, приметное, чего еще вчера там не было.

Вороны внимательно оглядывают странный холмик, потом обмениваются взглядами.

—Кар, — совсем тихо произносит старая ворона. — Ка-а-ар, надо бы посмотреть, надо бы посмотреть.

Наконец одна из молодых вспархивает с ветки и, подлетев к таинственному холмику, начинает снижаться.

Опустившись на песок, она некоторое время изучает обстановку, а потом принимается что-то клевать.

—Она лопает! — кричат остальные, и через несколько минут от мертвой цапли остаются лишь жалкие остатки.

Вороны пожирают мясо цапли, жесткое, как подметка, но желудок их переваривает все, что бы они ни проглотили. Старые птицы сильными щелчками по голове то и дело разнимают дерущихся, а тем временем какая-нибудь проныра присваивает спорный кусок.

Вороны торопятся есть: вот-вот остатки цапли смоет вода. Птицы и не думали подходить к реке; она сама залила берег, точно требуя свою долю, хотя бы перья, голову и две тонкие, как спички, ноги.

Вода в реке прибывает!

Вот уже несколько дней, как в горах потеплело, снег растаял; слившиеся вместе ручьи устремились вниз, и этот грязный бурный поток никак не вяжется с безмятежным, по-весеннему ярким днем.

Берега не выдерживают натиска бурлящей реки, и то одна, то другая глыба земли, оторвавшись, с громким плеском падает в воду.

И старый тополь, проснувшись, встревоженно вздыхает на теплом ветру:

— С-с-с, что с тобой, Река, ошалела ты, что ли?

— Я? При чем тут я? Хорошие вопросы задаешь ты, старый Тополь. Так и бежит ко мне множество новорожденных грязных ручьев. Что мне с ними делать? Их посылают Гора, Лес, — все. Ошалела погода, а не я!

— С-с-с, —вздыхает Тополь. — Ты размыла весь берег, мои корни чувствуют это, и даже во сне мне страшно.

— Тебе не впервые страшно, — сердито рокочет Река. — Лучше бы ты спал.

— Глупая, с-с-с, какая ты глупая. Твои озорные детишки играют в весну, я уже едва стою, а ты говоришь мне: спи.

— Брани Зиму, — мечется Река. — Разве это Зима? Лентяйка она, полеживает где-то. Приносит не снег, а слякоть. Напускает южный ветер, не заботится о порядочных тучах, северном ветре. И горы валят в меня массу грязи. Поверь, мне совсем невесело.

Легкая дымка окутывает окрестности. От снега не осталось и следа. На всем лежит печать ленивой, сонной усталости, и не несись река так стремительно, можно было бы подумать, что по случаю воскресенья она бездельничает, загорает на солнышке.

Притихла деревня, только дятел посвистывает, кружа над садами, словно подрубает нижний край шторы, спускающейся с неба, и — трах-тах, трах-тах — тетя Юли выбивает пыль из брюк Миклоша с такой силой, словно они надеты на егеря.

«Как хорошо мне было с этим парнем, а теперь останусь одна как перст».

Трах-тах! — бьет она по штанам, словно напуская ветер на старую мельницу, которой все нипочем. Она стоит себе на берегу, смотрится в воду, ее большое колесо шагает то быстрей, то медленней, и оно тоже такое старое, что за свой век могло бы дважды обойти земной шар. Но оно крутится на месте, шагает только по ленте реки и наматывает на себя дни, уносит их в ночь и приносит в рассвет, пока не рухнет когда-нибудь в бесконечную стремнину времени.

Старая мельница сотрясается, разумеется, не от ударов тети Юли, а потому что вода и мельник пустили ее в ход. С гулким грохотом жерновов сливается тихое поскрипывание валов и шелест решет, высыпающих муку с желоба.

Мешки наполняются теплой пахнущей хлебом мукой, ведь во время работы нагреваются не только жернова и валы, нагревается и перемалываемое зерно.

Мельник не знает отдыха. Он то завязывает мешок, то насыпает зерно в воронку, то останавливает валы; наконец закуривает и стоя у окна смотрит на воду, думает о своем.

—Жалко, что он не мельник… — бормочет он, и можно поручиться, что имеет в виду Миклоша.

День уже клонится к вечеру. Над рекой между деревьями реет туман, и сразу чувствуется: по-весеннему буйному, солнечному веселью — конец. Но вода все больше прибывает, и тысячу мельниц привела бы в движение та сила, что вчера была миллиардом снежинок, а сегодня вращает колеса, которые тянут на постромках кони воды и солнца.

Мельник смотрит на воду и думает об Эсти и о себе. Какой-то неизъяснимой тоской веет от реки; мельница работает, мешки наполняются, и словно растворяются в воде минуты быстротечной жизни, которые никогда не возродятся, не вернутся.

«Да, так оно и есть», — кивает он сам себе и вздрагивает, заметив рядом дочку. В шуме он и не слыхал, как отворилась дверь.

— Отец, принесли вино. Вы не пойдете попробовать ? А то дядюшка Калло торопится.

— Пусть себе идет, вино дядюшки Калло нечего пробовать. Не могу я сейчас мельницу оставить, она на полном ходу. Постой-ка, Эсти! Принеси стаканчик.

Стройная девичья фигура скрывается за дверью, а мельник смотрит ей вслед, точно еще видит ее.

«Ну и глаза у этой плутовки, вот почему Миклош… Стало быть, и егерь иногда попадает в ловушку».

Глядя на реку, он вспоминает прошлое.

— Отец, вот вино.

— Целую бутылку притащила? Я просил всего стаканчик.