Миклош сидит и мечтает; хоть он в шубе и меховых сапогах, ему зябко. Иногда он дает отдохнуть глазам, которые от сверкающего снега как бы застилает туман, и в ночном полумраке у него сразу же разыгрывается фантазия.
И сейчас тоже! Возле поросенка будто шевелится какая-то тень, за которой мелькает черная точка.
Миклош закрывает, открывает глаза, но по-прежнему шевелится тень и мелькает черная точка.
«Что там такое?» — размышляет он некоторое время, но ему холодно, хочется хоть немного поспать, и — паф!
Безмолвие поглощает выстрел, а егерь, окончательно придя в себя, высовывается из шалаша.
Шевелящаяся тень исчезла, и он подумал: «Зрение у меня, верно, испортилось… Да что ж там в самом деле ?» Он смотрел, смотрел на холмик замерзшего поросенка, а потом все-таки пошел к нему, хотя если это не обман зрения, то трудно понять, какой это зверь, за которым бежит черная точка. Но раз уж он, Миклош, выстрелил, то, как всякий порядочный охотник, должен убедиться, не мучается ли подранок.
Снег похрустывал под сапогами, будто ломкое стекло, и Миклош уже ругал себя за необдуманный выстрел, как вдруг, разглядев что-то, застыл на месте.
— Вот так раз! — наклонившись, пробормотал он себе под нос. — Стало быть, это ты, ласка?
На снегу лежал изящный белый зверек, только кончик его хвоста был черным.
«Горностай!» — обрадовался егерь.
В этих краях его называют лаской. Горностай и ласка, разумеется, сродни, но горностай крупней, проворней, и беда птичнику, если ему удается туда забраться: весь опустошит. Обнаружив горностая, надо быть очень осторожным: он нападает даже на человека. Что его принимают за ласку, неудивительно: летом шерсть у него тоже коричневая, он белеет лишь к зиме, но кончик хвоста остается черным.
Это мудрый закон приспособления, ведь коричневый горностай на снегу так же бросался бы в глаза, как белый на опавших листьях в лесу, а слившегося с окружением зверька не замечают ни враги, ни его будущие жертвы.
Егерь идет по высокому берегу; река молчит, и только снег поскрипывает у него под ногами.
На воротнике его шубы поблескивает иней, и на веках, словно присыпанных мукой, ледяная пыль.
«Стужа какая», — думает он и быстро, весело шагает к дому.
Когда он входит в комнатушку, его встречает приветливым, веселым треском жаркая печка, а от света зажженной лампы вроде делается еще теплей. Он тут же разделывает горностая, которому больше не понадобится его королевская мантия. Помыв руки, садится на край постели, смотрит на огонек лампы, вслушивается в тишину. И ничто не движется, кроме времени.
«Еще три недели, — думает он, — еще три недели, и я назову ее своей женой…»
Время движется медленно и равнодушно, горящие угли постепенно опускают свои серые ресницы, и нема тишина.
Луна с каждым днем вставала все поздней и делалась все полнее, словно без конца ела. Она злорадно смотрела, как Зима строго отбирает тех, кого надо оставить в живых, и круглая физиономия ее расплывалась от жестокого наслаждения, когда очередная ворона с шумом падала в снег.
Зима достигла расцвета сил и в сознании собственного могущества находила вполне естественным, что у ног ее лежит скованный мир.
Лед на Реке достиг уже полуметровой толщины, и перед рассветом, когда деревья трескались от мороза, лес словно оглашали ружейные выстрелы. Но трескались лишь те деревья, которые плохо питались, мало сахара накопили в соках своих тканей. Трещины эти, проходящие по всему стволу, со временем затянутся, но от них останется след, и древесина утратит свою ценность.
Караку, несмотря на его роскошную шубу, стужа тоже пришлась не по душе.
— Зима спятила, — посмотрел он на Инь, чья красота
уступала лишь мягкой покорности, свидетельствовавшей
о том, что полученный ею урок не пропал даром.
— Зима спятила, — повторил Карак. — Впрочем и такую я уже видывал.
Народ Чури, всегда горластые воробьи точно онемели. Они закрыли шумные вечерние заседания своего воробьиного парламента и, сидя в гуще кустов, верно, раздумывали о том, куда запропастился утренний и вечерний корм в свином корыте и куда запропастилась сама огромная Чав, так заплывшая жиром, что даже глаз ее не было видно.
А перепелятник Hep ежедневно в одно и то же время, словно у него были превосходные часы с гарантией, если не во дворе, то в саду, требовал с птичек дань; ему было совершенно безразлично, какие перья останутся на снегу: серые воробьиные, желто-зеленые от синички или красные снегиря.
Серых куропаток тоже стало значительно меньше: с них ежедневно получал свою дань ястреб Килли, и когда в воздухе мелькала какая-нибудь тень, спасаясь в испуге, взлетала уже не многочисленная стая, а всего несколько птиц. Подчас, запоздав, они не успевали вовремя подняться достаточно высоко, и ястреб просто-напросто прижимал свою жертву к земле. Постоянный страх в конце концов принудил петушка отдать приказ:
— Из камышей не выходить!
— Есть! — захлопали глазами члены поредевшей стаи, и с тех пор, как только появлялся ястреб, куропатки тут же забивались под кусты.
И Килли стал голодать. Но кто не голодает в такую стужу? Голода ни сарычи, вороны, синицы, воробьи, зайцы, косули, лоси и даже филин Ух, который дремал озябший на краю дупла и так похудел, что мог бы дважды обернуть вокруг себя ремень от брюк (конечно, если б он носил брюки, а к ним ремень).
— Я же говорил, я же говорил: все здесь помрут, ух-ух-ух! — хрипло — у него слегка побаливало горло — кричал он. — Конец, всем конец!
— Бедненький Ух, бедный старый Ух, ты, конечно, страшно похудел, — повел ушами сидевший под деревом Карак. — Но зачем об этом кричать?
— Не только я! Не только я! — встрепенулась зловещая птица. — Все, все погибнут! — и скатилась в глубину дупла, к великому сожалению Карака, желавшего сказать ей еще несколько дерзостей.
Однако голод и холод донимали не всех.
Лутра, например, и не голодал и не мерз. Он, конечно, не пировал, не объедался, но ел регулярно и так или иначе ежедневно добывал себе рыбку.
Не следует думать, будто он удовлетворял свою потребность в калориях в рыбоводческих озерах. Уже на другой день после кровавого пиршества он обнаружил там устрашающие признаки присутствия человека.
Большая выдра решительно и беззаботно пробиралась к чудесной рыбной кладовой, но примерно в сотне метров от нее вдруг остановилась. В долине поднималась к небу холодная мгла, и в воздухе витал не только остывший, безопасный запах жилья, но и едва уловимый тепловатый дух собаки и человека. Взобравшись на плоский камень, Лутра сидел в нерешительности: запахи эти не усиливались, но и не пропадали. Над озерком, в гуще деревьев, в соломенном шалаше, покрытом сверху хвойными ветками, прятались Ферко и Рыжуха. Собака лежала между ног хо мина, счастливая от сознания ответственности порученного ей дела.
Почувствовав их присутствие, Лутра перебрался к другому берегу. Там слабый человеческий запах уже едва только ощущался, и поэтому, держась тени, он совершенно беззвучно поплыл вниз по реке. Запах постепенно совсем исчез, — ведь Лутра уже вышел из текущей вниз струи воздуха и почти поравнялся с Ферко. Он вылез на затененный берег, но увиденное там заставило его насторожиться, и он едва не прыгнул обратно в воду. Дело в том, что вокруг маленьких озер над снегом извивались какие-то странные змеи (кусочки ленты от пишущей машинки), — слабый ветерок подхватывал и отпускал их, а они то оживали, то вновь застывали.
—Нельзя приближаться! — как удар молотка, предупредил выдру инстинкт самозащиты.
Вдобавок тихо пошевелилась Рыжуха. Ферко ногой решительно призвал собаку к порядку, она тут же притихла, но нервное подрагивание хвоста говорило о том, что она что-то видит.
Лутре, однако, достаточно было уловить этот невнятный обрывок звука. Опасность показалась ему не столь близкой, но вполне реальной, и поэтому он, как пришел, так же тихо и ушел, нырнув в черную воду.
Непонятно, как собака почувствовала его приближение. Но когда он сел на плоский камень, она тоже села и, выглядывая из-под полы хозяйской шубы, между ветками стала внимательно смотреть на воду. Однако темную тень она рассмотрела, лишь когда та вылезла на берег. Тогда-то собака и зашевелилась.
Рыжуха не знала, кто перед ней, но чуяла, что это враг, и ворчанием предупредила Ферко:
—Он тут! Тут. Неужели не видишь?
Собака, разумеется, не знала, что на такое расстояние из ружья дробью попасть невозможно, и потому, когда Ферко больно щелкнул ее по голове, она, сознавая свою вину, конечно, замолчала, но обиделась.
—Тихо! — прошептал Ферко.
Этот приказ Рыжуха тут же поняла и сжалась в комок. Но как объяснить хозяину, что видение исчезло и можно идти домой? А он, упрямый, как осел, так и не двинулся с места, пока мороз не пробрал его до костей.
—Пошли, Рыжуха, а то окоченеем.
Собака с удовольствием приняла предложение и, встряхнувшись, побежала чуть впереди хозяина, напряженно прислушиваясь, — ведь за человеком надо присматривать: он плохо видит и слышит.
Но ночь была безмолвной и безжизненной; только звезды смотрели с неба, и среди них угрюмой хозяйкой летнего ресторана в занесенном снегом саду бродила луна.
Поглядев на небо, Ферко отыскал семь звезд Большой Медведицы, ручка ковша которой еще только начала опускаться, указывая, что недавно минула полночь.
—Рыжуха, мы, глупые, зря уйми. Надо было еще посидеть.
Река тихо журчала, играя в мяч с луной и звездами, а озерки застыли в неподвижности, — в их рамки Зима вставила толстые стекла. Стекла эти Ферко по утрам разбивал и счищал снег со льда, чтобы рыба получала достаточно воздуха, точнее — кислорода. Свежая вода и в самый сильный мороз давала форели питание, но водяным растениям, для того чтобы выделять кислород, необходим солнечный свет.
Ферко окинул взглядом цепь застывших маленьких озер и подумал: утром он посмотрит в окно и увидит в одном из капканов коричневое пятно, огромную выдру.