© Перевод Ю. Корнеев
ЮЖНОЕ(Волосы)
О волосы, как схожи вы с вольными волнами!
Вы — зеркало, в котором удел мой отражен.
Вы — озеро, где воды сверкают хрусталями.
Вы — океан, что мраком ночным заворожен.
О волосы любимой, о кудри проливные,
Руками погрузиться мне дайте в ваш поток,
Чтоб в нем, студеном, видел горячечные сны я
И мглу его рассеять их звездным светом мог.
Плыть по нему мне дайте, как по морю, неспешно,
Когда оно безбурно, и кроткий плеск зыбей
Смягчает одинокость гармонией утешной,
А лунное сиянье целит от всех скорбей.
Разбиться в щепы дайте мне на подводных скалах,
Сокрытых в этой хляби, что цветом — как эбен,
И сладостней рейнвейна, кипящего в бокалах,
И плещет, словно в берег, в старинный валансьен.
Волшебница, владеешь ты несравненным кладом —
Такими волосами, что краше всех венцов,
И можешь равнодушно, с высокомерным взглядом
Внимать банальным гимнам толпы своих льстецов.
Позволь же надышаться мне странным ароматом,
Струящимся победно вкруг твоего чела,
Тем запахом, что разум мутит скупцам богатым
И в гроб до срока сводит безумцев без числа.
Я знаю: беспощадно томят тебя желанья,
Ты гнаться за любовью всю жизнь обречена,
Но вот пройдешь, и слышу я горних сфер звучанье,
И вновь душа истомой и нежностью полна.
Кудрей твоих лавина, что дерзко разметалась,
Пусть подголовьем станет в счастливый час и мне,
И летними ночами, когда сморит усталость,
Откидываться буду я на него во сне.
Пусть вихрем сумасшедшим вокруг меня обвиться
Придется этим косам, дабы придать мне сил
И заменить то масло, которым умаститься
Обязан гладиатор, на смерть идущий, был.
О мантия, твой бархат чернее тьмы беззвездной!
Я из пучины этой, быть может, не вернусь,
Но что мне в том, коль прежде, чем буду пожран бездной,
Я в волнах наслажденья блаженно захлебнусь!
МОЛИТВА
По замку, где ни звука, ни души,
Она проходит в черном одеянье,
И кутается в саван, и в тиши
Рыдает, словно каясь в злодеянье.
Будь кружевом я на платке у ней,
Ей плакалось бы во сто раз вольней.
С шотландкой юной сходственная с виду —
Воздушна, белокура и нежна,
Она меланхоличней Артемиды
И в вечную печаль погружена.
Стань платьем я, ее облегшим тесно,
Мне были бы грехи ее известны.
Ночами серебристый звездный рой
Стремит украдкой ласковые взоры
В ее глаза, омытые слезой,
Прозрачной, как окрестные озера.
Будь я луной, что лик свой прячет в тень,
На землю вовсе не вернулся б день.
Стервятники клекочущие вьются
Над рвами замка вкруг его зубцов,
А в темных залах вздохи раздаются,
Беспомощные, как мольба слепцов.
Стань я из человека хищной птицей,
Я мог бы над ее челом кружиться.
Монархиней, утратившею трон,
Скитается она, гневна, упорна,
По берегам, и взгляд ее вперен
В гондолы, освещенные a giorno.
Будь гондольером я, к ногам ее
Всегда бы вел суденышко свое.
Днем, в шелковом иль бархатном наряде,
Аллеями, где шелестит листва,
Бредет она, слегка мимозы гладя
И горестные бормоча слова.
Стань деревом я, ветками неслышно
Касался бы ее одежды пышной.
Порой она, упав на камень плит
В часовенке, пришедшей в запустенье,
Молитву громким голосом творит
Под плеск зыбей и ветра дуновенье.
Будь морем я, лишь одного б желал —
Чтоб брызгами я ноги ей лобзал.
Скользя по парку в сумерках тоскливо,
Пройдет она очередной боскет,
И предков изваянья молчаливо
Из-за дерев кивают ей вослед.
Стань я гранитом, я бы непрестанно
Внимал ее молитве покаянной.
Тот замок, словно скит, уединен —
Лишь души давних грешников там бродят
Да моряков, на дно пошедших, стон,
До суши долетая, жуть наводит.
Ах, будь дано туда и мне доплыть,
Чтоб дух у ног прекрасной испустить!
В молчанье монастырском холодея,
Она рыдает о злосчастных днях,
И плещутся, как волны, кровью рдея,
Пурпурные шпалеры на стенах.
Стань саваном моим шпалеры эти —
Теплее саван не найти б на свете.
Так жизнь влачит прекрасная, и сны,
Горячечно-бредовые, ей снятся,
А в стрельчатые окна с вышины
Светила безымянные глядятся.
Ах, будь дано мне вместе с ней мечтать
И с ней в одной могиле прахом стать!..
В забытом гулком замке безнадежно
Она печалуется о былом,
И только эхо вторит ей тревожно
В лесу соседнем, мрачном и нагом.
Одной судьбы желаю — и давно — я
С хозяйкой замка, выдуманной мною!
НЕПРИЯТНОСТИ
Сегодня я упрям, капризен, зол, как пес.
Мне в книжных залежах наскучили раскопки.
Не может быть! Скурил уже я три коробки
Крепчайших папирос.
Виски трещат. Как все невыносимо это!
Продажно общество. Мир тесен. Жизнь плоха…
Нейдут из головы кислоты, пороха
И острые предметы.
Сажусь за стол. Живет насупротив одна
Больная девушка в чулане полутемном.
Родители мертвы, вот глаженьем надомным
И кормится она.
Вокруг чахоточной белья теснятся груды.
Присесть — и то нельзя ни на минуту ей.
Тут уж не до лекарств, лечебниц и врачей —
Похлебки б тут не худо.
В нас трудности должны энергию вселять,
А у меня в душе лишь злобу разжигает
Тот факт, что некая газета отвергает
Мои стихи опять.
Как скверно на душе! Порвал я эпопею,
Что в ящике хранил. У нас не ценят труд!
Не раз в редакциях, где всякий хлам берут,
Меня турили в шею.
Не читан критиками Тэн[133] у нас пока,
И рукописи мне приходится доныне
Охапками сжигать с отчаянья в камине.
Как, пресса, ты жалка!
Ты эпиграмм моих — и тех не стоишь, шлюха…
Бьет полночь. От дождя лоснится тротуар,
Но веселится чернь. Плеск луж и звон гитар —
До-соль! — мне ранят ухо.
Артистам и друзьям стихи я посвящал,
А не какой-нибудь там очень важной птице…
Я — независимый. Вот мне и не пробиться
В газету иль журнал.
Такого дикаря пустив в литературу,
Спугнешь подписчика, а вкус его — закон.
Искусство? С ним к тому, кому милей Заккон,
Лезть и не думай сдуру.
Прозаику легко. Повсюду он в чести,
Вербует coterie[134], срывает гонорары,
А мне стократ страшней наигорчайшей кары
На прозу перейти.
Лесть мерзостна всегда, вдвойне — в устах мужчины.
И я с собратьями водиться не хочу.
Я занят лишь одним: шлифую и точу
Свои александрины[135].
А что с чахоточной? По-прежнему утюг
Мелькает у нее в руках, покрытых потом.
Когда-нибудь она еще разок махнет им
И дух испустит вдруг.
Сидит без воздуха и чахнет в тесной клетке
На хлебе и воде. Но, уши навострив,
Я слышу, как она мурлыкает мотив
Из новой оперетки.
Отлично. Все-таки сдаваться подождем.
Настанет день, и я войду, быть может, в моду,
И опусов своих, включая эту оду,
Издам солидный том.
Уменья у меня на все маневры хватит.
Пущу интриги, blague[136], réclame[137] и связи в ход
И наконец найду издателя, а тот
Мои труды оплатит.
Мне лучше. Злость прошла… Что у соседки там?
Свет не погас. Еще работает больнушка,
Чтоб лечь, не евши, спать. К тому ж, она — дурнушка…
Пусть все идет к чертям!
В СОВРЕМЕННОМ КВАРТАЛЕ
Мануэлу Рибейро
Бьет десять. Солнце шпарит, как шальное.
Маркизы тень дают домам-дворцам,
Но сякнут родники в садах от зноя,
И взоры раскаленной белизною
Прохожим обжигает макадам[138].
Rez-de-chaussee[139] в покой погружены,
Хоть кое-где уже открылись шторы,
И к завтраку хозяева званы,
И через окна на столах видны
Сверканье хрусталя и блеск фарфора.
Довольство и комфорт — какое счастье!
Как я по ним тоскую и томлюсь!
К себе в контору шел не торопясь я —
Ведь я стремлюсь на службу, большей частью
Так, словно там в параличе свалюсь.
Внезапно я на лестнице одной
Растрепанную увидал девчонку,
Что тихо препиралась со слугой,
На мрамор, сходный с шахматной доской,
Поставив с разной зеленью плетенку.
Потом она с колен сердито встала,
И разглядел я, солнцу вопреки,
Ее одежду, где заплат немало,
Лицо, что красотою не блистало,
И синие бумажные чулки.
«Бери иль уходи и впредь не смей
За гниль такую требовать с запросом»,—
С площадки бросил холодно лакей,
Швырнув медяк заплесневелый ей,
И тот хлестнул по спелым абрикосам.
Тогда нежданно в голову пришло мне
(По-своему на мир художник зрит!):
«Вдруг солнце колорист столь неуемный,
Что зелень у разносчицы наемной
Возьмет и в плоть живую претворит?»
Хлеб булочник клиентам разносил
И под тяжелой ношею сгибался,
И ноздри сдобный аромат дразнил,
И, выбиваясь из последних сил,
Придверный колокольчик заливался.
А мне меж тем все так же рисовалось,
Что в неживое жизнь я смог вдохнуть,
И дикая мечта моя сбывалась:
В арбузе голова мне открывалась,
В кочне капусты я провидел грудь.
В маслинах (масло жмут из них у нас),
Поблескивавших средь листков зеленых,
Извивы кос мне грезились подчас,
А в гроздьях винограда — четки глаз,
Меж реп-костей, от мяса оголенных.
Плодов напоминали очертанья
Лицо иль щеку, плечи или рот,
И, словно этой пышности венчанье,
Струя вокруг себя благоуханье,
Торчала дыня, как большой живот.
Я думал: «Схожа с пальцами морковь,
В томатах сердце доброе таится,
А в вишнях сок напоминает кровь.
В материи — и в той живет любовь,
Зародыш каждый силится развиться».
Сияло солнце. Небо золотилось.
За ношу, полегчавшую вдвойне,
Рукою зеленщица ухватилась
И в сторону мою поворотилась:
«Клиентов нет… Не пособите ль мне?»
Едва она на помощь позвала,
Я в свой черед за ручку взялся тоже,
И от земли, к которой, тяжела,
Корзина разве что не приросла,
Ее с трудом мы оторвали все же.
«Спасибо! Да хранит вас провиденье!..» —
И это дало мне такой заряд
Восторга, сил и самоуваженья,
Какой лишь крепкое пищеваренье
И добродетель стойкая сулят.
И в разные мы стороны пошли.
Бедняжка в юбке чересчур цветастой
Шагала, узкобедрая, в пыли
И гнулась под плетенкой, а вдали
Стук экипажей раздавался часто.
Из лейки поливал горшок с вьюнками
Малыш в окне, от солнца голубом,
И брызги, подсиненные лучами,
Казались драгоценными камнями
И звездной пылью сыпались кругом.
Шел от плетенки свежий дух в простор,
Свистела канарейка где-то рядом,
За жалюзи ménages[140] вступали в спор,
И апельсинный свет почти в упор
Разбрасывало солнце по фасадам.
Торговка удалялась, выхваляя
Товар свой, нераспроданный пока,
И мне она понравилась такая:
В дешевом ситце, дерзкая, худая,
С руками, подпиравшими бока.
И высились надменно с двух концов
Набитой сельской зеленью корзины,
Откуда не повысыпать плодов
Девчонке многих стоило трудов,
Две тыквы, словно ноги исполина.
УТРЕННИЕ ЗАМОРОЗКИ
Мороз… Хоть шли дожди дней пять иль шесть подряд,
А небо все ж успело проясниться.
Дорожники — тут целый их отряд —
В двух направленьях улицу мостят,
На корточки усевшись вереницей.
Что? Зябко? Двигайтесь быстрей, и все тут дело!
Суша росу ночную с вышины,
Светило дня уже забагрянело,
И в лужах, где земля остекленела,
Промокшие дома отражены.
Торговки рыбою, босые, вкруг снуют,
Под ношею дрожа от напряженья,
И к животворным струйкам света льнут
Лачуги, где теснится бедный люд,
И богачей просторные владенья.
А здесь грохочет так, что молкнут песни птичьи,
Здесь пешеход сворачивает вбок:
Меняют мостовые здесь обличье —
После дождей их чинят по обычью,
И звон железа тверд, певуч, жесток.
Нет, не замерзнешь тут! Как ходят молотки,
Как мышцы вздуты и движенья ловки
У тех, что валуны дробят в куски!
Как у других в руках на вид легки
Немыслимо тяжелые трамбовки!
Какие бороды! А колпаки какие —
Шерсть да с подкладкой!.. Тут земля — кремень.
Так прочь жилеты, пояса тугие:
Должны владельцы их полунагие
Кирками искры высекать весь день.
О месяц скудости и скорби всеземной,
Когда цветы — и те не расцветают!
Стоят деревья, словно флот зимой —
Пустые реи, такелаж немой.
С лопат у землекопов грунт слетает.
На Север, мнится, я перенесен нежданно,
Хотя вокруг все тех же тачек скрип —
Сюда подвозят гравий непрестанно,
Все тот же город, меркантильный, чванный,
Все те же зданья, толпы, крыш изгиб.
Но стали наконец и камни просыхать.
Проходит наваждение ночное,
И краски неба взор слепят опять
Так яростно, что хочется вскричать:
«Озера бриллиантов предо мною!»
Пусть тех, кто послабей, страшит похолоданье,
А я здоров, доволен и стремлюсь
Исполнить радостью существованья
Свои пять чувств, иначе: обонянье,
Слух, осязанье, зрение и вкус.
Горит от холода все тело у меня,
И силы потранжирить мне охота.
Бежит дорога вдаль, с собой маня;
Мне любы запах пота и огня,
Соленый вкус железа и работы.
Глядит мне парень вслед, угрюмый и чернявый,
А двое — горы мускулов стальных —
Насвистывают тихо и лукаво,
И промеряет глубину канавы
Толстяк, что за десятника у них.
Не жизнь, но ад! Они не люди — тяглый скот,
Ярмо свое влачащий до могилы.
На землю заступ землекоп кладет
И осторожно на руки плюет,
Чтоб рукоять в ладонях не скользила.
Народ! Пускай на нем тряпье в потеках винных —
Цвета иные не идут никак
К рубахам белым на простолюдинах:
Потеки те — не пятна на холстинах,
А лозунги, украсившие стяг.
Но появляется тут меж канав и ям
Изящная фигурка в шубке русской —
Ни дать ни взять зверек, что по утрам,
Глазами поводя по сторонам,
Высовывается из норки узкой.
Как занесло сюда актрису, с коей взора,
Что, словно навощенный пол, блестит,
Я не свожу в театре месяц скоро?
Замешкалась она — ах, эти сборы! —
И вот на репетицию летит.
Как хрупок стан ее средь мощных плеч и спин!
Тут труженики есть любого сорта,
И ясно, кто какого края сын:
Высок и строен — значит, ты с низин,
А кряжист и приземист — значит, с гор ты.
Всем обликом своим — богатыми мехами,
Воздушностью, утонченным лицом
Она — контраст и с этими парнями,
И с этими убогими домами,
И с этим лаконичным декабрем.
Стоят мостильщики с желанием в глазах,
Как гурт быков, ужаленных стрекалом;
Она ж, боясь споткнуться на камнях
В ботиночках на острых каблучках,
Приблизиться не смеет к грубым малым.
Но, наконец, поняв, что публика упорно
Не хочет расступиться перед ней,
Она, бесенок с миною задорной,
Пускается, как козочка, проворно
По мостовой меж грудами камней.
УВЯДШИЕ ЦВЕТЫ
Вчера забрел я в сад, где в прежние года
Луна лобзала нас, где ты меня любила,
Свободна, как полет, как солнца лик, горда,
И где напомнило мне все о том, что было.
Во всем еще вокруг поэзия жила,
Рифмуя звездный свет и ожиданье ласки,
И над лавандою еще вилась пчела.
И тени бабочек сплетались в легкой пляске.
Еще дышал тобой тот запустелый сад,
Что встарь высокие внушил мне мадригалы,
И в сердце у меня его увялость ряд
Неувядающих идиллий воскрешала.
Повествовало все мне здесь еще о том,
Как свой неспешный взор, застенчивости полный,
На мне в промчавшемся, но радостном былом
Остановила ты близ этих роз безмолвно.
О чистая душа, что свой природный жар
Под бледной кротостью Клариссы[141] маскирует,
Я не сумел испить до капли весь нектар,
Который женщина нам нежностью дарует!
И все, что братская беседа ветерка
Способна передать цветам благоуханным,
Все-все о нас с тобой услышал я, пока
Уныло размышлял о нашем прошлом странном.
Казалось мне, пройдет мгновение едва —
И сад, приют любви, что создал для тебя я,
Вновь огласят твой смех и пылкие слова,
Которые к тебе я обращал, мечтая.
О символ святости, ты мне вернула вновь
Дни вдохновения, когда, слиясь устами,
Мы пили эликсир душистых вечеров
Под небом этим же, меж этими цветами.
Меня заставила ты вновь перечитать
Роман наш сладостный и более печальный,
Чем розы и ваниль, что люди увядать
Приносят к холмику над ямой погребальной.
Но не сидеть тебе, мой незабвенный друг,
Вовеки на скамье кирпичной и замшенной,
А мне не целовать, когда все спит вокруг,
Твоей руки, как кость слоновая, точеной.
За то, что я над всем поставить не сумел
Любовь, гармонии неизреченной чудо,
Отчаяние мне назначено в удел
И сходен стал мой смех с улыбкою Иуды.
Исчезло все быстрей, о лилия моя,
Пылинки, что с земли унесена муссоном,
И встарь изведанную сладость бытия
Вкусить еще хоть раз уже не суждено нам.
Когда вчера ступил, подруга юных лет,
Я на песок, где встарь с шуршаньем волочился
Край платья твоего, который, как рассвет
Пурпурно-золотой, передо мной лучился,
Тоска мне в сердце так вонзила острие,
Самообман достиг такого напряженья,
Что одиночество я позабыл свое
И обрести крыла вновь дал воображенью.
Воспоминаньям дверь на волю я открыл,
В мечтах воздушные, как прежде, замки строя,
И в водоем глаза, как прежде ты, вперил,
Любуясь лунного сияния игрою.
Я даже чувствовал, как твой небесный взор,
Пленитель давний мой, смягчать способный камни,
Надеждою меня питает до сих пор
И сохранить ее поможет навсегда мне.
Я, мнилось мне, опять твоих коснулся ног,
В ладонях грея их среди кустов тенистых,
И в птичьем щебете мне слышался намек
На пенье ангелов, твоих собратий чистых.
Свет у меня в душе заполыхал зарей,
И ветер так дохнул на сад, тобой любимый,
Что до меня донес он звучный голос твой,
А с ним и аромат твой непреоборимый.
МИР ЧУВСТВ ЗАПАДНОГО ЧЕЛОВЕКА
Не успевают сумерки настать,
На улицы у нас нисходит грусть такая,
Что мне толпа и шум, река и ширь морская
Внушают дикое желанье зарыдать.
Желтеют в низком небе пятна газа,
До тошнотворности им воздух заражен,
И, мнится, город наш, хоть встал над Тежо он,
С промозглым Лондоном сходнее раз от раза.
К вокзалу катят те, кого умчит
Стремительный экспресс из этого тумана.
Приходят в голову мне выставки и страны:
Весь мир — Париж, Берлин, Санкт-Петербург, Мадрид.
Со строек, подведенных лишь под крыши,
Уходят плотники — на балку с балки прыг,
Как вспархивает рой мышей летучих в миг,
Когда смолкает день, вечерний звон заслыша.
Вон, куртки за плечом, валит орда —
То конопатчики спешат в трактир, толкаясь;
А я по улочкам брожу или таскаюсь
По набережным, где швартуются суда.
Я вспоминаю хроники морские.
Все воскресает вдруг — герои, мавры, флот;
Не отдает свой труд Камоэнс бездне вод,
И корабли плывут наперекор стихии.
На нервы все мне действует кругом.
Вон шлюпку с крейсера английского спускают,
А вон за окнами в гостинице сверкают —
Час ужина настал — приборы серебром.
На площади галдят два зубодера
И, на ходули встав, хромает арлекин;
Зевает лавочник у входа в магазин;
На тротуар с веранд матроны мечут взоры.
С работы все торопятся домой,
Блестит река, и вот, массивных, словно глыбы,
Полуподенщиц и полуторговок рыбой
Выплескивает порт на Лиссабон ночной.
На голове у каждой по корзине,
Где у одних товар, младенец — у других:
Они должны таскать с собой детей своих,
Что сгинут — дайте срок! — как их отцы, в пучине.
Босые, все в угле́, по целым дням
Они работают на рейде и причалах,
Ночуя с кошками в загаженных кварталах,
Где тухлой рыбы вонь восходит к небесам.
Я — словно узник; все меня изводит —
И часовых шаги, и по решетке стук;
Вот только лишь старух да девочек вокруг,
А не преступников мой скорбный взор находит.
Во тьме томлюсь я, но огни зажгут —
И вовсе взбесится мой аневризм бесчинный.
Предстанут мне тюрьма, кресты, собор старинный,
И сердце схватит так, что слезы побегут.
Уже в квадратах света мостовая —
Из окон льют его кафе и кабаки,
Жилые этажи, табачные ларьки.
Луна слепит — точь-в-точь арена цирковая.
Меж двух церквей, немного в стороне,
Кружок духовных лиц стоит в одежде черной,
И мысли — как моя фантазия ни вздорна —
Об инквизиции на ум приходят мне.
Там, где дома смело землетрясенье,
Возводят новые — везде один шаблон,
Но колокольни вновь торчат со всех сторон,
Крутые спуски вновь препятствуют движенью.
В общественном саду на пьедестал
Меж крашеных скамей и перцев худосочных
Эпический поэт при шпаге, в латах прочных,
Угрюмый, бронзовый, монументальный, встал.
Что будет, коль беда плеснет крылами
И мор пойдет косить недужных бедняков?..
Чу, горн! К поверке ждут солдат-отпускников.
Посереди лачуг блестит дворец огнями.
Вот из казарм, что в средние века
Странноприимными монастырями были,
Пехота с конницей неспешно запылили —
Им патрулировать, не рассветет пока.
Тебе, о город, где всем нам так сиро,
Я страсть угасшую разжечь во мне не дам.
Свет фонари струят на траур модных дам,
Словно приклеенных к витрине ювелира.
Вот и статистки, примадоннам вслед —
Швеи, цветочницы, девчонки из passages[142],
Так за рабочий день уставшие, что даже
У них и голову поднять-то силы нет.
Чем более реальность хаотична,
Тем интересней мне сказать о ней в стихах,
И я вхожу в своих надтреснутых очках
В brasserie[143], где в домино играют, как обычно.
Вновь выхожу. Как давит ночь! Идешь,
А вкруг шатаются веселые девицы
И разливается дыхание больницы,
Их плечи голые бросающее в дрожь.
Везде фасады лавок равнодушных,
А чудится мне строй соборов вековых,
И свечи, и цветы, и статуи святых,
И люди — скопище овец богопослушных.
Вон горожанка семенит шажком,
На взрытой мостовой лавируя с опаской,
Но представляется мне эта буржуазка
Монашкой лет былых, измученной постом.
Под молотом кузнечным искры к небу
Из тесной мастерской ножовщика летят.
Плывет целительный и честный аромат
В печь булочниками загруженного хлеба.
В действительность стараюсь я врасти,
Чтоб сборник мой задел поглубже за живое.
От магазина мод — замедлил близ него я —
Юнец-карманник глаз не в силах отвести.
О спуски нескончаемые эти!
Как описать стихом, свободным от прикрас,
Мне ваших фонарей хлорозно-бледный газ
И романтический ваш облик в лунном свете?
Вон женщина, нет, сытая змея,
Чьи формы пышные с трудом корсет смиряет,
Себе капризно шаль с рисунком выбирает
Из неисчерпных груд заморского тряпья.
А вон карга в бандо и с длинным traineʼom[144],
Что сходен с веером старинным. У дверей
Два мекленбуржца ждут владелицы своей
И бьют копытами со ржанием надменным.
Роскошных тканей на прилавках тьма,
Но нечем зелени дышать декоративной.
От пудры рисовой во рту у вас противно,
Зато приказчики — услужливость сама.
Но постепенно, словно мавзолеи,
Становятся ряды торговые темны.
Лишь выкрики еще кой-где в ночи слышны —
Там кто-то продает билеты лотереи.
«На хлеб подайте! Сжальтесь надо мной!» —
Мне этот стон всегда во мраке сердце ранит:
То руку с робостью за милостыней тянет
Мой школьный латинист, учитель отставной.
Над океаном крыш — простор без меры
И свет небесных тел течет, как струи слез.
По счастью, верю я, что есть метампсихоз!
Что может слаще быть столь голубой химеры?
Как бесконечен улиц лабиринт,
Как кровью налиты глаза у шарабана,
Как ставни хлопают во мраке непрестанно,
Как звякнул выпавший при их закрытье винт!
А я шагаю, как по строчке нотной,
Меж двух шеренг домов шикарных и лачуг,
И флейта дальняя — о пасторальный звук! —
В ночном безмолвии пронзает воздух плотный.
Когда бы жить мне вечно, с каждым днем
Все новых совершенств и радостей взыскуя!..
И я стеклянные дворцы себе рисую,
Что мы для наших жен в грядущем возведем.
О наши сыновья, осуществится
В ваш век так много снов, нам снившихся всегда,
Что ваши матери и сестры никогда
Не будут в мерзости и тесноте гнездиться!
А мы, кочевники грядущих лет,
Рыжеволосые праправнуки да Гамы,
По континентам всем проложим путь упрямо,
По океанам всем прочертим пенный след.
Ну, а пока нас жизнь замуровала
В ущельях каменных без трав и без цветов.
Чу! Мне сдается, нож блеснул в тени домов
И жертва сдавленно о помощи воззвала.
Меня мутит: я, мнится, сам пропах
Миазмами глухих проулков, полных скверны,
И сторонюсь пьянчуг, что вышли из таверны,
Горланя и держась нетвердо на ногах.
Не страшен мне сомнительный прохожий:
Ограбить нищего — какой в том вору толк?
И все ж во тьме всегда тревожно. Что там? Волк?
Нет, лишь бродячий пес со струпьями на коже.
То вверх, то вниз по спускам городским
Чины полиции плетутся с фонарями,
И, папиросными сверкая огоньками,
Глядят веселые девицы в спину им.
И, надвигаясь гневно и глумливо
На здания-гробы, встающие из мглы,
Скорбь человеческая желчные валы
Стремит за горизонт, как море в час прилива.