Львенок — страница 11 из 55

Она сказала это с абсолютной уверенностью, которая поражала меня в ней с самого начала и которая была ей свойственна во всех сферах деятельности. У меня-то ее не было, этой самой уверенности. Я уставился в рукопись, ничего там не видя. Как, значит, говорил шеф? «Молодая женщина… жизни не нюхала… одержимая… обработает нам половину редсовета…» — а что ее на это толкает? Что, черт побери, она с этого имеет, зачем пробивает рукописи о девушках аморального поведения? Будет биться за какую-то там начинающую писательницу так, точно от этого зависят судьбы мира! Одним писателем больше, одним меньше — да какая, черт побери, разница?! Вселенная стремительно приближается к тепловому взрыву, а если даже и нет, то жизнь все равно коротка и полна неприятностей… По спине у меня пробежал холодок. Какой-то ты будешь, опасная новая эпоха без техники безопасности?

Так что же все-таки движет Блюменфельдовой? Сама она не пишет, что сегодня почти анахронизм. Даже предисловия. Все свои литературные амбиции она концентрирует только в аннотациях. Да еще продвигает эти свои донкихотские книжки.

Хотя выглядит она скорее как Санчо Панса в женском обличье. Невысокая, пухленькая, не то чтобы красивая, но привлекательная, влюбчивая, с прекрасными еврейскими глазами. Она стояла прямо надо мной — ее благословенные груди вызывающе выставляли вперед свои соблазнительные соски, выпирающие из-под купленной в «Тузексе»[15] блузки; загорелой рукой Блюменфельдова опиралась о мой стол. На руке виднелась татуировка: цифры 8394771283. Жизнь она нюхала, тут шеф был неправ. После войны Даша провела три года в Норвегии, в каком-то пансионе для спасенных еврейских детей, там она в совершенстве выучила норвежский, что совершенно не пригодилось ей в редакции, и завоевала приязнь богатой бездетной еврейской супружеской пары, непрерывно снабжавшей ее тузексовыми бонами. Даша безоглядно ими спекулировала, так что жаловаться ей было не на что. В общем, жизнь наша Дашенька уже нюхала.

— Я это прочитаю, — сказал я. — И если все обстоит так, как ты говоришь, то буду рекомендовать.

— Золотце ты мое, — засмеялась она.

— Я осторожный. Тут ты права. Но иногда действительно лучше пробивать нужное поэтапно и не слишком торо…

— Да-да, я все поняла. У тебя это под стеклом. — И она ткнула своим замызганным пальчиком в латинскую надпись на моем столе, вырезанную из старого учебника. — Но теперь у нас начинается новая эпоха. — Она направилась к двери и оттуда еще раз мне улыбнулась. — Да, чуть не забыла. Я завтра свой день рождения праздную. Сколько стукнет, неважно. Приходи, компания подбирается что надо. И прихвати с собой ту девушку, у которой шуры-муры с шимпанзе.

Дверь захлопнулась. Барышню Серебряную. Ах, барышня Серебряная, вы вошли в мою жизнь как раз тогда, когда над ней вот-вот грянет буря гнева. Что ж, возможно, вы — доброе знамение. Возможно, грозовые тучи опять рассеются.

Я взялся за Цибулову. Пора было приступать к рецензированию.

Спустя десять страниц я и думать забыл о рецензии. Я просто читал. Об издании и речи быть не могло, это определенно, и Брат, какие бы там ветры ни дули, явно страдал приступами временного помешательства. Но текст впился в меня, как пиявка. Это не литература, твердил я себе, вот эта вот история девушки из семьи передовиков производства, на которую у родителей вечно не хватает времени. Сюжет был мне знаком: наш редакционный лауреат Жлува уже разрабатывал нечто подобное. Вот именно что «разрабатывал». У него в конце концов на сцену являлся коллектив со своим благотворным влиянием.

Здесь же мог явиться разве что ангел-хранитель. Наклонная плоскость, и девушка, скользившая по ней со скоростью бобслеиста. У Жлувы — социалистическая разновидность хэппи-энда. Здесь… здесь неважно «что», важно «как». Бесконечный треп ораторов, которые у лауреата Жлувы пережевывали бесконечные постановления, причем литературным языком, с едва заметными вкраплениями сленга. И нить воспоминаний, галерея героев и мест; никто никогда про них не слышал, но тем не менее они обладали силой исторической достоверности. Какой-то Возейк, который ходил в «Дерево» с Майдой отплясывать низкий рок-н-ролл, а эту Майду потом замели, потому что она обчищала дачи и занималась проституцией. И Бейк, снискавший себе славу тем, что пьяным провел ночь в танке-памятнике на Смиховской площади, загадил его и за это загремел в колонию.

И вот читал я это и чувствовал, как во мне, к моему ужасу, начинает шевелиться хилый червячок прежних юношеских амбиций. Черт побери, я тоже когда-то хотел так писать! И что характерно — о том же самом! Прежде чем я вовремя вскочил в лимузин литературы, я тоже знавал одного такого Бейка. Его звали Риша, и он промышлял воровством в универмагах. И я был знаком с Майдой, которую звали Кветуша и которая потом отправилась заниматься своим древнейшим ремеслом в немецкий концлагерь. Я хотел, но не писал. Вернее, я попытался. Но меня на это не хватило. Сначала дело никак не шло, а потом я уверил себя, что дело никак не идет. Я занялся поэзией. Родная земля, генералы, генералиссимусы. Пламя, знамя, революция с нами.

Мне пришлось положить рукопись на стол и заглядеться на бюст Ленина на шкафу со справочниками. Над ним висела на стене ленинская цитата. Тьфу! Ерунда какая-то. Блюменфельдова просто рехнулась. Мы не на луне живем. Так что пускай потом на меня не злится. Нет, но до чего же хороша эта Цибулова, такого просто не бывает. А оно есть. Что есть, то есть. Тут я готов снять шляпу. Хотя, с другой стороны, сколько их уже было, подобных шедевров — и где они сейчас? А мы — мы вот они. Нельзя поддаваться гипнозу какого-то там таланта. Вот товарищ Крал наверняка не поддастся. А если бы я и поддался, мне все равно бы пришлось потом поддаться товарищу Кралу. А я не могу этого допустить, особенно в нынешней ситуации, когда я хочу, чтобы мне поддалась барышня Серебряная.

Даже не произнесенное вслух ее имя придало мне сил, привело в чувство, и я окончательно опомнился. Надо как-то из этого выпутываться. Тут распахнулась дверь, и в комнату, точно наводнение, ворвалась Анежка. Разумеется, на голове совершенно новый «девятый вал», только-только от парикмахера.

— Меня никто не искал?

— Искал. Начальник.

— А что ты ему сказал?

— Что ты вместе с Буковским отправилась в парикмахерскую.

— Дразнишься, да? — Анежка села за стол. — Шеф уже прочел предисловие?

— Что-то там у тебя лежит.

— Точно. — Анежка схватила несколько листочков, которые утром бросила ей на стол редакционная секретарша, и углубилась в чтение.

Я тоже. Нет-нет. Какое там! Если бы этакая вот бомба взорвалась, наша литература оказалась бы в страшной опасности, а все мы, что сидим сейчас на ней, свесив ножки, имели бы совершенно дурацкий вид. Как там сказала о моих стихах барышня Серебряная? То, чего она не нашла в них, есть в этой вот прекрасной жуткописи. Никогда я не умел и никогда уже не буду уметь так писать. Однако милостивая эпоха простила меня и даже наградила за изворотливость. Я предал бы мою милостивую эпоху, порекомендуй я вот это. Да-да, все имеет свой конец, и я никогда не строил иллюзий, как некоторые. Жизнь так коротка. Именно в этом и таится надежда. Замешкаешься — и платишь едва ли не золотом. Коротка жизнь, коротка.

— Проклятье! — воскликнула Анежка.

— Что там?

— Представляешь, он вычеркнул мне Паустовского!

Она протянула мне предисловие поэта Буковского к какому-то сборнику стихов. Текст был гладкий, без шефовой правки. Только в самом конце одна волнистая линия. И рукой шефа на сопроводительном листочке написано: «Предисловие хорошее, политически верное, художественно новаторское. Единственное, что я порекомендовал бы, так это убрать цитату из Паустовского на стр. 3. В ней нет необходимости, текст и сам по себе ясен, а автор недавно был подвергнут критике!»

Адью, Цибулова! Я не могу допустить, чтобы тебя когда-нибудь подвергли критике. Извини, но своя рубашка ближе к телу. Дождись следующей фазы общественного развития.

Я встал и отнес недочитанную рукопись Пецаковой.

Глава третьяМанес

Барышня Серебряная свое слово сдержала: была уже половина восьмого, а я все еще подсчитывал блондинок и брюнеток у балюстрады перед Манесом — кого пройдет больше. Блондинки вели, из «супероктавий» и «фелиций» их извлекали пожилые холостяки, в саду какой-то саксофон заходился в приступах стиля west coast, и под эту музыку мой желудок постепенно сжимался до размеров воробьиного — так переживал я из-за барышни Серебряной. Что-то мне подсказывало, что если уж она так охотно согласилась на свидание, то затащить ее в койку будет трудненько.

А солнце сидело на самой макушке Петршинской смотровой башни, точно воплощение медово-бредовой идеи подвыпившего стекольщика, блондинки и брюнетки маршировали в пастельном освещении возле Манеса, и ни одна из них не походила на барышню Серебряную. Барышня Серебряная была неповторима.

Самое обидное, что я верил в это. Я говорил себе: старик, не сходи с ума, неужто тебе нужно повторять циничные прописные истины, которые мы заучивали из-под палки переходного возраста? Ведь что такое любовь? Элементарная погоня сам знаешь за чем… но никакие брутальные рассуждения не оказывали на меня терапевтического действия, я втюрился в Серебряную, и мысли о не слишком поэтичных проявлениях ее метаболизма мне не помогали. Она сияла перед моим мысленным взором, словно обручальное кольцо… в зеленоватом подводном мире Влтавы, в своей золотой наготе, дважды обвитая скромной бирюзой; трамваи звенели, Влтава шумела под плотиной, солнце, отползая от тени Манеса, карабкалось на вторые этажи кремовых домов на противоположном тротуаре и сексуально ласкало гипсовых ангелов на фасадах; время бешеным аллюром помчалось назад, в год от Рождества Христова 1946, тогда я ждал здесь свою первую пражскую девушку, в кармане — студенческие пять крон, желудок корчится от любви и страха, точно Вашек Жамберк… и тут наконец я увидел барышню Серебряную. Она все-таки сдержала слово: выскочила из подошедшего трамвая — и широкая розово-белая полосатая юбка взметнулась выше колен, и розовые босоножки на длинных, умопомрачительных ногах простучали по булыжникам, и вихрастая головка улыбнулась мне.