Львенок — страница 41 из 55

То есть я и раньше этого не знал. Но раньше мне это было совершенно безразлично.

Глава двенадцатаяСцена с кепкой

Я приехал в середине дня. В шесть вечера, преобразившись в штатского, я опять стоял на улице Девятнадцатого ноября, которая все лето являлась мне в снах. Она сияла в них многогранником разноцветных стекол; многогранником, который был залит блеском мокрых от дождя крыш и одновременно напоминал искусственную луну из какого-нибудь эстрадного ревю; на этой улице нежно позвякивали каблучки и что-то шептал голосок загорелой девушки, похожий на голос гобоя.

Я опять изнывал перед зеленым подъездом — в конце легендарного пути, ведшего к проклятию, с головой, повернутой назад. Тень, отбрасываемая домами на противоположной стороне улицы, не достигала самого верхнего этажа, и он сверкал и искрился на сентябрьском солнце не хуже золотых сказочных чертогов. Из открытого окна напротив опять лились диковинные причитания саксофона: незнакомый аффиционадо с улицы снов тоже не изменял своей любви.

Я вошел в дом и медленно двинулся вверх. Вообще-то там был лифт за двадцать пять геллеров, но я пошел пешком, уподобясь пилигриму, преисполненному смирения. У меня было неприятное чувство, что я делаю нечто такое, чего не следовало бы делать вовсе. Да только барышня Серебряная давно уже лишила меня разума, гораздо раньше того момента, когда я в Медзигоренеце опустил в почтовый ящик свое мальчишеское послание.

Наконец я остановился перед дверью, на которой была укреплена от руки надписанная карточка «Л.Серебряная», и позвонил. И она мне открыла.

Вроде бы я не обладал так называемым «женским глазом», но то, как была одета Ленка, замечал всегда. Словно это было абсолютно неотъемлемо от ее природной красоты. На этот раз она стояла передо мной в серо-белой полосатой юбочке в складку и васильковой кофточке с пуговицами цвета меда. Вихрастую головку окружал венец из солнечных лучей, похожий на барочный нимб, потому что за девушкой светился в открытом окне западный горизонт, а над ним сияло красное, как на картинах сюрреалистов, солнце. Глаза у нее были неподвижные, темные, и в зрачках отражался я, трусливый служитель разврата.

— Здравствуйте, — произнес я кротко.

— Ах, это вы?

— Я.

— Что ж… — Она оглянулась через плечо, точно ища что-то в комнате.

— У вас гости?

— Н-нет, — нерешительно ответила она, стоя в дверях и не трогаясь с места. Возле ее стройной ноги возник черный кот Феликс и поднял на меня свои желто-зеленые глаза.

— Не сердитесь. Я должен был увидеть вас.

— Ну да. — Она сглотнула, и по нежной смуглой коже на шее прошла волна. — Но… лучше бы вам сюда не приходить.

— Я понимаю. У меня даже не хватит смелости сказать вам, что я зашел только выпить чашку кофе. После того позора…

— Забудьте об этом, — сказала она, по-прежнему не двигаясь. Ни намека на желание пригласить меня войти, но и ни намека на желание захлопнуть дверь у меня перед носом. Кот двинулся обратно в прихожую и остановился перед узкой дверью, ведущей скорее всего в туалет. Он принюхался к ее нижнему краю, а потом поднялся на задние лапы и попробовал дотянуться до дверной ручки. Это ему не удалось, а барышня Серебряная на помощь не поспешила.

— А… — проговорил я, — а не мог бы я… действительно всего на минутку…

— Лучше не надо.

Мы оба все еще не двигались, ни я, ни она, и вместо взаимного притяжения, объединявшего нас силовым полем тогда на водной станции, теперь между нами возникла невидимая стена; высокая, с торчащими наверху осколками стекла, через которую я, городской мальчишка, никогда не мог перелезть. Слышалось только тихое царапанье кошачьих коготков. Мне пришло в голову, что я нахожусь в положении типичного нищего. На лестничной площадке, у двери.

— Вы получили мои письма?

— Получила. Только больше мне не пишите.

— Ладно. Не буду.

Мы опять умолкли.

— Ну, до свидания, — сказала Серебряная.

Но мне хотелось продлить эти минуты, пускай они и были донельзя мучительны, пускай я и занимался сейчас самоистязанием.

— Погодите. Мне бы следовало уйти. Я знаю. Но я… я просто…

Я не знал, что сказать, я только хотел продлить это изгнание из рая… ведь, несмотря на поражение, я все-таки оставался профессионалом и знал, что торчать тут больше не нужно, не нужно слать письма, быть остроумным или искренним, простым или сложным, подбивать под нее клинья с помощью поэзии или вести себя, как пьяный извозчик. Я проиграл прежде, чем успел оглядеть поле битвы, проиграл по всему фронту.

И все-таки мне страшно не хотелось уходить с ее порога, на котором она стояла сейчас в своих черных лодочках.

— …просто… — это я продолжал начатую фразу, — я пойду, потому что вижу, что… что ничего не поделаешь.

— Ничего, — откликнулась она тихо.

— Я только хочу, чтобы вы поверили: то, что я писал в этих письмах, это правда, хотя и… ребячество, конечно. Вы должны знать, что если вам когда-нибудь… если я могу для вас что-нибудь…

Я почувствовал, что краснею. Подобного рода сентенции я в последний раз адресовал той девочке с косами, и было мне тогда шестнадцать, и я совершенно серьезно думал, что ее косички навсегда связали меня с любовью. И вот теперь я опять повторял те же слова, ничего более умного мне в голову не приходило.

— Я вам верю — и не сердитесь на меня.

Она чуть качнула дверью, но я все еще был не в силах прислушаться к голосу рассудка. Я продолжал блеять:

— И еще… вы должны знать, что… что я изменился… с тех пор… как познакомился с вами.

— Вы не изменились, — сказала она. — Вы просто влюбились. Обычно это делает человека лучше.

— А разве это не значит измениться?

— Я не настолько хорошо вас знаю, чтобы сказать, значит или не значит. Я же не в курсе того, как вы себя ведете в других местах.

— Как это — в других местах?

— Ну, в обычной жизни. На работе, с людьми… и вообще. Жизнь куда больше, чем… чем только это.

— Для меня сейчас жизнь — только это.

Чернота глаз ненадолго закрылась веками.

— Не сердитесь, но мне кажется, вы не изменились.

— Почему?

— Жизнь для вас всегда была… только вы сам.

Я уронил голову на грудь. Уставился на маленькие остроносые, модные туфельки на пороге. Они не шли девушке, которая говорит, как проповедник, но именно это несоответствие между красотой стриптизерки и пуританскими разговорами и составляло своеобразие барышни Серебряной. Своеобразие, взявшее в плен меня, прославленного пражского Казанову из «Т-клуба».

— Вы касаетесь философских вопросов, — сказал я. — Неужели кто-то представляет жизнь иначе? Например, вы?

Я заглянул в ее глаза, которые между тем вновь открылись. Они сияли черным светом на медовом овале ее лица, являясь эстетическим завершением ряда медового цвета пуговиц на синей кофточке. И по-прежнему — солнечный нимб вокруг головы. И сумасшедший саксофон в судорогах хард-бопа.

— Наверное, я представляю ее так же, — признала она задумчиво. — Но человек должен стараться. Стараться видеть жизнь глазами других.

— А вы стараетесь увидеть ее моими глазами?

Теперь настала ее очередь опустить голову. И, когда она ее опустила, из-за нее выглянуло красное солнце, до половины проглоченное горизонтом.

— По-моему, стараюсь. Только…

Она помолчала.

— Только… только вы не один, понимаете?

Понимаю ли я? Понимаю. То есть предполагаю. И страшусь этого. Но кто же… И тут, точно подчиняясь замыслу некоего злокозненного режиссера, который изначально стилизовал эту трагикомедию под катастрофу, не разрешавшуюся катарсисом, откуда-то из недр квартиры раздался придушенный кашель. Глубокий мужской кашель неизвестного, который долго подавлял его, но так и не сумел справиться с физиологической потребностью. Кот перепугался, отскочил от узкой двери, которую долго и безуспешно пытался открыть, и помчался в комнату. Кашляли в помещении за этой дверью. То есть в сортире.

Все сразу прояснилось, и я быстро окинул взглядом прихожую. На вешалке висел какой-то пестрый предмет, светившийся в желтых тонах вечера ярко и крикливо, точно мазня на ярмарочной карусели. Зелено-синяя клетчатая кепка. Но этого же просто не может быть! Так вот что означало отсутствие многочисленных чужих подписей на открытке из Доке! Невероятное стало фактом. Кепка! Кепка, которую я в последний раз видел на Вашеке Жамберке в тот самый день, когда он залил барышню Серебряную рыбным соусом.

Жизнь — это всегда трагедия, но отдельные детали она заимствует у комедии. Так говорил Шопенгауэр. Не то чтобы я его знал. Я знал, Бог весть откуда, именно эту одну цитату. Я, великий покоритель женщин, хнычу, как шестнадцатилетний юнец, на пороге неприступной девицы, а из клозета меня слушает этот полудурок Вашек Жамберк! Что, он ищет тут утешения после того, как у Веры его вышиб из седла знаменитый режиссер Геллен? Или же за столь короткий срок Вашек сумел стать неотразимым похитителем женских сердец?

Кот осторожно вернулся в переднюю. Снова принюхался к нижнему краю двери. Я до боли прикусил себе губу. Только теперь до меня начал доходить весь ужас моего поражения.

— Я понимаю, — ответил я на последний вопрос кофейной розы. — Прощайте.

— Прощайте.

Я развернулся и помчался вниз по ступенькам. Барышня Серебряная закрыла за мной дверь.

На улице я сразу направился к Нусельской лестнице. Это был последний раз, кувшиночка, клянусь тебе, последний! Кто бы я ни был — наглец каких мало или относительно нормальный человек, одно я сделать смогу. Признать свой проигрыш. И плевать мне на твою тайну! Больше ты меня не увидишь, даже если мне суждено загнуться от любви.

И похоже было, что я таки загнусь.

Глава тринадцатаяКонец Блюменфельдовой

До утра я не загнулся. Просто проснулся с тяжелой головой и с ощущением равнодушия, накрывшего собой весь мир, а не только предметы, не имевшие ко мне прямого отношения. В редакции я появился как раз вовремя. Заседал редсовет. Первый пункт повестки дня: Цибулова. А я-то уже и думать забыл про эту непрост