Львиный мед. Повесть о Самсоне — страница 2 из 14

И тут приходит на память библейский рассказ о другой женщине, судьба которой схожа с судьбой матери Самсона: об Анне, которая тоже молилась в слезах и дала обет, что, если родится у нее сын, отдаст его Богу назореем. И когда дала она этот зарок, родился у нее Самуил, но ей пришлось отдать его священнику Илию. С простой человеческой точки зрения оба эти рассказа о необычайном зачатии вызывают нехорошее чувство. Кажется, что Бог воспользовался отчаянием матери, ее безумной жаждой зачать и родить, готовностью согласиться на любую судьбу для своего ребенка (даже — выражаясь современным языком — стать чуть ли не «суррогатной матерью» великих замыслов Господних), лишь бы даровали ей дитя.

Итак, жена Маноя приходит к мужу и рассказывает ему о встрече с ангелом. Мы уже заметили, что тон рассказа почему-то виноватый и она без нужды опускает какие-то детали. Создается ощущение, что о главном она умалчивает. Здесь уместно вспомнить, что многие толкователи этого эпизода, в том числе поэты, писатели, драматурги и художники разных эпох, намекали на то, что Самсон родился в результате связи, возникшей между его матерью и тем «человеком от Бога». Другие, как писатель Владимир Жаботинский в его прекрасном романе «Самсон Назорей», пошли еще дальше и выдвинули предположение, что Самсон родился от любовной связи его матери с филистимлянином — мужчиной из плоти и крови. По этой версии, история о «человеке от Бога», что пришел к ней, — только легенда, которую жена Маноя придумала для мужа, чтобы объяснить свою беременность. Такое предположение добавляет соли и перца в историю запутанных отношений Самсона с филистимлянами. Но мы устоим перед этим соблазном и отнесемся к рассказу матери Самсона с полным доверием, ибо вскоре поймем, что рассказала она сущую правду, а ее великая, сокрушительная измена касается вовсе не мужа. Ибо, сообщив Маною о предстоящем рождении сына, она объявляет и вторую новость, не повторяя, однако, слова ангела в точности — не упоминая о запрете стричь волосы и о том, что сын их призван стать в будущем спасителем Израилевым. «Ибо младенец от самого чрева будет назорей Божий», — говорит она и добавляет от себя еще три слова: «до смерти своей».

Без сомнения, это дополнение звучит странно: женщине только сообщили, что после многих лет бесплодия ей предстоит родить ребенка, а она, рассказывая мужу о своей беременности, добавляет: «до смерти своей».

Даже женщина, которая не имеет детей, которая не изведала в жизни, каково это — узнать о своей беременности и сообщить об этом отцу ребенка, даже она понимает, что в эту минуту нет вещи, более чуждой уму и сердцу матери, чем размышления о смерти зарожденного человека. Да, разумеется, многие родители терзаются порой страхом перед опасностями и катастрофами, грозящими их чаду, но все же и они не станут думать о своем ребенке как о беспомощном и бессильном старике, а уж о его смерти — и подавно. Чтобы создать в душе такую картину, требуется беспощадное усилие — отстраниться от своего ребенка, которое, по моим понятиям, противоречит изначальному родительскому инстинкту.

Какая-то горькая трезвость вдруг пробудилась в женщине, если она говорит вслух о смерти ребенка, который только что зародился в ее утробе. Она должна в этот момент пребывать в состоянии душевной отрешенности, граничащей с жестокостью. Таково ее отношение и к ребенку, и к его отцу, который слушает ее слова, и не в меньшей степени к самой себе.

Что же заставило жену Маноя по собственной воле внести это добавление?

Давайте вернемся к тому, что произошло. Ангел передал ошеломленной женщине свою весть и исчез. Она спешит к мужу, но сердце уже встревожено судьбой сына: он будет не таким, как все дети. Его словно дали ей в залог, а залог, она это знает, всегда приходится возвращать.

Она в смятении. Она не понимает, зачат ли этот ребенок только ею и Маноем? Если так, то почему она уже ощущает нечто таинственное и сверхчеловеческое (и даже бесчеловечное) в еще не рожденном сыне?

Здесь, мысленно перескочив через несколько тысячелетий, можно вспомнить волнующее интервью, которое дала журналистам мать Андрея Сахарова, знаменитого физика, лауреата Нобелевской премии. Разумеется, она говорила о нем с гордостью и любовью, но в конце этого интервью, вздохнув, сказала: «Иногда я чувствую себя курицей, породившей орла». И в этих словах промелькнуло изумление, не свойственное обычной материнской любви, — изумление матери, способной взглянуть на сына беспристрастным взглядом, как на некое «явление» или как на человека, совершенно постороннего и далекого. Как будто мать поместила сына в высокое гнездо и смотрит на свое порождение издалека вместе со всеми другими людьми в этом мире. И спрашивает беззвучно: кто ты? насколько ты мой?

Наверное, и мать Самсона терзал этот вопрос, когда она спешила с новостью к мужу: насколько он мой? То ли он дитя, о котором я молила Бога? Смогу ли отдать ему любовь, щедрую материнскую любовь, которую так долго жаждала дать своему дитятке? И когда она встретилась с мужем и стала рассказывать ему обо всем, слова ангела вдруг ворвались в ее сознание со всей силой и сложностью. Когда же она доходит до слов «ибо младенец от самого чрева будет назорей Божий», почти ощущаешь, как у нее дрогнуло сердце, и, вместо того чтобы в точности передать слова ангела, она неожиданно произносит то, что могло и ее саму удивить: «до смерти своей».

Именно из-за того мы и задержались на описании этого эпизода, что Самсону — на которого мать взглянула издалека (пусть и на одно лишь мгновение) и оплакала еще до того, как он родился, — на веки вечные суждено остаться чужаком и даже изгоем среди людей; и никогда ему не суметь (как на склоне лет он пытался сделать) «стать, как прочие люди».

То же и с матерью Самсона. Пусть она чудесным образом «исцелилась» от своего бесплодия, но кажется, что бесплодие символическое (Самсон будет разрушителем, а не созидателем) передала своему сыну.

Не мать, а сам Бог обрек Самсона стать назореем — служителем Божьим, воздвигнувшим между собой и жизнью непреодолимую стену (в ивритском слове «назир» слышится отчетливо не только отзвук слова «недер», но и слова «зар»[3]). Но все же трудно не почувствовать, что слова матери о сыне стали приговором Самсону на все дни его жизни и до самой смерти.

Между тем отчуждение, на которое обречен тот, кто еще даже не родился, сразу начинает расти, потому что потрясенный Маной просит Бога о дополнительных указаниях: «Пусть придет опять к нам человек Божий, которого посылал Ты, и научит нас, что нам делать с имеющим родиться младенцем». «С имеющим родиться младенцем»? Он еще в чреве матери, а устами отца уже назван формально. Много лет Маной мечтал произнести другие слова — «наш ребенок», «деточка мой», «сыночек», но послушно перенимает определение Божьего посланца, чувствуя, что надо с почтением относиться к тому, кому вскоре предстоит возвыситься над своим народом.

Наверное, Маной понимает, что с этим младенцем придется обращаться как с драгоценным орудием, превышающим духовное разумение родителей. Это не тот ребенок, которого можно растить, полагаясь лишь на природный инстинкт… И отец просит Бога о дополнительных указаниях.

Ангел возвращается, но вновь предпочитает предстать перед женщиной, «когда она была в поле, и Маноя, мужа ее, не было с ней». От этого укрепляется ощущение, что ангел почему-то желает вверить свою весть именно жене Маноя. Но она (из страха перед злыми языками или из верности мужу) хочет, чтобы и Маной присутствовал при этой встрече. Рассказчик скупо сообщает: «Женщина тотчас побежала и известила мужа своего». Легко представить мельканье ее быстрых ног среди колосьев, взмахи рук, рассекающих воздух, и мысли, кружащиеся в ее мозгу. И вот наконец она добежала до Маноя и объявляет ему: «…вот, явился мне человек, приходивший ко мне тогда»…

«Маной встал и пошел с женою своею».

Этой фразы, ее тяжелой тягучести, довольно, чтобы ощутить поступь Маноя — грузную и вялую (кстати, имя Маной в позднем иврите означает также «покойник»). В этих семи словах, звучащих явным контрастом к «женщина тотчас побежала и известила мужа своего», рассказчик рисует Маноя эдаким «тюфяком»: он еле тащится за своей расторопной женой, за что Талмуд выносит ему порицание и даже называет «невеждою», ибо он нарушил правила, установленные Талмудом: «…нельзя мужчине идти позади женщины, и даже если женщина повстречалась ему на мосту, то она должна посторониться, ибо тому, кто пойдет за женщиной, переходящей реку, вход в мир грядущий заказан».[4]

Итак, Маной плетется «за женою своею», встречает чужака и размышляет, кто же он такой. Хотя перед этим, взывая к Богу, он настойчиво просил, чтобы Бог послал и ему «человека Божьего», но чувствуется его подозрение по поводу мужчины, с которым жена встречалась в поле наедине, да еще и дважды, и от которого узнала, что родит ребенка… «Ты ли тот человек, который говорил с сею женщиною?» — спрашивает он, и за этими словами слышится недоверие, смешанное с ревностью; ощущается брюзгливое смирение человека, понимающего, что его унизили.

Обратим внимание: Маной не спрашивает: «Ты ли тот человек, что приходил к жене моей?» Что-то мешает ему выговорить это вызывающее, взрывоопасное слово (ведь речь идет о двоих мужчинах и одной женщине, возможно, уже беременной…). Это слово способно столкнуть всех троих в открытом конфликте. Маной называет чужака просто «человеком», а не «человеком Божьим», и, объединив слова «человек» и «женщина», сам будто отдаляется от этой пары, выдавая терзающие его подозрение и ревность.[5]

«Я», — коротко отвечает ангел.

«Итак, если исполнится слово твое, как нам поступать с младенцем сим и что делать с ним?» — спрашивает Маной, и в этом вопросе снова сквозит недоверие к чужаку и даже к обещанному сыну. Маною еще не верится, что он говорит с Божьим человеком, а тем более с