Львы Сицилии. Закат империи — страница 108 из 121

Франка резко вскакивает, хватает его за запястье, дергает руку.

– Ты не можешь так поступить! – Хватает и вторую его руку. – Подумай обо мне и наших девочках!

В этот момент, тут как тут, в стеклянных дверях террасы вырастает Иджеа. Пятнадцатилетняя девушка, стройная, с короткими волосами и утонченным лицом, похожим на лицо матери. Она входит на террасу, прикрываясь от солнца ладонью, и смотрит на родителей. Их ссоры ее не удивляют.

– Maman, мы с Маруццей хотели узнать, пойдем ли мы навестить княгиню Аму… Маруцца идет с нами или останется с бабушкой? Ты знаешь, она не очень хорошо себя чувствовала.

Руки Франки, бледные, напряженные, отпускают запястья Иньяцио.

– Мы пойдем к Таска ди Куто позже. Да, будет лучше, если Маруцца останется с бабушкой.

Иньяцио ждет, пока дочь уйдет, после чего проходит мимо Франки и встает перед Линчем.

– Делайте все необходимое, чтобы спасти то, что еще можно спасти, – говорит он ему тихим, спокойным тоном. – У вас будет все, что вам нужно в качестве залога для неоплаченных векселей.

Линч встает. Он на несколько лет старше Иньяцио, ростом почти с него, но более худощавый.

– Мне понадобится перечень всех ваших расходов, синьор Флорио. Каждого платежа, каждой покупки, каждого неоплаченного счета. Передайте мне счета и с этого момента, пожалуйста, не покупайте ничего, не посоветовавшись со мной. Могу я рассчитывать, что вы оповестите также вашего брата?

Иньяцио кивает головой в знак согласия. Он понимает, что Линч будет беспощаден с ним и с Винченцо.

– Я попробую. Через несколько дней я ухожу на фронт, вы знаете…

– Достойный поступок. Я буду держать вас в курсе и сражаться за то, чтобы Банк Италии и Стрингер передумали.

Линч прокашливается, подходит к Франке:

– Синьора… боюсь, это касается и вас. Вы предоставите мне полный список ваших расходов?

Франка кивает. Не сводит глаз с горы Пеллегрино, будто загляделась, а на самом деле она задыхается от дикой злости, смешанной с унижением. Ее расходы? Как же! В таком случае надо «предоставить» и расходы Веры в Риме, раз уж Иньяцио живет с ней. Франка почти уверена, что решение ее мужа пойти на войну зависело именно от этой женщины, которая, как ей сказали, добровольно записалась медицинской сестрой.

В очередной раз ее мнение не приняли во внимание, и она вынуждена страдать из-за чужих ошибок, не считая своих собственных. Но мои драгоценности, нет, думает она. Они их никогда не получат.

* * *

В комнате жарко, очень. Шторы из камчатной красной ткани пропускают свет красного заката, пробивающийся сквозь плотную завесу туч на горизонте. Сидя в кресле и подперев голову рукой, Маруцца перелистывает страницы романа «Быть может – да, быть может – нет», который Франка оставила на «Вилле Иджеа» несколько лет назад. Д’Аннунцио подарил ей книгу, оставив автограф: Донне Франке Флорио со всей преданностью. Франка заказала для нее сафьяновый переплет с золотой отделкой.

Да, много лет назад, когда ни о какой войне и речи не было и никто не знал, что со всеми нами станется, думает Маруцца со вздохом.

Франка все реже приезжает в Палермо. Когда не путешествует, она проводит долгие месяцы в Риме, останавливаясь обычно в «Гранд Отеле» с дочерьми и Амой Маска ди Куто, которая, можно сказать, ушла от мужа Алессандро и детей и появляется в обществе с молодым «верным рыцарем».

На этой мысли Маруцца захлопывает книгу. Никого нельзя осуждать, размышляет она, но эти Таска ди Куто и в самом деле не умеют держать себя в рамках приличия. Впрочем, за все эти годы, разъезжая по Европе вместе с семьей Флорио, чего только она не повидала… Маруцца с ностальгией вспоминает отдых в Монтекатини, в Швейцарии или на Лазурном Берегу и приятные покупки, которые Франка оплачивала и за нее тоже.

Всему этому наступил конец.

Она поднимает глаза к потолку, лицо выражает нескрываемое сожаление. Война просочилась в жизнь каждого, как мокрое пятно, которое медленно размывает штукатурку на стене. Мужчинам позволено действовать, воевать в надежде – или это заблуждение? – изменить ход вещей, вернуться к нормальной жизни. Женщинам же остается только ждать окончания грозы, а после созерцать разруху, размышляя о том, как скоро жизнь вернется в свое русло, да и случится ли это вообще.

Кто знает, что будет потом, после войны…

– Маруцца… Маруцца…

Голос доносится из-под кучи одеял, которыми укрыта Джованна. Хрупкая, уставшая, бледная, страдающая артрозом. Она спит в кресле и проводит все дни то в кресле, то в кровати.

– Не приехали еще мои дети? – шепчет она со слезами в голосе. – Разве им не сообщили, что я плохо себя чувствую?

Маруцца подходит к ней, гладит ее по лицу, вытирает слезу.

– Донна Джованна, они на войне, вы же знаете…

– Да, знаю… но я их мать, и мне нездоровится. Их могли бы отпустить домой хотя бы на пару дней… А Франка? Франка где?

– В Риме с девочками, Иджеа и Джуджу.

– А… в Риме… А она может приехать?

Маруцца наклоняется, целует ее в лоб, разговаривает с ней, чтобы успокоить. Снова одышка, замечает Маруцца, скорее всего, от мыслей о детях, которые сейчас далеко. После стольких лет она чувствует себя ближе к этой женщине, чем ее родственники. Она была с ней, когда Джованна слабела и старела в одиночестве, когда страдала, когда умирали ее маленькие внуки, когда у дома Флорио возникли экономические трудности, когда имя Флорио, одно время влиятельное и уважаемое, потеряло свое величие.

Маруцца понимала по ее лицу, какое страдание и разочарование она испытывала, когда сыновья просили ее поручиться за их векселя или продать принадлежавшие ей земли, чтобы они могли заплатить проценты по долгам.

А сейчас она одинока и больна. Грудная жаба, говорят врачи, такой они поставили диагноз при болях, которые пронзают ее тело от рук до грудной клетки и которые сопровождают каждый ее вдох. Горести и волнения – прошлые, настоящие и будущие – наконец предъявляют счета.

Маруцца проходит по комнате, наполняет стакан водой и капает туда несколько капель лекарства, которое должно успокоить учащенное биение нездорового сердца. Джованна смиренно пьет, просит ее открыть занавески, хочет увидеть небо и последние лучи заходящего солнца. Маруцца открывает. Бронзовый свет заката озаряет комнату, освещая мебель Дюкро, фотографии на комоде. И портрет ее мужа Иньяцио на стене сверху – новый, написанный уже после пожара.

Маруцца задерживается возле него. Неужели правда можно любить одного мужчину всю жизнь? – спрашивает она себя. Совершенно очевидно, что этот мужчина, которого она знает лишь по рассказам других членов семьи, занимал прочное место в сердце Джованны. Уравновешенный, сдержанный в эмоциях, любезный, способный на проявление нежности человек, но в то же время холодный и безжалостный. Джованна, кажется, угадывая ее мысли, окликает ее, взмахом руки просит отойти.

– Я тоже хочу на него посмотреть, – произносит она, смягчаясь в лице, на ее ввалившихся губах появляется смутная улыбка. Затем она поднимает руку, указывает на комод. – Подайте мне фотографию моего сына Винченцо.

Маруцца уже было взяла фотографию того Винченцо, которого она знает, но вдруг догадывается, ее рука зависает в воздухе и движется в сторону другой рамки, с фотографией ребенка с нежным и серьезным лицом. Она подает ее Джованне, и та, поцеловав, подносит ее к груди.

– Его кровь течет в моем сердце, – бормочет она и пробует подняться. – Мне говорили, что я счастливая… мне, которая выплакала все слезы до единой. – Она снова целует фотографию, гладит ее. – Если бы он был жив, с нами такого бы не случилось. Знаете, чего я боюсь, Маруцца? Что, когда я закрою глаза, мои дети передерутся из-за денег. В них нет ни мира, ни терпения… Где они, почему не едут сюда ко мне? Иньяцио, Виче… Где вы? – зовет она их, суетится и хочет встать.

Маруцца поправляет одеяло, пытается ее успокоить.

– Я же вам говорила, они на фронте. Вернутся, надеюсь, под Новый год. Не думайте об этом сейчас, донна Джованна, и главное, не волнуйтесь, иначе у вас заболит грудь.

– Кости мои найдут, – мрачно говорит Джованна, сжимая в руках фотографию. – Поверните мне кресло, я хочу посмотреть в окно, – добавляет она тоном, который на миг снова полон энергии. – Скорей бы Он забрал меня. У меня больше ничего нет, ни дома, ни здоровья. Ничего. Остались только глаза для слез.

Не без труда Маруцца поворачивает кресло так, чтобы Джованна могла смотреть на теряющий краски город. Через какое-то время, с комендантским часом, в нем совсем исчезнет свет. Укутанный в темноту Палермо задремлет, оцепеневший от страха, как ребенок, который всматривается в пустоту ночи и видит в ней только горе и тревогу. Свернется калачиком и провалится в благодатный сон без снов.

Маруцца гладит ее седые волосы, произносит вполголоса:

– Пойду принесу ужин. Я попросила приготовить вам куриный бульон. Скоро вернусь.

Часть «Виллы Иджеа» переоборудовали под госпиталь для офицеров. По коридорам проходят медсестры и мужчины в форме или пижаме, опирающиеся на костыли или палки. Отовсюду слышится шум хромающих шагов, ритмичный стук, похожий на барабанный. Даже воздух на вилле изменился: там, где одно время витали ароматы одеколона, сигар, цветов и пудры, сейчас стоит тяжелый запах болезни с примесью запаха еды, приготовленной в полуподвальных кухнях. Красные ковровые дорожки убраны, в игровом зале рядами стоят кровати, а перестук фишек сменился стонами. Лепнина вдоль лестницы вся в сколах и покрыта слоем пыли.

Маруцца стоит перед входом в кухню в ожидании приготовленного ужина. И не может удержаться, чтобы не взглянуть на себя в зеркало в массивной позолоченной раме, прислоненное к стене. Уставшее лицо, глубокие морщины, седые волосы собраны в небрежный пучок на затылке… В комнате донны Джованны время кажется неподвижным, но извольте, вот они, следы его хода. Следы, оставленные и страхом войны, и тяготами, выпавшими на долю этой семьи. Нет, судьба не была к ней благосклонна.