– Так я и думал. – Линч берет шляпу, мнет поля. – Мы уповаем только на то, что вашему мужу удалось убедить промышленников поддержать список Муссолини на городских выборах в Палермо. Как-никак слово синьора Флорио еще имеет вес, и к нему прислушались… Теперь нам остается надеяться, что правительство об этом не забудет и проявит благодарность. – Линч кланяется. – Благодарю вас, что выслушали меня, донна Франка. Если измените свое решение, вы знаете, где меня найти.
Франка остается одна.
Внезапно почувствовав нехватку воздуха, она распахивает стеклянные двери балкона. Запрокидывает голову, дышит полной грудью, чтобы просохли слезы. Занавеска колышется от ветра, приподнимается, и Франка замечает свое отражение в стекле. Сейчас она не может сказать себе, что все еще красива, несмотря на возраст и перенесенные страдания. Сейчас на своем лице она видит только следы лишений, забытых чувств, всего, что она потеряла. Печать пережитого – в ее зеленых глазах, утративших всякую живость, в морщинах, все более глубоких, в поседевших волосах.
Я превратилась в тень среди теней, говорит она себе. От меня осталось лишь отражение в стекле, и больше ничего.
В тишине виллы «Четыре пика» по узкому коридору с опущенной головой идет Иньяцио. Из открытого окна до него доносится легкий плеск волн и запах водорослей. Запах возвращает его в летние месяцы детства, когда вся семья переезжала на Фавиньяну, на виллу, построенную отцом.
Рождественские праздники 1928 года завершились, и новый год вступил в свои права тихо, без радости. Франка сейчас в Милане, хотя по-прежнему живет в Риме с Джулией. После того как ее выселили с виллы на виа Сичилия, она переехала в дом на виа Пьемонте.
Иньяцио доходит до двери квадратной башни, распахивает ее, но не входит в комнату. Только любуется светом январского солнца и пылью, которая танцует на полу, выложенном майоликой. Затем переводит взгляд на открывающийся перед ним залив. Море, похожее на пластину из блестящего и холодного металла, усыпано рыбацкими лодками, возвращающимися в небольшой порт. Еще дальше можно разглядеть сад «Виллы Иджеа».
Удар в самое сердце. Очередной.
«Вилла Иджеа» тоже больше ему не принадлежит. Несколько месяцев назад они с Винченцо переуступили ее финансовому обществу, которое при посредничестве Линча управляет уже почти всем, чем они владеют: погрязшим в долгах Итальянским навигационным обществом Флорио, тоннарой на Канарских островах (еще одна неудача), долей в компании Дюкро, домом Винченцо на виа Катания… и даже виллой «Четыре пика», на которой он сейчас живет. Чтобы остаться на «Вилле Иджеа», Иньяцио нужно было заплатить за аренду. Поскольку он не мог себе этого позволить, новый директор любезно попросил его съехать. За любезностью последовало письменное уведомление.
Мы теперь никто и ничто, думает он. И знает, что так думают и люди, так о нем думают все. Никто и ничто.
Иньяцио смотрит на свои руки и размышляет о том, кто виноват. Он спрашивал себя об этом десятки, возможно, сотни раз. Сначала возлагал ответственность на своих компаньонов – тупоголовые, бездарные, слепые, – потом все-таки решил, что крылья ему подрезали враги. Еще думал, что с рождения был обречен судьбой на неудачи, но потом убедил себя, что причина в другом: просто-напросто его идеи слишком смелые, слишком передовые для этого времени, чтобы иметь успех.
Но сегодня у него нет больше сил лгать самому себе.
Иньяцио смаргивает слезы и как наяву снова видит отца: вот он наблюдает за маттанцей на Фавиньяне, вот беседует с рабочими в «Оретеа», вот размышляет, как получить большую прибыль от серных шахт, вот с закрытыми глазами пробует марсалу, вот наблюдает, как поезд въезжает в Алькамо, вот спорит с Криспи в римской гостинице… Невезение, бездарность других людей и то, что мир не готов к его начинаниям, – о таком он даже не задумывался. Он действовал, помня об ответственности и чувстве долга, и все. Его единственным богом был дом Флорио, а единственной религией – работа. Как и для деда, который почил в тот момент, когда родился Иньяцио, и остался вечно живым для него благодаря рассказам отца: человек простой, но предприимчивый, торговец калабрийскими специями, который, начав с дешевой лавки, завоевал уважение всего города. Именно он построил эту необычную виллу в Аренелле, вызывавшую восторг у королевских особ.
Иньяцио думает, не кровь ли Флорио предала его? Он всегда был убежден, что раз он Флорио, значит, он прирожденный делец, умение вести дела и предпринимательская хватка у него в крови, костях и мышцах. Но, видимо, для успеха нужно что-то еще, чем он не обладал: стремление к свободе? желание побеждать? обостренное чувство долга? умение разбираться в людях и предугадывать их желания?
Он этого не знает. И никогда не узнает.
Знает только, что пришло время посмотреть правде в глаза. В шестьдесят лет бессмысленно искать оправдания, убеждать себя, что в кузнице судьбы кто-то, будь то Бог или кто за него, выковал для Иньяцио Флорио настолько тяжелые доспехи, что в конце концов они придавили его.
Во всем виноват только он сам.
– Вопрос нескольких дней, – сказал доктор вчера вечером. – Не закрывайте окна, но следите, чтобы он не мерз, и говорите с ним о приятном. Выполняйте все его просьбы.
Иньяцио кивнул и проводил врача до дверей. Потом зарыдал навзрыд, как ребенок.
Он не пролил столько слез даже по Джузеппе Ланца ди Трабиа, который умер, заразившись тропической инфекцией два года назад, в 1927 году, оставив его обожаемую сестру Джулию в той же ситуации, в какой и он сам: в семье ни одного сына, который продолжил бы фамилию. Видимо, это проклятие рода Флорио, подумал тогда Иньяцио, теребя фамильное кольцо.
Теперь Ромуальдо. Его убивает чахотка. Когда Иньяцио узнал, что Ромуальдо стало хуже, он перевез друга из санатория в Альпах в Палермо, чтобы он мог умереть в родном городе. И разместил несчастного у себя в Аренелле. Таков был его дружеский долг.
Иньяцио входит в комнату. Лицо у Ромуальдо бледное, скулы обтянуты, под глазами темные круги.
Иньяцио садится к нему на кровать, как когда-то дядя, чье имя он носит, сел рядом со своим братом Паоло.
– Как ты?
– Свеж, как цветок, – отвечает Ромуальдо и смеется. Он всю жизнь шутил и продолжает смеяться даже перед лицом смерти. – Принеси карты, сыграем.
Иньяцио с тяжелым сердцем выполняет его просьбу. Но Ромуальдо трудно играть, и он часто прерывается на разговоры. Внезапно он замирает, прижимает карты к груди и задумчиво смотрит в стену.
– Знаешь, иногда я думаю об этом…
– О чем, дружище? – Иньяцио мешает карты, собирается раздать.
– О жене, о Джулии. – Ромуальдо вздыхает. – О том, что Патерно дали пожизненный срок, который никогда не казался мне достаточной мерой. Но сейчас я даже не помню лица этого зверя. А Джулия… бедняжка. Сейчас, когда я тоже умираю, мне тяжело.
– Перестань, – перебивает его Иньяцио. – Ты не умираешь, – добавляет с натянутой веселостью.
Ромуальдо поворачивается, смотрит на него, поднимает брови.
– Не неси чепухи, Иньяцио.
Тот отводит глаза, смотрит в карты, картинки расплываются. Потом говорит:
– У нас было столько женщин, а мы остались одни как сычи.
– Как ты можешь такое говорить! У тебя есть Вера.
– Вера не хочет больше меня видеть. Сказала, не имеет смысла… а я не знаю, что делать. Мне ее не хватает.
– А Франка?
Иньяцио раздает карты, горько улыбается.
– С тех пор как я отдал ее драгоценности под залог Банку Сицилии, она со мной не разговаривает. Уже два года прошло… Она и так страдала, узнав, что Больдини продал ее портрет Ротшильдам. И знаешь, что она мне сказала, передавая свою золотую сумку с украшениями?
– Что?
– «Ты обещал, что дашь мне всё. А ты забрал у меня всё».
В памяти невольно всплывает образ Франки, заворачивающей украшения – каждое отдельно – в бархатную ткань, почти как в саван. Она медленно складывала их в сумку. Плакала. Последними убирала жемчуга, пропуская между пальцами каждую нить.
– Мне говорили, что жемчуг – это слезы, – пробормотала она, сжав их в кулаке. Поднесла к лицу, в последний раз нежно прикоснувшись к ним, положила в футляр и вручила ему.
Эти воспоминания мучают его до сих пор.
– Бедная моя Франка. Она была права… – выдыхает он. – Как много она страдала из-за меня.
Ромуальдо пожимает плечами.
– Каких только гадостей мы не наделали, Инья. И таких и сяких. – Он забирает карты у него из рук. – Что есть, того не изменишь.
– А сейчас, в конце, что нам осталось, дружище? – спрашивает Иньяцио скорее себя, чем Ромуальдо.
– Почему непременно должно что-то остаться? Мы славно пожили, Инья. Не наблюдали со стороны, а брали жизнь в свои руки и наслаждались ею. Перед лицом смерти я ни о чем не жалею. Я был мэром Палермо, был богатым и влиятельным, как и ты. В наших постелях побывали шикарные женщины. Деньги, путешествия, шампанское… Мы жили, Инья. Мы мечтали по-крупному, были свободны и все-таки защищали то, что было нам дорого, дружище. Не деньги, не власть и даже не имя. Достоинство.
Иньяцио вспоминает слова Ромуальдо в тот день, когда они вынуждены выехать и из дома на виа Пьемонте. Он вернулся к жене после того, как его окончательно бросила Вера, у которой произошел глубокий душевный слом в 1930 году из-за гибели сына Леонардо во время воздушных учений над Адриатическим морем. Они с Иньяцио и так уже были связаны одной лишь силой Божьего наказания за свои предательства: смерть детей Иньяцио до и Леонардо после стали карой, которую они заслужили за то, что были счастливы. Так ему сказала Вера, и Иньяцио нечего было ей возразить. Он только обнял эту женщину, с которой обрел внутренний покой, у которой для него всегда была припасена улыбка и которая теперь в слезах умоляла его очиститься, покаяться за все то зло, что он совершил по отношению к жене и семье. Он в последний раз поцеловал ее в лоб и ушел.