Он слышит голос Камиллы.
Он не открывает глаз. Отдается ее голосу, голосу памяти, слышит французские слова, произносимые шепотом, они откликаются нежностью в его сердце. Слезы омывают его душу, стекают по щекам. Ему наконец становится покойно.
Время в Оливуцце как будто замедлило свой бег, и кажется, что оно свернулось клубком в ожидании.
Винченцино забросил уроки игры на скрипке. Он на цыпочках ходит мимо комнаты отца, гувернантка не разрешает туда входить, говорит, «его нельзя беспокоить». Винченцо всего восемь лет, его преследует безотчетный страх. Этот страх проявляется в резких жестах матери, всегда мрачной и отрешенной, всегда с четками в руках, погруженной в свои молитвы. И в словах донны Чиччи, которая умоляет мать поесть и хоть немного отдохнуть.
Единственный, кто уделяет ему внимание, это Иньяцидду, который каждое утро исчезает – идет на завод «Оретеа», или на пьяцца Марина, или еще куда-то, а по вечерам часто бывает в клубе и возвращается поздно, очень поздно. Но и у брата тоже очень обеспокоенное, напряженное лицо, Винченцино это видит.
Он хотел бы спросить, узнать, понять, но не знает, как спросить. Он видит: происходит что-то серьезное, но, как ребенок, не может сложить целостную картину.
Он знает, что брат использует любой предлог, чтобы улизнуть из дома.
Однажды вечером в его комнату заходит гувернантка. Он уже задремал.
Покрасневшие глаза гувернантки – последний кусочек мозаики, складывающейся в его сознании. Потому что в этот момент Винченцо понимает: отец умирает.
Смерть для мальчика – это надгробия в часовне на кладбище Санта-Мария ди Джезу, за которыми, как ему сказали, его бабушка, и дед, и тот брат, который носил то же имя, что и он. Он знает, как ребенок – безотчетно, прямолинейно, – что занял место этого брата. Тот, другой Винченцо для него – образ, фотография, которую мать держит на туалетном столике и смотрит на нее каждый день. Таким он его себе и представляет: бледным, спящим, похожим на фарфоровую куклу, покрытым пылью, обложенным гирляндами шелковых цветов.
Гувернантка помогает Винченцино надеть халат, провожает его в комнату отца. В нос ему бьет затхлый запах, запах пота и страха. У кровати стоит мать, одной рукой держит за руку отца, в другой сжимает платок. Священник в пурпурном облачении убирает елей и молитвенник.
Тело Иньяцио – силуэт под простыней. Кожа, ставшая из-за болезни прозрачной, испещрена сетью голубоватых вен. На комоде у кровати стоит чашка молока с ложкой.
Винченцино высвобождает руку из руки гувернантки, подходит к кровати. Берет руку отца, прижимает к своему лицу, хотя отец всегда стеснялся проявлять нежность.
Рука отца теплая, почти горячая.
– Папа…
Мальчик испуган. Не хватает воздуха, слезы жгут ему горло.
– Винченцо… – шепчет Иньяцио. – Сын мой…
Голос – как ниточка, струйка воздуха, выходящая из горла. Взгляд оживает, в глазах светится нежность. Рука гладит сына по щеке, поднимается выше, гладит по голове. По другую сторону кровати Джованна не может сдержать рыданий.
– Ты будешь, как мой отец. Как он…
Иньяцио смотрит куда-то поверх головы сына, улыбка играет на его губах. Винченцо чувствует, как пальцы брата ложатся на его плечо, сжимают его до боли.
– Иньяцио и Винченцо… – Слова Иньяцио – вздох. Последний. – Так было с самого начала и так будет.
Когда 17 мая 1891 года в литейный цех «Оретеа» пришла весть о смерти Иньяцио Флорио, рабочие не могли в нее поверить. Они горевали, не стесняясь своих слез, словно умер не хозяин предприятия, а близкий им человек. Служащие и моряки «Генерального пароходства», рабочие, их жены с покрасневшими от слез глазами собрались у завода и пошли к вилле Флорио. Дойдя до ворот парка, толпа почтительно остановилась. К вилле подъезжали все новые и новые кареты: аристократы Палермо, да и всей Сицилии приезжали почтить память сенатора Флорио, но и они – рабочие и матросы – тоже хотели проститься с человеком, который дал им работу, дал им хлеб.
На вилле суетятся слуги, достают из сундуков черные платья, закрывают зеркала и окна. Только одно окно остается открытым – в спальне Иньяцио, чтобы его душа могла улететь, как гласит традиция и как велела донна Чичча. Она долго стоит у постели покойного, застыв, как статуя, как будто все еще говорит с мужчиной, которого любила и будет любить ее Джованна до конца своих дней.
Тело Иньяцио облачено в элегантный черный костюм, сшитый когда-то для светских раутов на Сэвиль-Роу в Лондоне у известного портного Генри Пула. Но кажется, что этот слишком просторный костюм с чужого плеча.
В изножье постели священник вместе с небольшой группой сирот и послушниц из соседнего монастыря бормочет молитвы. В воздухе запах ладана, цветов и свечного воска – такой крепкий, что трудно дышать.
После отпевания донна Чичча проводила до дверей священника и его небольшую процессию, а Винченцо вернулся к себе в комнату. Он так горько плакал, что гувернантке пришлось его утешать.
В черном шелковом платье Джованна выглядит очень хрупкой. Она не находит себе места, ее худые костлявые руки судорожно сжимают юбку, ноги запинаются о ковры. Вид у нее потерянный, она кричит на горничных, велит им натирать паркет, протирать везде пыль; просит дворецкого составить список тех, кто придет выразить соболезнования. Пусть не думают, что Флорио неблагодарные.
В комнате отца остались только Иньяцидду и Джулия. Сестра в черном креповом платье поднимает траурную вуаль и смотрит на Иньяцидду.
– Не могу поверить, что его больше нет.
– Теперь я должен заботиться о семье. Я за старшего. Понимаешь? – тихо говорит брат, качая головой.
Джулия смотрит на него ясными, как у бабушки, глазами. Нельзя жалеть брата, потакать его страху. Она проглатывает слезы, выпрямляет спину и уверенным голосом отвечает:
– Да, ты. Потому что ты – Иньяцио Флорио.
Брат хочет что-то ответить, но тут в комнату входит Джованна. Она растерянно озирается, переводит взгляд на детей.
– Приехали кузены д’Ондес, они уже в гостиной, и твои родственники тоже, – говорит она, обращаясь к Джулии. Та кивает:
– Пойду встречу их.
Иньяцидду провожает сестру взглядом. Он знает, что Джулия всегда была сильнее его, и когда она уходит, он ощущает страх и пустоту.
Ему действительно страшно.
Он ненавидит похороны, ненавидит разъедающее горе, он снова чувствует себя одиноким, покинутым, это чувство он испытал, когда умер брат. Он хотел бы спрятаться, исчезнуть, стать невидимым для всех и вся.
К нему подходит мать, и он порывисто обнимает ее, как будто ищет защиты в ее объятиях. Но она отстраняется, кладет руки ему на плечи и, устремив на него темные глаза, хрипло говорит:
– Ты… не должен оставлять меня одну.
При этих словах Иньяцио вдруг перестает быть Иньяцидду. В этом глухом, полном отчаяния голосе он читает свое будущее.
Джованна поворачивается, чтобы посмотреть на мужа, которого она так любила и которого только смерть смогла у нее отнять. Она подходит к нему, гладит рукав пиджака. Опускается на колени, накрывает своей рукой его безжизненную холодную руку.
Она снимает с его руки обручальное кольцо, целует его, прижимает к сердцу. Затем снимает его фамильное кольцо, то самое, которое подарил ему отец в день свадьбы и которое принадлежало другому Иньяцио, а еще раньше – его прабабушке, Розе Беллантони.
Это кольцо из другого времени, когда Флорио были простыми лавочниками.
Джованна ничего не знает о том времени. Никто, даже Иньяцио, никогда не рассказывал ей о далеком прошлом семьи, лишь иногда проскальзывали смутные фразы. Она знает только, что муж не расставался с этим кольцом.
Она снова надевает обручальное кольцо на палец мужу, кладет его руку на неподвижную грудь, и в этом жесте так много нежности и ласки.
Никогда больше она не прикоснется к человеку, с которым прожила столько лет, от которого родила четверых детей и который дал ей так мало любви и так много боли.
Никогда больше не прикоснется, но не перестанет любить его. Теперь никто не сможет его у нее отнять.
Джованна выпрямляется, встает.
Подходит к сыну, берет его руку, кладет на ладонь отцовское кольцо, заставляет Иньяцио надеть его.
– Теперь ты глава семьи.
Иньяцио хочет взбунтоваться, сказать, что это старомодное кольцо слишком велико для него, что оно слишком тяжелое, что он не хочет его носить, но внезапно комната наполняется людьми, они крестятся, бормочут молитвы, подходят к нему, чтобы выразить соболезнования.
Джованна замечает кузин Тригона и не может сдержать слез, когда одна из них подходит, чтобы обнять ее: рот распахнут в безмолвном крике горя.
Иньяцио остается рядом с безутешной матерью. Он чувствует, что все смотрят на него, перешептываясь. До него доносятся обрывки фраз. А он не знает, что делать и как себя вести.
15 ноября 1891 года длинный кортеж проезжает по Палермо и останавливается у Большого салона при входе в павильоны Национальной выставки рядом с Театром Политеама Гарибальди, получившем это имя в 1882 году. Кстати, как раз к открытию выставки было приурочено завершение отделки театра.
Из самой большой кареты с гербом Савойского дома выходят король Умберто I и королева Маргарита. За ними следует карета премьер-министра, уроженца Палермо Антонио Стараббы, маркиза Рудини. Не так давно он сменил на этом посту Криспи, но Старабба тоже представитель Юга, бывший мэр и бывший префект Палермо. Открыв выставку, король и его свита пересекают полукруглую площадь, оставляя за спиной башни с мавританскими куполами по обе стороны от входа, и направляются к аллегорическим скульптурам Промышленности и Труда, отлитым из бронзы скульптором из Палермо Бенедетто Чивилетти.
Процессия идет через павильоны – просторные, светлые, с большими сводами. В центре выставки – мавританский сад с фонтаном, в струях которого играют солнечные блики; дальше – арабское кафе, расположенное под тентом рядом с соломенными хижинами абиссинской деревни. Это павильон Эритреи, построенный в знак уважения к колонии, которую итальянское королевство завоевало ценой больших усилий и большой крови, пролитой в битве при Догали.