Львы Сицилии. Закат империи — страница 95 из 121

– Прости, – раздается у него за спиной голос Иньяцио, заставляет обернуться.

Винченцо поворачивается, обнимает брата.

– Мы достойно выйдем из этого положения, Иньяцио. Вот увидишь…

Но тот качает головой, высвобождаясь из объятий.

– И ты… собираешься жениться… – бормочет он надломленным голосом.

При этой мысли морщина на лбу Винченцо разглаживается.

– Отложим все на следующий год. Аннина – умная девушка, поймет, – заверяет он.

– Подумай о том, что о нас будут говорить. Взять хотя бы Тину Уитакер с ее злым языком…

Винченцо взмахивает рукой, словно говоря: «Какое это имеет значение?»

– Мы придумаем, как выйти из этого положения, – повторяет он.

Все же Винченцо упрямо продолжает думать, что решение есть. Какое-никакое, но есть, потому что его не может не быть. Семья Флорио много сделала для Палермо и для Сицилии. Как можно об этом забыть?

Иньяцио неуверенно кивает и вздыхает. Но мысли его уже бегут дальше, ищут утешения – и находят: Вера, ее мягкая улыбка, ее спокойствие… По краю сознания проносится и другая мысль, разумная и вместе с тем безжалостная. Он тут же пытается отогнать ее, но напрасно. Потому что легкость, подаренная Верой, помогла ему не разувериться в будущем. Не потерять надежду.

Надежду, которая растет внутри Франки. Да, его жена снова беременна. Спустя пять лет после смерти Джакобины Франка ждет ребенка, и только Господь Бог знает, как он хочет, чтобы родился мальчик.

Потому что каждому человеку необходима вера в то, что его мир не исчезнет вместе с ним, что ему есть что подарить будущему. И Иньяцио хватается за это будущее, как утопающий за соломинку.

* * *

– Пойдем в «Роял синематограф»? Ох, знала бы ты, как разволновала меня вчера «Франческа да Римини»! А потом я рыдала от смеха, когда смотрела «Обезьяну-дантиста».

– Как скажешь, дорогая, – отвечает Франка. И обращается к шоферу: – На виа Канделаи, перекресток с виа Македа, пожалуйста.

«Изотта-Фраскини» мягко разворачивается, стараясь не попасть в яму на мостовой.

Новая, только что объявленная беременность породила во Франке странную неуверенность. И виной тому не страх за ребенка и не всегда плохое настроение Иньяцио, который сейчас в Риме по делам. И по другим причинам, думает она и сразу прогоняет из головы образ Веры Арривабене. Нет, душевная зыбкость связана с усталостью и беспокойством. Она хотела бы уехать, например, в Париж или в Альпы, но врач запретил поездки, и она живет то в Оливуцце, то на «Вилле Иджеа», приглашает к себе в гости подруг поиграть в карты, много читает – только что дочитала трагедию обожаемого ею д’Аннунцио «Корабль», показавшуюся, однако, скучноватой, – и часто ходит в синематограф в компании со Стефаниной Пайно, чья болтовня занимает ее, и с Маруццей, которую восхищают «сцены из жизни», может, потому что напоминают ей о путешествиях вместе с отцом и братом, когда она была еще молодой и состоятельной.

– Но синематограф «Театр Беллини» мне кажется красивее. И элегантнее, – говорит Франка с необычной для нее радостной ноткой в голосе.

Стефанина разводит руками.

– Простому народу не нужна элегантность. Ему подавай сказки, пусть даже с марионетками. – Она тихо смеется. – Признаюсь тебе, моя дорогая Франка: как-то раз в детстве я смотрела кукольный спектакль из окна своей комнаты, с кормилицей рядом, потому что родители не хотели, чтобы я стояла в толпе. И когда рассказчик заговорил, смешно меняя голоса, я пришла в восторг: мне стало страшно, я смеялась и плакала, даже когда кормилица закрывала мне уши, чтобы я не слышала бранных слов. И надо же, в синематографе я испытываю то же самое… освобождение!

– К тому же он всем дает возможность увидеть мир и узнать такие истории, которые даже в книгах не прочитаешь… – добавляет Маруцца воодушевленно.

– Вот именно. – Стефанина поправляет дневное голубое платье, откидывается на спинку сиденья и смотрит в окно. – Все меняется и ускоряется даже в таком ленивом городе, как Палермо. И я говорю не только о новых улицах, которые наконец пришли на смену портовым закоулкам с их лачугами, не об автомобилях и даже не о летающих машинах, которые так нравятся твоему деверю Винченцо! Я говорю о женщинах: скоро и мы, как парижанки, перестанем носить корсеты и, кто знает, будем организовывать собрания в Театре Политеама, как суфражистки в Лондоне. Ты же читала? В Альберт-холле собралось пятнадцать тысяч! Кажется, что женщины вдруг срочно захотели создать что-то новое, помчались навстречу будущему. И все-таки…

– Что? – спрашивает Франка, повернувшись к ней.

– Иногда я думаю, что эти изменения только поверхностные и что на деле мы, женщины, все равно смотрим назад, хватаемся за прошлое.

– Независимость всегда немного пугает, – замечает Маруцца. – Но прогресс уже не остановить.

– Но нельзя же вот так сразу отменить прошлое. Это и неправильно. Мне, например, кажется непристойным сидеть в синематографе рядом со своей прачкой или с извозчиком с площади. Мне кажется, это идет вразрез с… социальным устройством, вот.

Маруцца закатывает глаза.

Франка слушает, но молчит, проводит рукой по животу. Может, ее беспокоит еще и это: в каком мире будет жить ее ребенок? Какое место он займет в этом городе, который дрожит от нетерпения отправиться в будущее, при этом постоянно оглядываясь на прошлое?

* * *

От деревянной обшивки, до блеска натертой воском, исходит тонкий запах. Книжные стеллажи вдоль стен с томами в кожаных переплетах чередуются с картинами мрачных тонов. Блестящий мраморный пол искрится в лучах солнца. Наглого солнца, нетипичного для ноября даже здесь, в Риме. Можно сказать, издевательского.

Джузеппе Маркезано и Иньяцио Флорио сидят за огромным столом. Все в этой комнате, кажется, служит для того, чтобы вызывать в присутствующих чувство робости. Как и огромная, отделанная красным сафьяном двустворчатая дверь, закрывшаяся за их спиной.

Напротив них Бональдо Стрингер, генеральный директор Банка Италии, просматривает документы, которые ему представил Маркезано.

Иньяцио часто, взволнованно дышит, украдкой вытирает капельки пота, выступившие на висках.

– Вижу, вы стали более разумны, – произносит Стрингер.

Его лицо будто высечено из мрамора; широкие залысины, маленькие пронзительные глаза, энергичный и в то же время безучастный взгляд.

Иньяцио распрямляет спину.

– Каждый имеет право исправиться, – отвечает он с важным видом.

Маркезано не скрывает раздражения. Иньяцио Флорио умудряется дерзить, даже стоя на краю обрыва, думает он.

Рука Стрингера скользит по темному жилету, останавливается на золотой цепочке часов. Он смотрит на часы так, будто рассчитывает, сколько еще времени предоставить этим двум людям.

– Я обсудил вашу ситуацию с председателем совета директоров. Депутат Джолитти придерживается мнения, что дом Флорио необходимо спасти, и не потому, что он принадлежит вам, а ради того, чтобы обеспечить занятость и общественный порядок на Сицилии, которые и так довольно трудно контролировать.

Маркезано собирается было ответить, но Стрингер поднимает руку, останавливая его, потом берет из пепельницы потушенную сигару, снова раскуривает ее и только потом обращает взгляд на Иньяцио.

– Таким образом, вы готовы доверить управление вашей собственностью стороннему управляющему? А ваш брат? Что он об этом думает? Все-таки он владелец одной трети вашего имущества…

– Мой брат полностью мне доверяет…

Стрингер смотрит на него скептически.

– Значит, не составит сложности получить и его подпись под этими бумагами.

– У вас она будет, – вмешивается Маркезано. – Синьоры Флорио обязуются доверить все свои предприятия внешнему управляющему на срок в десять лет, получив в обмен чек на собственное содержание.

Бональдо Стрингер поднимает брови.

– Этого чека должно хватить и на содержание дармоедов, окружающих синьора Флорио? Хотелось бы понять, о какой цифре идет речь?

– Дармоеды? Это добрые друзья, которым мы оказываем помощь и поддержку, – не сдержавшись, парирует Иньяцио. – Моей семье присуще чувство собственного достоинства, синьор Стрингер. Согласен, мы сделали… я сделал много ошибок в управлении семейным наследием. Я признаю это. Но я ношу известное, уважаемое имя и никому не позволю унижать меня, и…

Маркезано накрывает его руку своей и сжимает ее. Молчите, ради бога, будто говорит его взгляд.

– Как я уже сказал синьору Флорио, ему придется многим поступиться, но нет ничего такого, с чем бы он не согласился. Его личные и семейные расходы должны быть тщательно продуманы… Разумеется, они не могут жить, как обычные люди.

Стрингер откидывается на спинку кресла, внимательно смотрит на обоих, крутя сигару в пальцах.

– Акций Итальянской судоходной компании «Генеральное пароходство», которые вы отдадите указанным компаниям, недостаточно, чтобы покрыть ваши долги. Вам необходимо около двадцати миллионов лир…[30]

Иньяцио вздрагивает. При взгляде на сумму у него перехватывает дыхание, в легких не остается воздуха.

– Мне удалось добиться отсрочки по акциям Итальянского винного анонимного общества, которые вы отдали под залог и должны выкупить в декабре, – продолжает Стрингер, водя пальцем по отчету. – Однако скоро истекают сроки других платежей.

– Но концессии…

– Я бы на них не особо полагался, синьор Флорио. «Итальянский Ллойд» уже движется в этом направлении. Лучше подумайте о том, чтобы отдать им часть судов «Генерального пароходства». Вот что действительно могло бы облегчить ваше положение.

Значит, я был прав, думает Иньяцио, опустив затуманенный взгляд на персидский ковер. Проклятый Пьяджо! Видимо, отобрать у нас, у Флорио, все, что мы построили, стало целью его жизни.

Однако слова Стрингера проистекают из разговора, который состоялся у него с Джолитти. Министерство транспорта пытается повлиять на продление морских концессий. По мнению председателя правительства, следует пересмотреть сам принцип, чтобы другие предприятия, лигурийские или тосканские, к примеру, могли предлагать свои услуги по более выгодным ценам. Для Джолитти это не вопрос Севера и Юга: дело в том, что государство не хочет больше поддерживать предприятия-монополистов, которые фактически контролируют весь рынок. И Стрингер знает, что аукцион на право оказывать транспортные услуги уже состоялся, даже если по разным причинам ни одно предприятие в нем не участвовало. Стрингер знает и молчит, потому что, в отличие от Иньяцио Флорио, понимает, когда и о чем уместно говорить.