ыстро закончится? Даже тогда я совершенно не понимал, что предстояло в недалеком будущем Арману и мне или, по крайней мере, вначале мне одному, но знал, что возникший конфликт был неразрешимым.
На сей раз Мама ошиблась, поскольку ее попытки следовать распоряжениям мсье Ре-ми вовсе не привели к скорому завершению процедуры. Чем дальше она продвигалась, тем сильнее затягивался процесс. Но в то же время чем больше полотенец она раскладывала, или нагромождала, на моей застеленной кроватке, рядом с которой в ожидании стоял я, одетый лишь в ночную рубашку и чувствуя себя почти голым для этого времени дня, тем больше поглощала ее работа. Мама пробовала воду в чайнике, который принесла из кухни, сгибала белую трубочку и методом проб и ошибок пыталась найти применение для различных зажимов, нюхала содержимое той или иной картонной коробочки, окидывала взглядом всю сцену и разглаживала белый фартук, который она надела специально для этого случая. Время утрачивало значение, и я все больше покорялся дурному предчувствию или приятному ожиданию, медленно склоняясь то в одну, то в другую сторону, подобно медным чашечкам весов мсье Реми. Мою кроватку заливал солнечный свет, сосредоточивая на сем маленьком амфитеатре тепло и сияние, которое, казалось, не померкнет никогда. А жесты моей матери, поглощенной операцией, которую она, несомненно, хотела освоить и довести до конца, становились по-девичьи самодовольными. Казалось, будто она вновь превратилась в молодую девушку, хихикавшую над приданым и своими видами на ближайшее будущее.
— Видишь, золотко, — говорила она скорее самой себе, нежели мне, — все это очень просто и совершенно не больно. Никто на свете, даже ассистентка мсье Реми, не сумел бы проделать эту обычно неприятную процедуру с такой же нежностью, как твоя Мама. Верь мне, мой маленький Головастик. Верь своей Маме!
Во многом она была абсолютно права, и ее девичья поглощенность тем, что она собиралась надо мной проделать, была вполне оправданна. Как же я мог не влезть на кроватку по ее просьбе? Не лечь с готовностью на живот, стараясь, конечно, не наваливаться всем весом на Армана? И как было не отдаться плотным, мягким полотенцам и согревающему солнечному свету, когда с новым, почти неслышным, сдавленным хихиканьем она задрала край моей ночной сорочки и мигом рассеяла мои страхи теплым, легчайшим прикосновением пальцев? Где-то на полпути между выходом из аптеки и входом в наш фермерский домик, источавший в тот день запах чесночного супа, она перестала испытывать страх оттого, что ей придется произвести над своим единственным сыночком такие чужеродные манипуляции. И, мягко говоря, исполненная скрытого напряжения и слез, она вновь обрела свою привычную энергию и обаяние — волю знающей матери, которая всегда готова выполнить подобные неприятные обязанности и открыто проявляет всю силу желания и страсти молодой невесты. Как говорится, в слабости — сила!
По ее словам, не было ничего страшного в том, что время от времени извивающийся шланг выскальзывал у нее из рук, повсюду разбрызгивая теплую воду. И когда вода расплескивалась и стекала по внутренней стороне бедер или даже по моим крепким маленьким икрам, это нельзя было назвать неприятным ощущением — скорее, наоборот. Ведь вода мгновенно впитывалась полотенцами, а Мама ухитрялась погладить и одновременно игриво ущипнуть меня за попку, наверняка для того, чтобы отвлечь от происходящего. Моя широкая улыбка, наполовину скрытая подушкой, идеально гармонировала с ее хихиканьем или теми долгими паузами, когда она сосредоточенно задерживала дыхание, а шланг плавно скользил вперед, вверх или внутрь. Это сопровождалось болезненным вздутием, которое, наверное, вызывало у Армана чрезвычайное удивление: в кои-то веки не он был причиной моей сладостной боли.
Разве мать бедняжки Кристофа обращалась с ним так? Разумеется, нет. А что сказать о детях на больничных койках, за которыми ухаживали старухи, ненавидевшие своих подопечных? Раз в день приходили одинокие мужчины с длинными бородами и в долгополых сюртуках, спешили поскорее отделаться от этих больных детишек, схватить свой букет и умчаться на обед с дамой в большой шляпе. И что сказать о дорогом Папочке, который беспокойно, сердито вышагивал по зябкой долине, пока я лежал полуголый в доме, откуда он сбежал, и нежился в теплых лучах солнца, наслаждаясь заботливым вниманием и робкими прикосновениями дорогой Матушки? Это было изумительно!
Но все это время я приберегал про запас свое нежелание, наряду с самим Арманом, пребывавшим в кромешной неизвестности, где я не позволил бы Маме его потревожить. Я простил Маму за то, что она обследовала эту вторую интимную часть моего пухлого тельца, простил ее пальцы и горящий взор, устремленный на нежнейшую плоть, которой мне самому не увидеть никогда. Я даже позволил скользким кончикам ее пальцев вызвать у меня дрожь и громкий смех, а скользкому кончику шланга — проникнуть, как уже говорилось, еще глубже. И как тоже было сказано, я принял и даже приветствовал ощущение от теплой воды, распиравшей меня изнутри. Но не более того! Ровно столько, по моему мнению, мог бы позволить Арман, который предпочел меня целому пруду с теплой водой. Так что в течение всей процедуры я сохранял готовность отвергнуть мамину волю и оттолкнуть ее ладонь. Одна последняя для моей беззащитной лягушки капелька, которая погрузила бы нас обоих в мутные воды, могла привести лишь к омерзительной катастрофе, и потому я готов был выступить даже против собственной дорогой Матушки. Я сделал бы это не только ради себя и Армана, но и ради нее самой. Даже такой сильный человек, как она, никогда не оправился бы от зрелища наполовину утопленного и раздавленного Армана, извергнутого на пушистые полотенца. Нет, я непременно предотвратил бы подобную трагедию.
— Стой, Мама! — крикнул я в самый последний момент, причем так убедительно, что она и вправду остановила возможное затопление своими бедными, внезапно оцепеневшими пальчиками.
— Что такое, родненький? Ведь осталось совсем чуть-чуть. Расслабься, солнышко. Прошу тебя. Делай, как Мама просит.
— Нет, Мама, — твердо сказал я, напрягшись, чтобы не впустить в себя жидкость.
— Так надо, Паскаль!
Я был настолько же беспомощен в голых руках своей матери, как вымышленный Арман, пойманный жестокими руками Анри. Какая ужасная дилемма! На самом деле, у меня не было иного выбора, кроме как подчиниться Маме, но сделать этого я не мог. Не мог рассказать никому на свете, даже Маме, почему вынужден отказаться от дальнейших экспериментов со своими внутренностями и ценой собственной жизни защищать свое тело, каким бы недоразвитым оно ни было. Если бы я раскрыл секрет, то заклеймил бы себя ненавистным стигматом умопомешательства, таким незаслуженным и унизительным, что оказался бы попросту раздавлен им. Вместе с Арманом. Так какой же у меня оставался выбор? И тут я внезапно отважился сказать правду своей любящей матери. Хоть она-то должна была мне поверить.
— Мама, — прошептал я, — у меня внутри лягушка.
Она остановилась в нерешительности. И ничего не сказала. Я почувствовал, как одна ее прохладная ладонь плашмя легла мне на поясницу, а пальцы другой руки туго закрутили зажим на трубке. Потом она медленно вынула трубку и вылила воду в чайник. Полотенца подо мной стали горячими и мокрыми, а затем просто теплыми и влажными.
— Паскаль, — сказала она очень тихо и очень серьезно, — ты же знаешь: такого не бывает.
— Нет, Мама, — возразил я, не шелохнувшись, — бывает.
— Значит, эта лягушка тебе приснилась? На самом деле это маленький волшебный зверек из «Сказок о лягушке Армане»!
— Нет, Мама. Хотя его и зовут Арман.
— Ты хочешь сказать, сынок, что это настоящая лягушка?
— Да, Мама.
Наступила еще одна пауза, длиннее первой. Папа сжимал кулаки и губы в темном лесу. Мама, моя милая нянечка и одновременно врач, обдумывала нашу дилемму. Наконец она заговорила, все еще взволнованно.
— Что же нам делать, Паскаль? — спросила она.
— Я постараюсь успокоить Армана, Мама. Буду сдерживать колики. Стану отнимать у тебя меньше времени по ночам. Папа решит, что я выздоровел. Он снова будет доволен, Мама. Вот увидишь!
Она опять промолчала, но теперь я знал, что ее настроение улучшилось и проведенное вдвоем утро близилось к своему спокойному завершению. Это меня радовало, хотя дорогая Матушка уже ускользала от меня, неохотно опустив подобранный подол моей ночной рубашки. Я прекрасно понимал, что ей хотелось еще немножко повозиться со шлангом, смазкой, слабительным и моей пухлой наготой, а потом время от времени возобновлять эти утренние процедуры. Что же касается меня, то ради Мамы я мог бы навсегда остаться распластанным на кровати, если бы не нужно было спасать Армана от наводнения.
В это самое время вернулся отец. Стоя внизу лестницы и с трудом превозмогая нерешительность, он позвал нас и спросил, закончила ли Мама свою процедуру, и если да, то насколько успешно. После чего она весело подтвердила, что добилась того, на что он надеялся. Мама даже снесла к нему вниз мой тяжелый, сияющий ночной горшок, хоть и не пожелала сдвинуть цветастую ткань и сказала, что сама опорожнит его и вновь наполнит водой. Отец назвал свою Мари «чудом», как поступал в тех случаях, когда хотел осыпать мою дорогую Маму самыми лестными похвалами.
Как же так? Неужели моя лягушка была всего лишь вымыслом, сотканным из паров воображения некоей личностью, постоянно пребывающей во власти инфантильных желаний? Недостойная мысль! Но я первым готов признать, что с того момента, когда я крепко уснул на берегу лягушачьего пруда, и вплоть до той минуты, когда вбежал в комнату над аптекой мсье Реми (где он занимался самыми грубыми формами зубоврачевания), у меня не было никаких реальных доказательств того, что я действительно проглотил лягушку. Но, как говорится, видеть — значит верить. И мы скоро все увидим. Конечно, жена молодого графа разделяла светский скептицизм, как стало ясно через несколько дней после описанного случая. Позднее я часто думал о том, что Папа сам хотел поставить мне клизму, но, слава Богу, был вынужден доверить эту процедуру дорогой Матушке, следуя общепринятым правилам приличия. Иначе это вылилось бы в зверскую пытку!