– Никакой я не сексуал, – сказал Ван Гань. – Только себя и люблю. Руки свои люблю, ноги, ладони, голову, органы чувств свои люблю, внутренности, даже тень свою люблю, я с ней часто разговариваю.
– Похоже, ты другую болезнь подхватил, – хмыкнула Львенок.
– За любовь к другим нужно платить, а когда любишь себя – не надо. Как хочу себя любить, так и люблю. Сам себе и хозяин…
Ван Гань привел нас со Львенком туда, где жил Цинь Хэ. На стене у входа висела деревянная табличка с надписью «Мастерская мастера».
Во времена народной коммуны здесь был скотный двор, и я часто приходил сюда играть. Помню, в то время здесь днем и ночью пахло навозом коров, мулов и лошадей. Во дворе был большой колодец, рядом с ним – большой чан. Каждое утро скотник Лао Фан по одному выгонял скотину к чану на водопой. Скотник Сяо Ду стоял у колодца и беспрестанно подливал в чан воду. На скотном дворе было просторно и светло, внутри выстроились в один ряд двадцать с лишним каменных кормушек. Вначале – две высокие для мулов и лошадей, дальше – кормушки пониже, для коров и быков.
Я вошел внутрь. Два десятка деревянных столбов, к которым привязывали скотину, как стояли, так и стоят, на стенах еще проступают тогдашние намалеванные лозунги, не полностью выветрился даже запах тех времен.
– Сначала собирались снести, – комментировал Ван Гань, – но, по слухам, сверху присылали инспекцию и решили оставить для туристов как памятник эпохи народных коммун, вот все так и осталось.
– А что, хотят еще держать здесь скотину? – спросила Львенок.
– Ты считаешь, невозможно? – И Ван Гань громко крикнул: – Почтенный Цинь, мастер Цинь, дорогие гости пожаловали!
В ответ ни звука. Вслед за Ван Ганем мы вошли, глядя на каменные кормушки и привязи. На стенах сохранились щербины от копыт мулов и лошадей, а также засохший коровий навоз. Остался большой котел, в котором готовили корм для коров и лошадей, большой кан, на котором спали вповалку шестеро детей Фана. Я как-то спал на этом кане несколько ночей, дело было зимой в двенадцатом месяце по лунному календарю, холод стоял собачий. Семья Фан жила бедно, у них даже одеяла не было. Лао Фану только и оставалось, что постоянно подбрасывать в очаг охапки соломы, чтобы не замерзнуть, и кан пылал жаром, как раскаленная сковородка. Дети Фана народ привыкший, сладко спали, а я ворочался с боку на бок не в силах заснуть. Теперь на кане лежали два комплекта постельного белья, на стене в головах несколько новогодних картинок с цилинем, приносящим сына и чжуанъюанем[87], слоняющимся по улицам. На толстой доске, установленной на двух кормушках, были разложены комки глины и инструменты. За доской на табуретке сидел наш старый знакомец Цинь Хэ. В большом синем халате, рукава и грудь заляпаны разноцветными пятнами. Весь седой, с неизменным прямым пробором, лошадиное лицо, большие глаза, печальные и глубокие. Когда мы вошли, он поднял голову, глянул на нас, губы шевельнулись, словно он поздоровался. Потом снова оперся руками о щеки и уставился в стену, напряженно что-то обдумывая.
Мы невольно даже дыхание задержали, не смея говорить громко, и ступали осторожно, боясь посторонним звуком нарушить ход мыслей мастера.
Ван Гань повел нас смотреть его творения. Вылепленные заготовки сушились в коровьих кормушках. После просушки они ожидали окраски на длинных деревянных верстаках, устроенных вдоль северной стены. Эти самые разные по облику дети приветствовали нас из кормушек. Еще не покрашенные, они уже выглядели как живые.
Ван Гань потихоньку сообщил нам, что мастер сидит так недвижно почти каждый день; бывает, ночью даже не ложится. Но мог в определенное время, как заводной механизм, браться за комки глины и разминать их на доске, чтобы они все время сохраняли мягкость. Мастер мог иногда целый день просидеть за лепкой одного ребенка, но когда что-то начинало получаться, дело шло очень быстро.
– Я теперь раз продаю его продукцию, так и присматриваю за его домашним хозяйством, – сообщил Ван Гань. – Наконец-то нашел работу по мне, равно как и мастер в конце концов нашел работу себе по вкусу. В быту он очень неприхотлив, – продолжал Ван Гань. – Что перед ним поставишь, то и ест. Я, конечно, даю ему самые питательные продукты, самые полезные для здоровья. Он ведь гордость не только у нас, но и во всем уезде.
– Однажды ночью смотрю – нет мастера на кане, – продолжал рассказ Ван Гань. – Засветил фонарь, бросился искать: у рабочего верстака нет, во дворе нет, куда он мог деться? От испуга аж в пот бросило; если с ним действительно что-то случится, так это будет огромная потеря для наших мест. Начальник уезда с заведующим отделом культуры и заведующим отделом туризма в этот двор трижды наведывались. Знаете, кто нынче начальником уезда? Младший сын Ян Линя, того, что у нас был уездным партсекретарем, что в тяжелые для нас времена имел какие-то труднообъяснимые отношения с вашей тетушкой. Зовут этого малого Ян Сюн, видный такой, глаза сверкают, зубы белоснежные, высококачественным одеколоном от него так и разит; говорят, в Германии учился. В первый свой приезд он решил, что этот скотный двор снесен не будет; во второй приезд пригласил мастера в уезд на банкет, но тот вцепился в коновязь и отказался наотрез, ну как во время оно деревенские отказывались идти на стерилизацию, насмерть стояли; в третий раз поднес мастеру свидетельство и диплом мастера росписи в области народных промыслов. – Пошарив в кормушке, Ван Гань вынул позолоченную медную пластинку свидетельства и диплом из синего бархата и показал нам. – Конечно, – продолжал он, – у мастера Хао тоже есть такое свидетельство и такой диплом, его уездный тоже звал на банкет; мастер Хао, конечно, не пошел на этот званый пир, в противном случае он не был бы мастером Хао. И чем дальше, тем больше этот подлец уездный смотрит на этих двух выдающихся людей из нашего Гаоми другими глазами. – Он вынул из кармана кипу визиток, выбрал из них три и показал: – Вот, гляньте, каждый раз, как приезжает, вручает мне визитку, дескать, почтенный Ван, у вас в дунбэйском Гаоми, в краю, так сказать, «затаившегося дракона и спящего тигра», невыявленных талантов, ты тоже личность! Я говорю, мол, я неудачник по жизни, тем лишь и известен, что делал все не так, пережил одну печальной памяти любовь, а больше ни в чем и не преуспел. Теперь вот продаю глиняных кукол с шуточками-прибауточками, так и длю дни свои. И как вы думаете, что он мне на это ответил? Если, говорит, ты смог половину жизненных сил потратить на любовь, значит, человек ты оригинальный. Из вашего дунбэйского Гаоми уже вышло немало чудаков и фантазеров; на мой взгляд, ты тоже из таких. Этот малый точно из чиновников нового склада, ничуть не похож на тех, кого мне часто приходилось встречать. В следующий раз приедет, познакомлю. Вменил мне в обязанность заботиться о том, как живет мастер, обеспечивать его безопасность. Поэтому, обнаружив глубокой ночью, что мастера и след простыл, я весь испариной покрылся. Если с мастером случится что-то непоправимое, что я скажу уездному? Сижу тупо перед очагом, смотрю, как в комнату льется лунный свет. В тени за печкой расстрекоталась пара сверчков, навевая скорбные думы. И тут из одной из кормушек доносится горький смех. Я аж подпрыгнул – и к ней, а там лежит мастер лицом вверх. Кормушка ему мала, так он ноги сложил, как умудренный в упражнениях йог, а руки скрестил на груди. Выражение лица безмятежное, улыбка играет. Вроде крепко спит человек, а смех у него во сне вырвался. Вам следует также знать, что эти несколько талантливых людей в Гаоми все страдают тяжелой формой бессонницы. У Ван Ганя талантов, почитай, вполовину меньше, так и у него бессонница! У вас вот спросить, страдаете бессонницей?
Мы со Львенком переглянулись и отрицательно покачали головой. Какая бессонница: головой коснешься подушки, глядишь, – и захрапел уже; мы, видать, бесталанные.
– Не обязательно, что все, страдающие бессонницей, талантливы, а вот одаренные не спят по ночам почти все, – продолжал Ван Гань. – О тетушкиной бессоннице уже все в округе знают. Глубокая ночь, тихо кругом, а на пустоши нет-нет да услышишь хриплый напев: это тетушка песни распевает. Как она на ночную прогулку, мастер Хао тут же лепить своих кукол. У них эта бессонница цикличного свойства, с полной и ущербной луной связана. Чем ярче луна, тем тяжелее у них бессонница, а когда она убывает, им легче заснуть. Вот этот полный изящества негодник уездный и назвал глиняных кукол мастера Хао «куклами лунного света». Он присылал человека с уездной телестанции записать, как мастер Хао в сиянии полной луны лепит своих кукол. Видели эту программу? Не видели и не переживайте, уездный занимался этой серией передач самолично, называется «Чудаки дунбэйского Гаоми». Первая из этих передач посвящена «лунным куклам» мастера Хао, вторая называется «Мастер в коровьей кормушке», третья – «Образованный чудак», четвертая – «Поющий среди лягушачьего кваканья». Если хотите посмотреть, могу позвонить, и с телестанции пришлют CD – диск пока еще не смонтирован; могу также предложить, чтобы они сняли программу о вас, и вот такое название, по-моему, было бы в самый раз: «Путник осознал заблуждения и вернулся на правильный путь».
Мы со Львенком, переглянувшись, усмехнулись: раз речь зашла об искусстве и творчестве, изобличать его не стоит, да и зачем? Послушаем пока, что он скажет.
А он продолжал:
– Много лет страдающий бессонницей мастер наконец уснул у себя в кормушке, сладко, как беззаботный младенец, как дитя, приплывшее по реке в деревянных яслях много лет тому назад. Меня это растрогало до слез, лишь страдающие бессонницей понимают, какая эта мука, когда не идет сон, и только им известно, какое счастье заснуть. Я осторожно пристроился караулить возле кормушки, даже громко дышать боялся, чтобы ненароком не разбудить мастера. Прошло какое-то время, полные слез глаза застлала дымка, и передо мной вроде бы открылась тропинка. По обе стороны густая трава, полевые цветы в своем многоцветии бьют в нос ароматами, порхают бабочки, жужжат пчелы. Впереди слышался зов, меня звала женщина, голос какой-то гнусавый, с некой утробностью, но, казалось, очень близкий. Голос увлекал вперед, но выше пояса я ее не видел, видна была лишь нижняя половина. Круглые шарики ягодиц, длинные голени, ярко-красные пятки, оставлявшие на влажной глине неглубокие следы. Н