Лягушки — страница 14 из 132

— Это приятно, это приятно, а то я волновался, — сказал Ковригин. Он сидел важный, будто незабвенный Ильинский-Бывалов на палубе парохода "Севрюга" при исполнении подотчетным ему оркестром счетоводов музыки Шуберта.

Подносивший ко рту, можно было предположить, стакан с чаем ("два куска сахара") Дувакин продолжал вперемежку с глотками произносить комплименты работе Ковригина, Ковригин в них не вслушивался, к нему опять пришли сомнения. А не отправиться всё же в Москву и не отозвать ли эссе на доработку ("требовательность взыграла")? Мало ли какие сюрпризы могут через месяц выскочить в свет за его подписью, не окажется ли он посмешищем или урной для ехидных плевков? Нет, решил, пусть всё идет как идет, озорство шебутило его, даже если в эссе будет нагорожена удивительная чушь, учёные люди со званиями, приученные к церемониалам академического общения, до базарных перебранок не снизойдут, а и очевидную чушь обсудят с уважительной корректностью и, может, обнаружат в ней смелые, пусть и рискованные гипотезы. А по прошествии времени публикацию и вовсе можно будет объявить мистификацией (хотя бы вызванной спором). И случится потеха. Приятная (ясно, что не для Пети Дувакина, но, может, и для него), а уж для Ковригина-то — несомненная потеха. Из тех, что потом помнятся и даже исследуются, с разбором тайн, серьезными людьми в толстенных томах. Типа "Памятники культуры. Новые открытия".

Позже, когда разговор с Дувакиным был окончен, Ковригина будто подняло с места и притянуло на кухню. Там, на полке у окна, он нашел записку и визитную карточку Лоренцы дочери Козимо, бывшей супруги мужчины (для кого-то значительного) по фамилии Шинэль. Именно нашел. Он-то надеялся, что никаких записок и визиток в его саду уже нет. Как нет виноградных улиток. Не скажу, чтобы находка обрадовала его. Хотя, что в ней было удивительного? Однако беспокойство и душевный неполад сразу же возобновились в Ковригине. На кой ляд ему эта записка? Но опять же без раздумий и опасок он на обороте записки (а карандаши и ручки валялись у него и на кухне) после слов курьерши: "И не пугайся — совсем не твоя Л." вывел, как ему показалось, повелительно: "Спасибо за усердие. Но прошу более не оказывать мне услуг. И не влезать в мои дела. Всё, что есть во мне, — моё. И за всё моё должен отвечать я". Бумага не сразу, но стала корежиться со скрипами и тресками, чуть ли не насмешка почудилась в них Ковригину, а потом ниже его строчек начали возникать слова, будто бы рождаемые "секретными" (и тут же как бы сразу же "высыхающими") чернилами: "Слушаю и повинуюсь. Извините. Хороша ли женщина, плоха ли, ей надо изведать палки".

Ковригин стоял растерянный. Панический пришел к нему страх или не панический, не имело значения.

"Чур меня! — пробормотал он и перекрестил бумагу, не сознавая, бессмысленен ли его жест или в нем есть необходимость.

"Сейчас мы посмотрим, какие это секретные, несгораемые чернила! — и он шагнул к газовой плите. Зажег конфорку и поднёс к огню записку Лоренцы. Пепел опал на эмалированный поддон плиты.

Совершенно лишняя дернулась мысль: это в книжках о революционерах чернила проступивших над огнём слов отчего-то именовались несгораемыми, а ведь было у них иное название…

Визитку же Ковригин сжигать неизвестно почему не стал. При этом обратил внимание на одно слово. Оно следовало сразу за именем с фамилией. Маркиза. Прежде его вроде бы не было. А впрочем, не все ли равно — было или не было. Маркиза, и пусть маркиза. В последние годы у нас в стране появилось много баронесс. Даже и среди баскетболисток. А вот с маркизами Ковригин не сталкивался. Хотя маркизу Лоренцу Шинэль удобнее было посчитать существом эфемерным. Но продолжать переписку с существом эфемерным нельзя было никоим образом. "Свечки, что ли, надо бы поставить где-то… — размышлял Ковригин. — Или заклинание, хоть бы и мысленное, сочинить на избавление от дирижабельных маркиз?.."

Но действия с бумагами Лоренцы, повторюсь, произошли после разговора с Дувакиным. А Ковригин с Петром Дмитриевичем успели ещё порассуждать по поводу Мнишек и Софьи и о том, какие погоды ждут москвичей в выходные дни. Естественно, верить прогнозёрам, больше болтавшим теперь о лекарствах, нежели о небесных явлениях и столбах давления, было дурным тоном, и всё же, по сведениям Дувакина, вся Москва в выходные решилась ехать в леса и сады. Вот пробки-то встанут…

Снова позвонил Дувакин.

— Грибы у вас есть? — спросил, хотя знал от Ковригина, что да, есть.

— Есть…

— Действительно, как им не быть, если тифлисские Мальбруки собираются в походы, — сказал Дувакин.

Ковригин молчал, подбирал слова, какие смягчили бы досаду Дувакина.

— Антонина собралась приехать в субботу утром, — сказал Ковригин.

— С детьми? — спросил Дувакин.

— В том-то и дело, что и без племянников, — выразил своё неудовольствие Ковригин.

— Одна?

— И не одна! А с кем, не сочла нужным сообщить! — воскликнул Ковригин.

Чуть было не добавил: "Если с мужиком, ещё куда бы ни шло, а то ведь возьмет да и припрётся с какой-нибудь бабой!" — но сообразил, что словами своими всерьёз расстроит приятеля.

— Меня Стоцкий зазывал к себе на яблоки и шашлыки. И грибами заманивал, — помолчав, произнёс Дувакин. — К нему, пожалуй, и съезжу. С ночёвкой…

— Подожди, — сказал Ковригин, — я сейчас позвоню Антонине, узнаю точно, с кем она явится…

— Не надо, — сухо сказал Дувакин. — Не надо… У тебя и переночевать негде! А у Стоцкого комфорты…

Обрывать разговор при возникшей неловкости вышло бы нескладно, и приятели ещё минуты три посудачили о Мнишек и Софье.

— Есть опасность, — сказал Ковригин, — хочу ли я этого или не хочу, оказаться слугой тенденции. Раньше мы глядели на этих дам эдак, а теперь посчитали нужным оценить их иначе. Свежий взгляд, да ещё и с ехидными укорами в адрес прежних жрецов, эко подстраивались и врали-то, заманчив и для публики, и для автора, но и он может привести к упрощениям и спекуляции.

— Во-первых, ты ещё в студенческие годы, — взволновался Дувакин, — в пьесе своей о Марине Мнишек принялся спорить со всеми, мол, чего вы к ней привязались, стервой её вынудили стать взрослые интриганы, да и стервой ли…

— Это была любовь, — выпалил Ковригин, — безрассудная и неразделённая, к девушке с вишнёвыми глазами, её я написал, а не Марину Мнишек. А она, девушка эта, назвала меня дураком и бездарью…

— Ты встречаешь её иногда? — спросил Дувакин.

— Случается… — пробурчал Ковригин. — Ладно, у меня сейчас телефон сядет.

Замолчали. И более не говорили ни про любовь, ни про грибы…

"Бедняга Дувакин… — подумал Ковригин. — Сколько лет морочит ему Антонина голову…" Собой он был недоволен, не следовало мимоходом, но и с горячностью вспоминать о девушке с вишнёвыми глазами. Дувакин прекрасно знал историю его юношеской пьесы. Ковригин вбил тогда себе в голову, что выше театра и кинематографа ничего нет. А после сидений в студенческом кружке историков, удивившись обстоятельствам жизни причисленной к злыдням и ведьмам дочери сандомирского воеводы, ощутил к ней чувство сострадания и чуть ли не влюбился в неё… Да, чувствительный и с воображением был вьюнош! Но в реальности-то он влюбился в студентку-щепкинку Натали Свиридову. Этак всё сошлось! Ковригин, может, и пьесу о Марине Мнишек не стал бы сочинять, но в мечтаниях о благорасположении Натали Свиридовой обнаглел и за полтора месяца наколотил на машинке одной из кузин пьесу и преподнес её (с посвящением) чудесной Натали: мол, для тебя и про тебя. Свиридова скорее всего, пьесу лишь пролистала, но наложила резолюцию: "Ты, Ковригин, ушастый дурак и бездарь! Пьес больше не пиши, а от меня отстань!" Пьес Ковригин более не писал, к тому же на пятом, дипломном, курсе было уже не до пьес и сценариев. Сейчас же к кино он относился с высокомерием (освоило приемы в тридцатых и послевоенных годах, толчется на месте, куда поверхностнее и легковеснее в познании человека, нежели музыка, литература и живопись), в театры ходил редко, иногда лишь в должности необходимого кавалера или по приглашению приятелей-лицедеев, не тянуло — там скучно процветали провинциальные (по духу и уровню) завоеватели типа Жолдака, в упражнениях коих не было актеров и смыслов. А вот на "Бориса Годунова" сходил, там у Фонтана блистала всенародная Наталья Свиридова.

Бедняга Дувакин беднягой, а подсунул ему, Ковригину, Марину Мнишек и вызвал хоровод призраков, печалей и юношеских комплексов.

Впрочем, и сам Дувакин сидел, наверное, сейчас у онемевшего телефона в печали и думал об Антонине.

"Кого же она приволокёт-то? — соображал Ковригин. — Детишек сплавила в поход по пушкинским местам, значит, Алексея в автомобиль она не посадит…"

Алексей, сорокалетний архитектор, в последние годы — удачливый и с заказами, был второй муж Антонины и отец племянников Ковригина. С ним Ковригину всегда было приятно поговорить и выпить. Детей своих Алексей любил, как и дядечка Ковригин, и, коли дозволялось, с охотой приезжал сюда. В Зыкеево Урочище — вспрыгнуло вдруг в мыслях Ковригина. Если же Антонина доставит на дачу (или прибудет в его автомобиле) нового хахаля или кавалера с намерениями, могут возникнуть и напряжения. Хотя ему-то, Ковригину, что? Вразумить чем-либо или в чем-либо эту своевольную дуру Ковригин не был в состоянии. Вот уж истинно, хоть кол на голове теши…

Впрочем, и на нового сестрицына игруна или претендента взглянуть было бы интересно. Но скорее всего — минут на пять, и всё стало бы ясно. Хотя Антонина Андреевна могла завезти кого-нибудь и ради забавы, подразнить старшего брата.

А вот с приятельницей или с приятельницами вышло бы поскучнее. Завидным женихом Ковригина назвать было никак нельзя. Хотя порой (на недолгое, правда, время) он оказывался и при деньгах. И репутация повесы и шалопая (не плейбоя, не плейбоя, для этого надо было соблюдать правила соответствия жанру, а это Ковригина тяготило бы) сужала круг женщин, заинтересованных в общении с ним и тем более в поисках выгод от этого общения. Конечно, случались и чудачки, глаза пялившие в его сторону, но таких надо было ублажать извержением слов и угощать конфетами с ликёром, а это было скучно. Однако Антонина не переставала подводить к Ковригину барышень, какие, на её взгляд, могли быть ему не противны, а в случае удачи и составили бы легкомысленному переростку устойчиво-нравственную компанию.