Лягушки — страница 18 из 132

Интересно, откуда у сильных мира сего, то бишь по семейным расположениям сил — у Антонины, сыщутся средства на воздвижение замка? Не от него ли, Ковригина, потребуют финансовых подвигов? Мол, ребёнки плачут, сострадательный дяденька. Сострадательный и добродетельный…

Истории Марины Мнишек и царевны Софьи с её подземными путешествиями под рекой Неглинной финансовых удач не обеспечат.

Но сегодня хотя бы отвлекут, посчитал Ковригин…

Обряд венчания уже и не Марины, а Марии Юрьевны в Успенском соборе (после коронации) совершал протопоп Фёдор. "Народ в те поры ис церкви выслати…" Из собора царицу Марию Юрьевну вывел император Дмитрий (так распорядился себя именовать). Под левую руку её вел Василий Шуйский. За свадебным столом "мусики" и танцев не было. И всё же Радость свадьбы свершилась. А потом начались пиршества и веселья с плясками и пением хора, выписанного из Польши. И подносили Марии Юрьевне подарки — рысьи меха, бархаты златотканые, кубки из серебра, иные — с перламутром раковин, соболей и парчу. Однако, как полагается и как выводится из практики московской жизни, недолго музыка играла. Всего-то девять дней. Через девять дней царица Мария Юрьевна овдовела…

Немного времени было отпущено и Ковригину для отвлечений.

10

Вернулись дамы, совершив экскурсионный обход. Отчасти разочарованные — цапля не соизволила снова посетить пруд. Отчасти — воодушевлённые. Новые дома посёлка, естественно, в подмётки не годились их проекту. Мнение о подмётках высказала Ирина. Антонина с ним согласилась. Энергия дамами не была потрачена, и они решили сейчас же отправиться по грибы.

— Я посоветовал бы вам переодеться, — стараясь быть миролюбивым, сказал Ковригин, — и прикрыть ваши обнажённые красоты.

— Экий ты стал в своей культурной глуши высоконравственный! — сказала Антонина. — Нам с Ириной стыдиться нечего.

— Да шляйтесь хоть нудистками! — сказал Ковригин. — Но потом не нойте. Комарьё и мошкара вас закусают. И собак диких развелось множество.

Чуть было не добавил про козлоногого мужика-матерщинника со свирелью в руке и в волчьих мехах на бедрах, но очень может быть, мужик этот, якобы эллинского происхождения, был уже изгнан напрочь из здешних грибных мест страшным Зыкеем или вовсе Ковригину привиделся, а потому Ковригин о мужике промолчал. К тому же при Антонине находилась спутница, способная порвать всех. "Да что я привязался к этой дизайнерше? — заворчал на себя Ковригин. — Что я злюсь на неё? Ведь она, скорее всего, доставлена сюда именно для того, чтобы помочь Антонине выбрать наилучший вариант дома, в частности и для моего бытия…"

И спросил Антонину (а не собирался этого делать в присутствии чужого человека):

— А этот… наш-то домик… Что будет с ним?

Не дожидаясь ответа Антонины, Ирина заявила:

— Снесем.

Будто гвоздь вколотила.

— Но… — жалко (так ему казалось позже) заговорил Ковригин, обращаясь при этом лишь к сестре, — мы ведь в нем выросли… он ведь намолен нашими с тобой матерью и отцом… и нами… нашими судьбами…

— Сантименты. Бедная Лиза. Карамзин! — ещё один гвоздь вколотила Ирина. — Реплики из мелодрамы.

— Сашенька, — будто бы с намерением успокоить огорчённого малыша и не дать ему разреветься начала Антонина, — я понимаю твои чувства. Но такова неизбежность. И было бы смешно устраивать из отжившего хлама мемориал. А вот старую мебель, она теперь в цене, и семейные реликвии, связанные с отцом и матерью, с нашим детством, мы перенесем в новый дом. Теперь ты ерепенишься, но потом успокоишься и поймёшь, что моё решение — и твоё решение…

Хорошо хоть Антонина стояла сейчас в саду, а он, Ковригин, сидел на террасе, весь будто бы в делах, а то ведь она готова была, Ковригин это почувствовал, прижать его к себе и головку погладить неразумному мальчугану, этого бы Ковригин не выдержал, мог бы сестрицу и отшвырнуть чуть ли не со злостью.

— Я повторю, — сказала Антонина, — участок записан на тебя, ты тут ответственный хозяин, но прошу, подумай и о племянниках, время летит, они станут взрослыми, где им жить? Я верю: ты привыкнешь и успокоишься…

— И что же будет на месте дома? — спросил Ковригин. — Мандариновую рощу здесь разведем?

— Зачем мандариновую рощу? — рассмеялась Ирина. — Здесь машины будем ставить. Не ночевать же им за забором.

— То есть здесь будет автостоянка? Или автобаза? С подземными гаражами…

— Ну, почему же с подземными? — удивилась Ирина.

— Ладно, ладно, — сказал Ковригин. — Хорошо. И словно бы вернулся к своим бумагам.

— Нет, — сказала Антонина. — Братец мой, несомненно, не в духе. Пойдём-ка, дорогая, с глаз его долой и в лес…

Мошкарой, а возможно, и бездомными собаками Ковригин всё же напугал дам, шорты были ими заменены на брюки, плечи и груди прикрыты от насекомых тельняшками цивильного назначения.

— Про шашлык не забудь! — выкрикнула, удаляясь, Антонина.

А подруга Ирина со словами: "В путь-дорогу, дарлинг Тони, в лес дремучий по грибы!" — положила сестрице руку на талию. Властно положила (может, и привычно?), будто уверенным в себе кавалером.

"Всё! — свирепея, думал Ковригин. — Всё! Более здесь я не выдержу. Не хотел съезжать так рано, а придётся. Дарлинг Тони! И главное: "Снесём. Машины будем ставить". Они — снесут! Они — будут ставить! А ему велено привыкать. Ты — угловой жилец. И более никто!"

Дальнейшие действия Ковригина происходили суетливо-судорожно и с логическими скачками. На него то и дело напрыгивали сомнения. А может, и не стоит так категорично-немедленно уезжать в Москву? Не выйдет ли это поступком позёра? Или бегством? Унизительным и смешным. И от кого бегством? Получалось, что от дизайнерши Ирины. Он бы сбежал, а она осталась бы в их саду. Но это означало бы, что она смогла порвать и его, и он поднятыми к небу лапками выбрасывал к её ногам белые флаги. Нет, говорил себе Ковригин, никаких белых флагов! Он останется, будет холоден с Антониной, в разговоры о замках вступать не станет, а завезенная кобылица превратится для него в невидимый и беззвучный предмет, какой можно и не замечать.

Но Антонина-то! Но Антонина-то какова, тут же явилось Ковригину. Дарлинг Тони! Извольте выслушивать! И властная рука, возложенная на талию, нисколько не раздосадовала Антонину! Нет, решил Ковригин, уезжать и сейчас же!

Он вскочил и отправился на чердак. Не думал задерживаться на чердаке, всего-то надо было забрать рюкзак, самый вместительный, для экстренной поклажи, но задержался. У двери присел на сосланный сюда стул со сломанной спинкой и чуть ли не слезу пустил. Чердак был живой. И чердак был — его, Ковригина, жизнью. Прошлой. Думал, что и нынешней. Полагал, что и в будущем сможет проводить здесь приятные для себя (да хоть бы и грустные) минуты. Естественно, для людей чужих, для той же курс-дизайнерши (но теперь, выходит, что и для Антонины?), на их чердаке прежде всего обнаружилась бы свалка. И более ничего. Неразумная, неряшливая и никак неоправданная нынешними днями свалка. Сейчас рядом с Ковригиным у двери чердака лежали небрежно сложенные валенки, бордовые боты, какие ни на ком не увидишь, резиновые сапоги, возможно, что и с дырами, прочая обувь, в частности, стоптанные полуботинки Ковригина фабрики "Скороход", по паре их ценою в четырнадцать рублей покупали ему года на четыре носки в университетскую пору и не выбрасывали на всякий случай, мало ли что… За обувью стояли листы стекла, были уложены упаковки с удобрениями на грядки и под яблони со сливами типа "хлорофос", не пошедшие в дело. Дальше валялось тряпье — старые куртки, выгоревшие шторы, а за ними — рулоны обоев, абажуры с мятыми каркасами, керосинка, тускло-серебристая соковарка, вышедшая из строя, да чего только не копилось на садово-огородных чердаках! При родителях выбрасывать что-либо отсюда было делом запретным, безнравственно-кощунственным, даже размышления об этом вслух тут же вызывали употребления валерьянки или нитроглицирина, при этом для сытых и неразумных детей вспоминали о тридцатых, сороковых да и пятидесятых годах, о житье-бытье в коммуналках и о том, какими усердиями наживали (да и добывали тогда) добро и прокорм. И по скольку лет это добро служило. После ухода стариков второй муж Антонины архитектор Алексей не раз заводил с Ковригиным разговоры — а не почистить ли чердак от хлама, но теперь ворчал Ковригин (валерьянку пока не пил), ни от чего на чердаке избавиться не хотел, а вдруг там что-нибудь этакое откроется, конечно, хлам надо бы разобрать, но не сейчас, не сейчас, потом, потом, выпадет случай, вот и… А когда Антонина раскопала в хламе раритет — печь "Чудо" и стала радовать домашних и гостей замечательными пирогами с яблоками и вишнями, фантазии о ревизиях на чердаке и вовсе прекратились.

В отроческие годы Ковригин, что, естественно, не было чем-то особенным, мечтал о месте уединения. О замкнутом пространстве собственного пребывания на Земле. В коем он был бы свободен от всего на свете, даже от настырной Тоньки с её затеями и приставаниями, и волен был бы жить, играть, думать, читать, путешествовать в волшебные страны, выдумывать их, как и отсутствующих вблизи него королевен (воображение всегда увлекало его в упоительные и честолюбивые полёты), и всё это — в нерушимом и суверенном одиночестве. Ещё совсем мальчонкой в Москве он устраивал своё сказочное нездешнее государство под ножками письменного стола, не впуская в него и Тоньку. Но она-то, проныра, с девчачьими хитростями и уловками всё же вползала и в его игры. В саду-огороде Ковригин (а тогда ещё не были пристроены к дому две террасы), в свой Эрмитаж, или в свой Монплезир, или в своё Монрепо, в башню над шотландскими скалами (а под скалами — серое море и берег, поросший вереском) произвёл именно чердак. Был бы в ту пору в саду пусть бы крошечный сарайчик, и там Ковригин хоть и на двух квадратных метрах сыскал бы место для временных уходов от мира внешнего в глубины, тайны и упования своей натуры. Но сарайчика не было, и сгодился чердак с резкими скосами крыши. Не весь, естественно, чердак, а южная, приоконная его часть. Фанерными листами по линиям стояков Ковригин выгородил как бы комнату, голову в ней, правда, приходилось наклонять, приволок раскладушку и детский столик, на него водрузил лампу с оранжевым абажуром. И всё. Это была башня его одиночества. В неё по решительной договоренности не допускалась и Тонька. А она стучала, и не раз, в запертую Ковригиным дверь чердака в надежде, что дверь откроют. Сопли разводила, сидя на балкончике перед дверью, грозила: "Ужо покажу!". И напрасно. И от Тоньки требовалось отдохнуть. Не один год вот здесь вот в фанерной башне Ковригин был самоценен и самовелик, грезил, совершал подвиги Александром Македонским и Квентином Дорвардом, и затворница герцога Бургундского влюблёнными глазами смотрела на него, юного шотландского стрелка, впрочем, любил он не только бургундскую затворницу, но и красавицу Сутееву из параллельного класса, и Одри Хепберн, имевшую приключения в Риме и желавшую после уроков профессора Хиггинса танцевать на балу в Лондоне, много кого любил, Тонька, понятно, в счёт не шла. Здесь он не только мечтал и читал, но и пописывал, прозу и стишки, чего чрезвычайно стеснялся, а опусы рвал, это позже будущая Звезда На