Лягушки — страница 45 из 132

— То есть как можете подтвердить? — тишина, наконец, была искажена вопросом.

— А так, — сказала Свиридова. — Я хорошо знаю эту пьесу. Она была посвящена мне пятнадцать… ну, неважно сколько тому назад влюблённым в меня юношей. Александр Андреевич, будьте любезны, явитесь к нашему столу.

Ковригин взглянул на Долли и Веру:

— Я не могу вас бросить. Прошу, сопроводите меня и уберегайте…

— Ну уж нет, — сказала Вера. — Мы из других горизонтальных слоев.

Пришлось Ковригину путешествовать в указанном направлении в одиночестве. Фуршмены смотрели на него с любопытством, но и сомнением, с опаской даже. Лишь энергия ладош Натали Свиридовой вызвали в зале шум и возгласы одобрения. Допустив губы некогда влюблённого юноши к своей руке, Свиридова объявила:

— Знакомьтесь, это известный московский литератор и автор вашей любимой пьесы Александр Андреевич Караваев.

— Караваев? — удивился городской Голова.

— Ах, нет, нет! — всплеснула руками Свиридова. — Ковригин, конечно, Ковригин! Я вечно путаю… Ковригин… Караваев… Выпечка… И был ещё один влюблённый в меня юноша. Тот именно Караваев. Васечка. Он посвящал мне сонеты…

— В переводе Щепкиной-Куперник, — не удержался комик Пантюхов, уже избыточно нагруженный.

Сейчас же за столом Ковригин был признан и обласкан московскими знакомцами критиками Попихиным, Холодновым и киношным режиссёром Шестовским. Состоялись и церемонии представления Ковригина режиссёру Жемякину, актёрам и актрисам, в их числе — Ярославцевой и Хмелёвой. Худшее подтвердилось, столичный повеса вблизи девчонки (а Хмелёва, возможно под влиянием фуршетных стопок, показалась ему совсем девчонкой) заробел и принялся произносить всяческие глупости.

— Вы, Лена, для меня нынче подарок судьбы… То есть не вы, а ваша Марина Мнишек…

— И ваша. Ваша Марина Мнишек.

Она словно бы пребывала ещё и внутри спектакля, и внутри сущности и судьбы гордой полячки, витая при этом ощущениями и грёзами в нездешних мирах, но Ковригин почувствовал, что она изучает его с цепким вниманием, то ли из объяснимого любопытства, то ли в рассуждениях о собственном будущем. Ковригину стало не по себе. Соблюдая галантность, он всё же поспешил отойти от Хмелёвой. Оценил как бы со стороны свою щенячью восторженность и устыдился её. Но и не по одной лишь этой причине отошёл…

Кстати, дебютантка Древеснова на глаза ему не попалась.

Не обнаружил он за столом и Юлия Валентиновича Блинова.

Расспросив о Блинове Попихина и Холоднова, Ковригин узнал, что Блинов, после признания Свиридовой, запыхтел, бросил любезничать с Хмелёвой и исчез, будто его моментально растворили особенной кислотой. Правда, он всё же успел заявить Попихину, что обожатели Свиридовой сами по себе никакими юридическими доказательствами признаны быть не могут, что пьеса "Маринкина башня" и впрямь мистификация, а все варианты текстов пьесы написаны его рукой, и он, Блинов, хотя бы и с помощью графологов, свои права отстоит, а из Ковригина сделает посмешище и всех баб у него отобьёт…

— Бог ему в помощь, — сказал Ковригин. — Правда, неизвестно, какой Бог…

При этих его словах к Ковригину подошёл бывший гарсон-консультант, а теперь неведомо кто, Дантон-Гарик Саркисян в наряде лакея века эдак восемнадцатого, и вручил ему, почтительно поклонившись, конверт на подносе. Ковригин достал из конверта лакированную карточку с золочёными словами: "Уважаемый Александр Андреевич! Милостиво просим Вас принять участие в дружеской беседе под сводами замка в Журино. Отъезд гостей через полчаса от третьего подъезда театра имени Верещагина.

Удобства и приятности в имении Журино гарантированы. Ваш М. Ф. Острецов".

Ковригин взглянул в зал. Решил: в Журино отправится лишь в случае, если вместе с ним на дружескую беседу пригласят Веру с Долли.

И увидел: приятные ему дамы уже хлопотали вблизи объявившегося, наконец, Николая Макаровича Белозёрова, Мамина-Сибиряка, а стало быть, беспокоиться об их благоустройстве нет нужды.

22

У третьего подъезда Ковригину предложили сесть в "мерседес". Но он заметил, что Белозёров с подругами поднимаются в жёлтый автобус, явно японского происхождения, и поспешил за ними.

О чём вскоре пожалел.

Поначалу ему показалось, что в глубине автобуса восседал Блинов. Ошибся. Да и гоже было бы барину путешествовать на одной телеге с холопами? Сейчас же Ковригин подумал, что сегодня — порой, и издалека — Блинов напоминал ему Максимилиана Волошина, а Волошин барином не был, и общения с людьми самых разнообразных свойств были ему интересны.

Эти скачущие, отчасти несуразные соображения являлись ему, понял Ковригин, будто в помощь, чтобы отвлечь его или даже уберечь от мыслей существенных, всё о той же его нынешней глупости — распушения хвоста, и это ради совершенно незнакомой ему женщины. Женщины, показавшейся вблизи девчонкой.

Водительское место не было занято, свет в салоне не горел, Долли с Белозёровым в переговорах шёпотом уселись быстро, Вера, будучи как бы хозяйкой, направила гостя, Ковригина, к окну, сама же опустилась на сиденье справа. При этом в проходе Ковригину чуть ли не пришлось переступать через неясного назначения предмет, мешок, что ли, какой с провизией или реквизитом. Впрочем, мешок произвёл движения, пропуская мимо себя Антонову, Ковригина и других пассажиров.

Явился водитель, зажёг свет, и Ковригин увидел, что никакой это не мешок. Сидела на полу прохода, ноги подтянув к груди, женщина в красном бархатном костюме, и будто бы глаза у неё были влажными.

— Госпожа Хмелёва! — взволновался Ковригин. — Что же вы сиротствуете на полу! Садитесь на моё место!

Хмелёва покачала головой, слов не произнесла.

Вера поднесла палец к губам, приглашая Ковригина помолчать. Но минут через двадцать езды не выдержала сама, прошептала:

— Это с ней случается после спектаклей. Вновь проживает роль… Вот так вот усевшись на пол в проходе. И никого для неё нет…

И всё же что-то насторожило Антонову.

— Леночка, — тихо спросила она. — У тебя ничего не болит?

— Всё нормально, тётя Вера…

— Какая я тебе тётя Вера! — возмутилась Антонова.

— Извини…

— И всё же? — строго сказала Антонова. — Ты мне не ответила.

— Правая пятка. Что-то не так…

— Супинатор клала?

— Клала…

— Сними сапог! Батюшки-светы! Да у тебя кровь! Что же на этот-то раз подложили? Гвоздь пробил супинатор. Но гвоздь обпиленный, короткий. Чтобы смогла доиграть. А если бы захромала, то лишь в последних сценах. Сиди, терпи. Сейчас. У Петруши есть аптечка.

Стремительная, ловкая в движениях, Вера быстро вернулась от водителя с коробкой аптечки, смазала рану йодом, перебинтовала ступню Хмелёвой ("Не маленькую, — отметил Ковригин, — не от пушкинских проказниц…"), осмотрела левую ногу потерпевшей, успокоилась, ваткой вытерла влагу под её глазами, сказала:

— Сиди, терпи. Возьми гвоздь в свою коллекцию. Догадываешься кто?

— Предполагаю, — сказала Хмелёва. — Король Сигизмунд Третий. Не провернула аферу с польским мясом.

— Шутишь. А мне это надоело.

— Знала бы ты, как мне надоело! — сказала Хмелёва. — Но не это… Другое…

— Знаю, — вздохнула Антонова. — Но коли назвался груздем…

— Я долго не выдержу…

— Придётся. И помолчи…

При словах "Я долго не выдержу" Хмелёва быстро взглянула на Ковригина. Единственный раз за время её сидения в проходе. И тут же отвернулась.

"А не на меня ли рассчитан обмен женскими вздохами? — задумался Ковригин. И тотчас отверг мысль об этом. И гвоздь, что ли, засовывали в сапог ради того, чтобы произвести на него, Ковригина, впечатление? А кровь и гвоздь он видел. Они были подлинные.

Да кто он таков, чтобы, имея его в виду, можно было рассчитывать на какие-либо выгоды? Мелкий мечтатель, эгоцентрик, притом неразумный. Со школьных лет полагавший, что смешки людей вокруг или слова одобрения относятся именно к нему, потому как он — натура особенная и значимая или, напротив, заслуживавшая усмешек и ехидств. Давил в себе эти ощущения, и вот сегодня возвратилась к нему дурь!

Из-за девчонки, усевшейся в проходе? Тогда действительно дурь!

— Есть в русском православном пантеоне, — обратился Ковригин к соседке, — такая святая, Юлиания Лазаревская, она же Ульяна Осорьина из Мурома, соседствовала на иконах с Петром и Февронией. Большинство наших святых умирали монахинями, и Ульяна после смерти старших сыновей, а было у неё тринадцать детей, пожелала уйти в монастырь и там замаливать грехи. Отговорил муж, мол, он стар и болезный, а надо воспитывать младших чад. И Ульяна вынуждена была спасать душу в миру, отказалась от супружеской близости, лежанку для сна устраивала из угластых полений сучками вверх, а в свои сапоги накладывала ореховую скорлупу и острые черепки глиняных горшков — ради усмирения плоти. Такое проявляла благочестие. И удостоилась "Жития"…

Ковригин замолчал.

— К чему вы это вспомнили? — настороженно, будто испугавшись услышанного, спросила Вера.

— И сам не знаю, к чему… — смутился Ковригин.

— В театре благочестие дело вредное, — сказала Вера. — И как правило — проигрышное. Там нужны подвиги иного рода…

— Да я безо всякой связи с какими-либо сегодняшними событиями, — принялся оправдываться Ковригин. — Память у меня забита всякой чушью и иногда ни с того ни с сего выталкивает из себя совершенно ненужные никому сведения…

— Вы человек начитанный, — произнесла Вера. То ли с уважением, то ли с кислинкой иронии.

— Начитанный, — согласился Ковригин. — Начитанный. Но в моём случае выходит, что и не самостоятельный. И промежуточный. Копаюсь в чужих судьбах и историях, увлекаюсь ими, а своей судьбы и истории вроде бы и нет. И ходить в сапогах с ореховой скорлупой и глиняными черепками желания нет. Да и хватило бы на это силы воли?

— А почему всё же вы, Александр Андреевич, — сказала Вера, — решили делать ставку на Древеснову?

Пара на сиденьях впереди примолкла.