— Вы, Мстислав Фёдорович, возможно, полагаете себя всесильным повелителем, а меня держите за желающего услужить вам. Может быть, и ящик с подносами доставили сюда в качестве предоплаты за мои услуги. Если это так, прикажите Цибульскому отнести ящик в автомобиль. Кстати, кто в вашем городе тритонолягуш?
Острецов будто отшатнулся от Ковригина. Глядел на собеседника с испугом. Прошептал:
— Не знаю, что вы имеете в виду… Но я не… Потом, похоже, пришёл в себя. Заговорил спокойнее, но иногда всё же с горячностью:
— Уносить ящик с подносами нет надобности. Это — не предоплата. Это дань города творцу, подарившему нам радость. Дань с надеждой на то, что вы, Александр Андреевич, когда-нибудь ещё раз погостите в Синежтуре и посетите наш музей. И прошу извинения, прощения даже, за свою бестактность. Я, видимо, действительно избалован своими деньгами. И желаниями многих услужить им. Простите ради Бога! А горячность моя вызвана странным обстоятельством, возникшим в Синежтуре. Пропала Хмелёва, и именно мне приписывают её исчезновение, будто я и есть чудовище, запершее Хмелёву в потайных подвалах, чтобы не сбежала в московские театры, а ублажала с другими крепостными актёрами исключительно меня, и наконец, произвели меня в Синюю Бороду, пятнадцатый век какой-то, а к тому же у меня и жён-то не было…
— А в чём необходимость моего срочного приезда в Синежтур? — спросил Ковригин.
— В упомянутой вами стене, то есть, оказывается, в простенке, завелось какое-то существо. Он то ли молит о помощи, то ли смеётся или даже издевается над кем-то. Чем оно там питается и дышит, неведомо, но оно живое. Хмелёву вы видели в Москве, найдены и другие свидетели её пребывания в столице, но тут-то она и пропала. Хотя доступа за заборы Журинской усадьбы нет, в Синежтуре укоренилось мнение, что в замке в воспитательных целях прикована к камням и замурована хотя бы на время именно Хмелёва. И главный злодей во всей этой истории я. Раз человек обеспеченный, владелец заводов и замка, значит, он и злодей. Это главное доказательство моей вины. Клянусь вам, я никого на цепь не сажал и не замуровывал. Тем более Хмелёву, которую я не только почитаю, но и…
— А от меня-то что в этих обстоятельствах зависит? — выразил удивление Ковригин.
— Понимаю, что моя репутация и мои чувства от вас на расстоянии, как от Земли до Сатурна, — вздохнул Острецов. — Но неужели вам совершенно безразлична Хмелёва? Хотя, конечно, вы любите другую женщину…
— Какую другую женщину? — чуть ли не испугался Ковригин.
— Вы сами знаете какую…
— Не иначе как каменную бабу с привокзальной площади Синежтура, — предположил Ковригин. И сейчас же пожалел Острецова. — Мне вовсе не безразлична судьба Хмелёвой. Но с чего вы взяли, что у вас томится или сама забавляется Хмелёва? У вас есть специалисты и уникальные инструменты, вы из космоса можете вызнать, кто там завёлся у вас в стене.
— Есть и специалисты, есть и всяческие устройства, — согласился Острецов, — но никакого толка от них пока нет.
— А мне-то зачем к вам ехать? Не для экскурсии же в заново открытый отдел металлических поделок и не для восторгов по поводу подносов, засовов, замков и сечек?
— Вы себя недооцениваете, — сказал Острецов. — Мы проверяли. Вы на самом деле обладаете способностью совмещения с натурами интересующих вас людей, недавних ваших современников, а порой — и личностей исторических. С напряжениями, конечно, ваших чувств. Эта способность — рискованная, на острие ножа, вы редко ею пользуетесь. Но в нынешних наших с вами обстоятельствах вы, совместившись с сутью вашего отца, сможете проникнуть в открытый им… вами… простенок. Тем более что ни в одном из архитектурных чертежей авторов проекта никаких простенков нет.
— Нет, — сказал Ковригин. — В Синежтур я с вами не поеду. У меня сейчас много дел. К тому же я устал, и у меня скверное настроение. Хандра.
— Ну, что же! — встал Острецов. — Унижать себя уговорами я не стану.
— Полагаю, что ваши специалисты разберутся во всём расторопнее и толковее меня. А за подносы ещё раз спасибо, — сказал Ковригин, — я их отвезу в редакцию «Под руку с Клио». Там на стенах им найдётся достойное место.
— Александр Андреевич, — тихо и, пожалуй, печально произнёс Острецов, — как бы не пришлось вам потом пожалеть о своём отказе участвовать в поисках Елены Михайловны…
— И Вера Алексеевна Антонова считает, что Хмелёва изюминой запечена в стене? — задумался Ковригин.
— С ней у меня разговоров не было. Я передам ей от вас приветы. Если вы, конечно, не возражаете…
— Буду вам очень признателен…
И минут через пять джипы бесшумно и как бы кротко отъехали от калитки Ковригина.
43
«Больше недели без еды и жидкостей! Цепью прикована в простенке! — размышлял Ковригин. — А на чистейшей репутации Острецова расплываются пятна. Чушь какая!»
Вовсе не собиралась, полагал Ковригин, Елена Михайловна Хмелёва возвращаться в Синежтур и уж тем более — к цепям секретных комнат.
Впрочем, пойми попробуй направления мыслей нынешних баб и их игры!
Сюжет приключений синежтурской примы, на время пожелавшей стать и китаянкой, толкованиям не поддавался.
Но, может быть, сюжет этот он, Ковригин, принялся толковать неверно. Или не с того бока. Следопыты Острецова наверняка всё разнюхали о пребывании Хмелёвой в квартире в Богословском переулке, возможно, и записки её нашли, а Острецова для какой-то собственной пользы интересовал сейчас человек, способный вспомнить путешествия своего отца по каменным коридорам замка?
Тогда получается, что Хмелёву отловили в Москве и специально поселили в каземате приманкой для человека, необходимого Острецову (по его ошибочной блажи) для решения его проблем и загадок. Но и это было бы глупостью. А Острецов не давал поводов думать о себе как о чудовище. Или как о личности неразумной. А если он Хмелёву ещё и истинно любил, то устраивать выгодные ему опыты он мог только с её согласия. И, конечно, с обеспечением комфортного пребывания Елены Михайловны в простенке, то есть с подачей туда еды и питья, с устройством там хотя бы душа и туалетов местного водоканала.
Нет, решил Ковригин, в Синежтур и Журино его не заманишь.
Возбуждение, вызванное визитом господина Острецова (мог бы явиться в лосинах, в охотничьих сапогах, со стэком в руке), прошло, и Ковригин снова затосковал.
К подвигам призвал мобильный. По дороге к мобильному Ковригин вдруг понял, что на свете есть только две дамы, разговоры с которыми не вызвали бы сейчас его раздражения. Одна из этих возникла в его сознании неожиданно, и уж совсем неожиданно стала равнозначною с сестрой Антониной.
Это соображение удивило Ковригина и чуть ли не расстроило.
Нет, звонил мужик, и именно издатель Пётр Дмитриевич Дувакин.
— Ковригин, ты спишь? — спросил Дувакин.
— Нет, — сказал Ковригин. — Я выторговал для стен редакции «Под руку с Клио» четыре подноса, они побогаче жостовских…
— Что ты несёшь! Какие подносы! — обиделся Дувакин. И тут же прокричал: — Тебя прочитала Быстрякова! Пляши! Она в восторге!
— Значит, она дура! — сказал Ковригин.
— Она не дура. И она красавица.
— Вот и женись на ней, — сказал Ковригин. — А я не разрешаю печатать моё дерьмо.
— Завтра нам необходимо подписать контракт. Спасём журнал. Если он, конечно, тебе дорог. И тебе заплатим за твоё, как ты считаешь, озорство.
— Платить за озорство безнравственно, — сказал Ковригин.
— Хорошо, не будем тебе платить. Как скажешь, — Дувакин произнёс это голосом психотерапевта, посчитавшего необходимым успокоить пациента. — И фамилию твою снимем. Заменим псевдонимом. Как скажешь, так и будет.
Ковригин не ответил. Молчал.
— Быстрякова желает с тобой познакомиться, — сказал Дувакин.
— Какие у неё глаза? — спросил Ковригин.
— Зелёные! — обрадовался Дувакин. — Изумительной красоты глаза!
— Зелёные… — пробормотал Ковригин. — К одному случаю — зелёные, к другому — фиолетовые, к третьему — дымчатые, нынешние линзы это позволяют…
— Что ты там бормочешь? — обеспокоился Дувакин. — Я плохо слышу…
— Это я так… — спохватился Ковригин. — Как же она не дура, если она приняла всерьёз все мои шальные выдумки?
— Она всё поняла, — сказал Дувакин. — Она — смешливая, с чувством юмора, от твоих страниц получила удовольствие. И им совершенно не нужны истории воздушных аппаратов и фантазии по поводу будущих межгалактических путешествий. Я не знаю их планов и расчетов, но вижу, им нужна реклама в самом неожиданном виде. Помнишь «Серенаду солнечной долины»? Что это, как не реклама нового горнолыжного курорта? Но какая!
— То есть я дорос до уровня рекламщика? — сказал Ковригин. — Ну, Петя, спасибо! Но я не продаюсь.
— А что ты думаешь о Глене Миллере? — спросил Дувакин.
— Музыка живёт сама по себе, — сказал Ковригин. — Она не подвластна никаким заказам. И кем-то выведено: «Музыка — предел объяснения мира». А слова — грешны, блудливы и корыстны. Мне плохо сейчас, потому что я не понимаю, ради чего живу и зачем что-то писал и пишу.
— Ты влюбился в синежтурскую приму, — сказал Дувакин. — А она тебя отвергла.
— Если бы… — вздохнул Ковригин. — Если бы…
— Да… — протянул Дувакин. — Случай запущенный. Придётся завтра или послезавтра заехать к тебе и поглазеть на подносы.
— Если желаешь потратить время впустую, — сказал Ковригин, — приезжай…
— Вдруг, кстати, пойдут опята…
На опятах разговор и был закончен.
Ковригин позавидовал женщинам. Тем вольно было бы сейчас уткнуться носами в подушки и пореветь от души. Или хотя бы похныкать. Всё легче бы стало. Он ходил по саду, под деревьями, колышки его не раздражали, денег на постройку нового дома всё равно не было ни у него, ни у Антонины. Ходил и повторял: «Бездарь! Бездарь! Бездарь!».
А если бы и не бездарь?
Если бы его сочинения были блестящие, умные, с остротой свежайших мыслей, заставляющие удивляться, относиться к ним с почтением и ушлых профессионалов, и простака-обывателя с Мещанских улиц?