"Да что я маюсь! — отругал себя Ковригин. — Надо сейчас же звонить Дувакину и всё разъяснить!"
Но посчитал, что производить звонок редактору культуртрегерского журнала, пребывая лишь в трусах, вышло бы делом невежливым, и натянул на себя спортивный костюм. При этом ощутил, что во рту гадко и необходимо сейчас же почистить зубы и выпить хотя бы стакан горячего чая. А для этого надо отправиться на кухню.
Желтый домик кухни с газовой плитой о две комфорки, шкафчиками для посуды и круп, холодильником, раздвижным столом, покрытым клеёнкой, и гостевым матрацем на деревянных лапах — радость, ресторан, кров полевых и амбарных мышей, стоял под берёзами у калитки. День был и впрямь июльски-жарким, из кухни же пахнуло холодом и сыростью, в домик ночью все же, видимо, накапало.
На пустой клеёнке стола Ковригин обнаружил листок бумаги и визитную карточку, отменившие немедленность звонка Дувакину.
Визитка была скромная. Но с золочеными буквами. "Лоренца Козимовна Шинэль. Странница. Знаток искусств. Переводчица с любого языка на доступный. Хозяйка ресторана-дирижабеля "Чудеса в стратосфере" и коктейль-бара "Девятое дно". Сообщался и номер некоего факса.
"И не Шинель, отечественная, по версии Амазонкина, — отметил Ковригин. — А Шинэль".
Бумажный листок был исписан утренней (так выходило из нижних чисел) рукой Лоренцы Козимовны.
"Сашенька! Спасибо за всё. Ты был хорош. И я, по моему, не оплошала. И моей отметине пуповины ты отдал должное. У тебя вкус — эстета. То, что я о тебе слышала, подтвердилось. Не в одну лишь ночь, понятно. Но и не во всем. Будить я тебя не стала. Подкрепилась перед отбытием. Отыскала на соседнем участке три откормленных улитки — и сыта. Укроп рвала твой. Не обессудь. И вспомни слова: "Хороша ли женщина, плоха ли, ей надо изведать палки". Они — не мои. А великих гуманистов Возрождения. Меня не отгадывай и не разыскивай. И не старайся угадать, в чем был мой интерес к тебе. Я коварная. И растворимая. Быстро растворимая. Твоя Л."
"Не хватало ещё! — поморщился Ковригин. — Главное — твоя Л.!"
Перевернул листок. Прочитал: "А может, и не совсем коварная. И не пугайся — не твоя. Л.".
Тут и заверещал сотовый телефон.
Ковригин не спешил, понимал: чаю сейчас не выпить. Но зубы почистить следовало. И глотку, освежить.
Он не переставал думать о Лоренце и её записке. И загрустил.
"Стало быть, я отдал должное её отметине пуповины. Так… И проявил при этом вкус эстета. Только лишь эстета? Пупок у неё был таинственно-влекущий…" Реальность женского пупка казалась для Ковригина существенной. Лет пять назад одна из его подруг, о размерах и прелестях чьей груди судачила половина просвещённой Москвы, по велениям новейших наук, разыскивала на (или — в) своем теле тридцать четыре эрогенные зоны и выставляла им оценки по двенадцатибалльной системе. Естественно, грудь её получила первое место, а также приз зрительских симпатий. Подругу эту чрезвычайно удивило то, что у Ковригина куда больше эмоций, нежели её грудь, вызывал её же пупок, в тот год для публики закрытый и ещё не окружённый татуировками и пирсингами. Чтобы не обижать подругу, пусть и временную, Ковригин написал тогда пронзительный эпиталамий пупкам, открыв его исследованием Пупа Земли (в примеры был взят им Дельфийский Омфал), лелеемого во многих культурах и явно имевшего мировой фаллический смысл, особое же место уделил в эпиталамии Пуповине, связывавшей Землю и её тварей с матерью-прародительницей, то есть с женским началом сущего, а потому (это уже для непонятливой подруги) и воспел пупок как свидетельство женского начала (по Лоренце — отметина пуповины), направляющего к лону зарождения жизни грешных путников мужеского пола, оплодотворителей, то есть существ вспомогательных, хотя и полагавших, что они пупы Земли, распорядители силы и плодородия. И уверил читателей (подругу — прежде всего) в том, что и пупок женский, и лоно женское у существ, в него проникающих, вызывают чувства вселенского томления, тепла, ласки, даже тоски, но и (хоть на мгновения) слияния со всем сущим и избавления от одиночества. А похоти — в последнюю очередь. Хотя, конечно, для многих проникновение это оказывалось (или казалось) греховно-сладостным входом в дыру преисподней… Сочинение вышло лукавым. Обильно оснащённым случаями мифологическими (были привлечены даже туземцы Западной Австралии с их понятиями о пуповине) и историями из новых времен. Но во многом и искренним. Для тех дней. Впрочем, Ковригин и теперь не стал бы от него отказываться… Звонил Петр Дмитриевич Дувакин.
— Ковригин! — заторопился Дувакин. — Ты что, спишь, что ли? Почиваешь на лаврах? Я уж часа три жду от тебя звонка. Все бумаги твои получил. И вёрстку. И эссе про Рубенса.
— Я думал, она ещё не доехала… — растерялся Ковригин. — Пробки-то нынче какие! Растеплило ведь…
— Кто она? — спросил Дувакин.
— Сотрудница ваша, — сказал Ковригин, — та, что вёрстку привозила…
— Какая такая сотрудница?
— Как, то есть, какая? — удивился Ковригин. — Лоренца Козимовна Шинэль… Очень своеобразная дама…
— У нас нет таких сотрудниц, — сердито сказал Дувакин.
— А кто же ко мне приезжал с вёрсткой?
— Откуда я знаю! Надо спросить у Марины. Марина её посылала. Курьерша какая-нибудь из агентства.
— Соедини меня с Мариной! — нервно потребовал Ковригин.
— Потом соединю, — сказал Дувакин. — Будет у тебя время полюбезничать с Мариной. А сейчас у меня нет времени. Я ещё вчера прочитал и вёрстку, и эссе…
— Как вчера? — воскликнул Ковригин. — Она… эта ваша сотрудница… или курьерша… отбыла в Москву нынче утром…
— Слушай, Шура, хватит дурачиться! Если бы не твоё эссе про Рубенса, я бы сейчас же прекратил разговор с тобой. Я скуп на похвалы, знаешь сам, но вчера ты меня просто порадовал.
"Какое ещё эссе про Рубенса? — хотел было спросить Ковригин, но сообразил, что спрашивать Дувакина о чем-либо — себя выставлять дураком, а надо слушать его и всё.
— Мне даже захотелось Рубенса твоего поставить в горячий номер. Снять материала три и поставить. Но у тебя двадцать четыре страницы — это много. Столько не снимешь. Да и иллюстрации так срочно не подберешь. В следующий ставлю. Но ты молодец! И опять удачно применил свой метод. Взгляд московского обывателя, вчера — человека с авоськой, нынче — с сумкой на колесиках, простака или будто бы прикидывающегося простачком неразумным, взгляд его на вещи глубинные, обросшие мхом банальностей. Типа: "Подумаешь, Америку открыл!" или "То же мне, Пуп Земли!" Тут простор и свобода для парадоксов, столкновений несовместимостей, озорства. А главное — для просветительства. Да что я талдычу о тебе известном. Хотя о Пупе Дельфийском ты, небось, уже и забыл… И тут вышло. Что многие держат в голове? Рубенс, голые мясистые бабы, Рембрандт, сумасшедший литовец "Данаю" кислотой испоганил… А на самом-то деле… Нет, молодец! И язык хорош. Во второй части, правда, случаются у тебя клочковатости, логические лоскуты, но от этого сочинение становится нервнее, что ли, и трогает больше… Извини, что разболтался. Но ты меня взволновал. Ты чего молчишь-то, Ковригин?
— Да я… это… — принялся бормотать Ковригин. — Ты меня тоже взволновал…
— А вот костяшки твои, пороховницы-натруски, меня все же удивили, — сказал Дувакин. — Своей наукообразностью. Будто ты записной классификатор, вопреки своей доктрине. Но я чувствую, чувствую, вчера я уже говорил тебе об этом, что в статье ты что-то прячешь, хитрец, интерес какой-то собственный, чужие интересы желаешь к нему притянуть. А потом что-нибудь и наковыряешь…
— Посмотрим… — закашлялся вдруг Ковригин.
— Да! — будто бы спохватился Дувакин. — А коробку-то она тебе доставила?
— Вроде бы… — неуверенно сказал Ковригин. — Но я сразу взялся за гранки, коли с пороховницами возникла поспешность…
— Значит, ты материалы, посланные тебе, не просмотрел?
— Нет. Пока нет… — подорвавшим здоровье тружеником заговорил Ковригин, только теперь он вспомнил о картонной коробке, перепоясанной упаковочным скотчем.
И сразу же увидел её. Она стояла под столом, некогда раздвижным, обеденным в московской коммунальной квартире, нынче же скромно-кухонным. Рядом с плетеной корзиной, в какой у Ковригина хранились лук и чеснок. "Ну, слава Богу, — подумал Ковригин. — Здесь она…"
— Коробка у меня под рукой! — чуть ли не с наглостью произнес Ковригин. — Сейчас я ею и займусь. Хотя у меня были и другие намерения.
— Шалопай ты всё же, Шура! — сказал Дувакин. — Займись, займись. И немедленно. А разобрав материалы, обкумекай их. И позвони мне. Скажу лишь предварительно. Интерес — и в письмах к нам, и в разговорах с людьми читающими, — к персонажам, в благостные годы обложенным идеологической ватой и посыпанным нафталином. Начнем с двух дам. Марины Мнишек. И Софьи Романовой. Да, той самой, какую художник Репин изобразил пухлой уродиной, а пролетарский граф вывел ретроградкой и интриганшей…
— Но… — будто бы начал протестовать Ковригин. Но тут же понял, что поводов для протеста у него нет.
— Всё, всё! — строго заявил Дувакин.
— Погоди! — вскричал Ковригин. — Ты обещал соединить меня с Мариной!
— Это можно, — сказал Дувакин. — Это пожалуйста!
— Шурчонок! Сан Дреич! — заурчала Марина. — Ты, говорят, шедевры нам прислал. Когда сам-то к нам заявишься? Соскучились. Защекочим!
— Вот пройдут опята. Все соберу и вернусь! — заверил Ковригин. — У меня к тебе вопрос.
— Хоть сто!
— Кто такая Лоренца?
— Какая Лоренца?
— Лоренца Козимовна Шинэль.
— Кто такая Лоренца Козимовна Шинель?
— Это я тебя спрашиваю! — рассердился Ковригин. — Она привозила ко мне вёрстку на вычитку. И коробку от Дувакина. Вчера привезла. Сегодня утром отъехала. На серебристом "лендровере". Сказала, что она сотрудница журнала.
Сразу же вспомнил. Она не говорила, что она сотрудница журнала. Это он спросил: "Вы новая сотрудница?" Она ответила: "Типа того…" Надо было слушать!
— Ну, Шурчонок, ты шалун! — обрадовалась Марина. — Вчера приехала, утром отъехала. И я её понимаю!