– А потом мы вошли внутрь… – Она перевела дыхание. – Там такая грязь, бутылки, окурки. Две комнатки, крошечные. В первой Пети не было.
Он осторожно покосился на нее и был поражен тем, как она изменилась за это время: черты лица странно опустились, глаза потеряли всю свою голубизну, стали серыми и неподвижными.
– Петя отказался ехать с нами, – продолжала она, глядя прямо перед собой. – Муж попросил его выйти на минуту, поговорить. Я осталась с ней. Она мыла посуду не оборачиваясь, словно меня не было. И я страшную глупость сделала. Я спросила: «Зачем он вам? Вы ж взрослый человек, а ему всего девятнадцать». И она расхохоталась мне прямо в лицо. И знаешь, что сказала? – Она опять замолчала.
– Что? – спросил он.
– Она сказала: «А вы сами-то пробовали без мужика? Без этого дела?»
Она запнулась и громко сглотнула подступившее отвращение. Оба молчали. Он вдруг почувствовал, что весь этот рассказ вызвал в нем странное раздражение, словно в ее голосе и в интонации было что-то, напрямую связывающее их жизнь и эту нищую продымленную комнату, в которой пьяная баба оскорбила ее случайным намеком.
– Ну и что теперь? – справившись с собой, спросил он.
– Теперь? – отозвалась она. – Ничего. Я не могу на него смотреть. Мне надо привыкнуть.
– Чепуха какая-то! – вдруг сморщился он. – К чему привыкнуть? Что ты ведешь себя как гимназистка?
Она посмотрела на него своими изменившимися глазами. Лицо ее залилось яркой краской.
– Что ты имеешь в виду?
– Да ничего, – с нескрываемой досадой пробормотал он. – Все через это проходят. Закалится немного. Перебесится.
Она вдруг закрыла лицо руками, словно ей стало стыдно за него. Потом отняла руки и отвернулась. Они сидели рядом, смотрели в разные стороны.
– Отвези меня домой, – жестко произнесла она. – Поздно. – И добавила вскользь: – Жалею, что рассказала тебе.
Выскочила у подъезда и скрылась в нем, ни разу не обернувшись.
«Ну и что? – продолжал он мысленный разговор с самим собою, согнувшись над рулем и глядя в пупырчатое шоссе. – Зачем я потащился туда? Угробил целый день, не ел, не выспался… Чтобы слушать об этих подростковых проблемах? И выдержать еще одну сцену? Мало мне их дома!» Ее подурневшее лицо не хотелось вспоминать. Особенно эти чужие напряженные глаза. «Пусть теперь как хочет. Увидимся – хорошо, не увидимся – переживу. Надоело мне все это», – решил он и включил радио. Сморщенные темные избы тянулись по обеим сторонам шоссе. Шел вялый дождь, и было ветрено, холодно.
Через пару недель они помирились. Он позвонил в Калугу, и на следующее утро она приехала. Встретились они на квартире у бабушкиной подруги Ляльки, которая оставила свой ключ, на время переселившись в Тамбов к заболевшей сестре. То, как, задохнувшись, они бросились друг к другу, едва переступив порог этого пахнущего ландышевыми каплями старческого жилища, удивило обоих. Кажется, она плакала. Потом наступила чернота, в которой остался только кровяной вкус поцелуев и острые углы костлявых этажерок, на которые они натыкались руками.
– Она была очень предана ему, – говорит мой отец. – Теперь, когда его нет, все это так понятно… Так просто. Глупая жизнь у них была, скверная.
– А он? – спрашиваю я.
– Что – он?
– Он был ей… предан?
– Как тебе сказать? De mortuus aut bene aut nihil, – усмехается отец. – Наверное, был. По-своему. Но когда я говорил ему, что надо все бросить и жить с ней, он замыкался и уходил от этого разговора.
В самом конце шестидесятых годов в городе началось брожение, затронувшее, как ни странно, и его. Начали приезжать тихие знакомые из провинции, былые друзья по гимназии, чудом уцелевшие, просили у него пристанища на неделю, на две. По утрам они надевали до блеска выглаженные старомодные костюмы, повязывали провинциальные яркие галстуки и уезжали на весь день в низкорослое здание московского ОВИРа, где просиживали бесконечно долгие очереди к самому главному, от слова которого зависело, увидят они или нет троюродного дядю, проживающего в настоящее время в государстве Израиль. Он с удивлением заметил, что под тихой внешностью часто прятались мужество и готовность на риск. «Или ты думаешь, что можно здесь жить, Михеле? – нараспев говорили былые друзья, подзабывшие немецкий и польский, зато напитавшиеся характерной южной интонацией. – Или ты думаешь, что нам за детей не страшно?» Он только усмехался, пряча неловкость и стараясь, чтобы они не заметили косых взглядов недовольной Марины и растерянных – Люды.
В это же время он и получил потрепанное письмо, судя по всему, прошедшее огонь и воду и непонятно как доставленное ему. Письмо было написано по-немецки взволнованным женским почерком. «Дорогой Михеле, дорогой брат! – читал он. – Помнишь ли ты свою длинноносую кузину Адель, которая так любила тебя в детстве? Если забыл, то знай, что я не обижусь, потому что понимаю, что такое наша бедная память и прожитые годы. Сейчас мы снова живем в Висбадене после всего, о чем страшно вспомнить. Вырастили трех дочек, младшая вышла недавно замуж и уехала с мужем в Англию. А две здесь, неподалеку. Я давно уже бабушка и наслаждаюсь этим. Живем мы неплохо, и денег хватает, можем даже позволить себе слегка попутешествовать, увидеться с родными, которых так раскидала проклятая война. Кроме тебя, дорогой брат, никто из наших не забрался так далеко, и всем нам очень горько. Но мы слышали, что сейчас из России начали выпускать людей в гости, так вот мы и думаем: не приедешь ли ты хотя бы повидаться? Если это дорого стоит, напиши, и мы с мужем с радостью вышлем тебе денег на дорогу. Мне кто-то сказал, что за такое письмо у тебя могут быть неприятности. Не знаю, правда это или нет. Не угадаешь, кому теперь и верить. Говорят разное, голова идет кругом. Если бы ты знал, как я жду тебя и как счастлива была бы раскрыть перед тобою свое сердце, поплакать и повспоминать. Ведь ты подумай только, дорогой мой: целая жизнь!» Из письма вылетела цветная фотография самой Адели, превратившейся в седую, круто-кудрявую улыбающуюся женщину, присевшую на краешек плетеного стула посреди зеленой, коротко стриженной лужайки.
Люда вытаращила глаза, когда он показал ей письмо, и хрипло сказала:
– Вот уж и впрямь – послание с того света!
Реакция Марины была совершенно неожиданной:
– Ты же не собираешься, я надеюсь, отвечать на этот бред!
Он удивился:
– Какой бред?
Кончиком перламутрового ногтя Марина царапнула по фотографии улыбающейся Адели.
– Вот этот. Надеюсь, ты догадываешься, что мне этого не нужно.
– Почему именно тебе?
– Потому что в нашей семье именно я думаю о будущем.
– Чьем будущем?
– Своем, – просто ответила Марина, принимая ребенка из красных обваренных рук няни. – О своем будущем. И вы, пожалуйста, не мешайте мне.
Он понимал, о чем она говорит. Карьера. Поездки. Последняя – в Лондон, на две недели, при том, что английский даже не ее специальность. Кто-то покровительствует ей, это ясно. Люда, возможно, знает, но не проговаривается. Марина добьется своего. В этом она похожа на него. Он тоже… Выживал, продирался, выгрызал. А что теперь? Еще раз он взглянул на фотографию Адели. Сколько же лет прошло? Седая улыбающаяся старуха на кудрявой лужайке…
Он сидел у нас на Плющихе, и бабушка кормила его обедом. Вдруг он обхватил голову руками.
– Если бы кто-то сказал мне лет тридцать назад, что я побоюсь ответить свой кузине… Нет, это просто черт знает что!
Бабушка махнула рукой и полузасмеялась-полувсхлипнула:
– Да ладно, Миша! Какой с нас спрос! Пережили – не дай бог никому!
– Гадко, – сказал он и пожал ее руку выше локтя, – так гадко временами, что… Прихожу домой – слова сказать некому!
– Мне Костя, – вдруг усмехнулась бабушка, – муж мой, как-то сказал, что ничего нет больше того удовольствия, с которым все можно бросить.
Он приподнял брови, и бабушка пояснила:
– Ну, вот все, что у нас есть, можно бросить, и ничего страшного…
– Как? – сказал он. – Но ведь это не просто так досталось…
– А толку-то? – спросила она. – На тот свет с собой все равно не возьмем…
– Верно, верно, – он закивал головой. – Все верно, да только…
– Ну и что, что кашель? – раздражалась Марина. – Все дети кашляют! Поставь ему горчичник, и пройдет!
Люда испуганно соглашалась. Марина почти не бывала дома и в детских болезнях участия не принимала. Раздражение ее в последнее время усилилось, и она постоянно выговаривала матери, что ей не дают дышать.
– В качестве кого она ездит? – не выдержал как-то мой отец, преодолев неловкость.
Он опустил глаза:
– Переводчик, ведущая группы…
– Сопровождающей, значит?
Отец запнулся. Они напряженно помолчали, и вдруг он взорвался:
– Что ты мне это говоришь? – И перешел на немецкий: – Я ее толкнул на это? Я ее учил?
И угас так же неожиданно, как вспыхнул:
– В конце концов, она никому плохого не делает… Я ей не судья…
Вдруг случилось непредвиденное.
– У Марины роман с немцем из Кельна. Владелец компании. Что-то вроде этого. – Он понизил голос. – Миллионер.
Отец покраснел:
– Что значит – роман? А муж? А ребенок?
Он смущенно пожал плечами:
– Ребенком занимается Люда. А муж… Что муж? Они вроде расстаются. Он уже съехал…
Грустная, нежно подкрашенная Марина сидела в полупустом ресторанном зале «Националя» и слушала, что говорит ей седой подтянутый человек в ослепительно-белой рубашке и дымчатых очках. Такой же дымчатый, в цвет очкам, пиджак висел на спинке его стула.
– Я, как безумец, как юнец, теряю голову, – говорил седой человек. – Я никогда не испытывал ничего похожего.
Строчки из немецких лириков навязчиво лезли в голову, и, не выдержав, он процитировал что-то из Гёте. Марина светло, задумчиво улыбнулась. Перламутровые ногти коснулись его жилистого, поросшего рыжеватыми волосками запястья.
– Я хочу, чтобы ты верила мне, – прошептал он. – Наше соединение не случайно. Оно было обещано небом.