Ляля, Наташа, Тома — страница 19 из 39

– А потом мы вошли внутрь… – Она перевела дыхание. – Там такая грязь, бутылки, окурки. Две комнатки, крошечные. В первой Пети не было.

Он осторожно покосился на нее и был поражен тем, как она изменилась за это время: черты лица странно опустились, глаза потеряли всю свою голубизну, стали серыми и неподвижными.

– Петя отказался ехать с нами, – продолжала она, глядя прямо перед собой. – Муж попросил его выйти на минуту, поговорить. Я осталась с ней. Она мыла посуду не оборачиваясь, словно меня не было. И я страшную глупость сделала. Я спросила: «Зачем он вам? Вы ж взрослый человек, а ему всего девятнадцать». И она расхохоталась мне прямо в лицо. И знаешь, что сказала? – Она опять замолчала.

– Что? – спросил он.

– Она сказала: «А вы сами-то пробовали без мужика? Без этого дела?»

Она запнулась и громко сглотнула подступившее отвращение. Оба молчали. Он вдруг почувствовал, что весь этот рассказ вызвал в нем странное раздражение, словно в ее голосе и в интонации было что-то, напрямую связывающее их жизнь и эту нищую продымленную комнату, в которой пьяная баба оскорбила ее случайным намеком.

– Ну и что теперь? – справившись с собой, спросил он.

– Теперь? – отозвалась она. – Ничего. Я не могу на него смотреть. Мне надо привыкнуть.

– Чепуха какая-то! – вдруг сморщился он. – К чему привыкнуть? Что ты ведешь себя как гимназистка?

Она посмотрела на него своими изменившимися глазами. Лицо ее залилось яркой краской.

– Что ты имеешь в виду?

– Да ничего, – с нескрываемой досадой пробормотал он. – Все через это проходят. Закалится немного. Перебесится.

Она вдруг закрыла лицо руками, словно ей стало стыдно за него. Потом отняла руки и отвернулась. Они сидели рядом, смотрели в разные стороны.

– Отвези меня домой, – жестко произнесла она. – Поздно. – И добавила вскользь: – Жалею, что рассказала тебе.

Выскочила у подъезда и скрылась в нем, ни разу не обернувшись.


«Ну и что? – продолжал он мысленный разговор с самим собою, согнувшись над рулем и глядя в пупырчатое шоссе. – Зачем я потащился туда? Угробил целый день, не ел, не выспался… Чтобы слушать об этих подростковых проблемах? И выдержать еще одну сцену? Мало мне их дома!» Ее подурневшее лицо не хотелось вспоминать. Особенно эти чужие напряженные глаза. «Пусть теперь как хочет. Увидимся – хорошо, не увидимся – переживу. Надоело мне все это», – решил он и включил радио. Сморщенные темные избы тянулись по обеим сторонам шоссе. Шел вялый дождь, и было ветрено, холодно.

Через пару недель они помирились. Он позвонил в Калугу, и на следующее утро она приехала. Встретились они на квартире у бабушкиной подруги Ляльки, которая оставила свой ключ, на время переселившись в Тамбов к заболевшей сестре. То, как, задохнувшись, они бросились друг к другу, едва переступив порог этого пахнущего ландышевыми каплями старческого жилища, удивило обоих. Кажется, она плакала. Потом наступила чернота, в которой остался только кровяной вкус поцелуев и острые углы костлявых этажерок, на которые они натыкались руками.


– Она была очень предана ему, – говорит мой отец. – Теперь, когда его нет, все это так понятно… Так просто. Глупая жизнь у них была, скверная.

– А он? – спрашиваю я.

– Что – он?

– Он был ей… предан?

– Как тебе сказать? De mortuus aut bene aut nihil, – усмехается отец. – Наверное, был. По-своему. Но когда я говорил ему, что надо все бросить и жить с ней, он замыкался и уходил от этого разговора.


В самом конце шестидесятых годов в городе началось брожение, затронувшее, как ни странно, и его. Начали приезжать тихие знакомые из провинции, былые друзья по гимназии, чудом уцелевшие, просили у него пристанища на неделю, на две. По утрам они надевали до блеска выглаженные старомодные костюмы, повязывали провинциальные яркие галстуки и уезжали на весь день в низкорослое здание московского ОВИРа, где просиживали бесконечно долгие очереди к самому главному, от слова которого зависело, увидят они или нет троюродного дядю, проживающего в настоящее время в государстве Израиль. Он с удивлением заметил, что под тихой внешностью часто прятались мужество и готовность на риск. «Или ты думаешь, что можно здесь жить, Михеле? – нараспев говорили былые друзья, подзабывшие немецкий и польский, зато напитавшиеся характерной южной интонацией. – Или ты думаешь, что нам за детей не страшно?» Он только усмехался, пряча неловкость и стараясь, чтобы они не заметили косых взглядов недовольной Марины и растерянных – Люды.

В это же время он и получил потрепанное письмо, судя по всему, прошедшее огонь и воду и непонятно как доставленное ему. Письмо было написано по-немецки взволнованным женским почерком. «Дорогой Михеле, дорогой брат! – читал он. – Помнишь ли ты свою длинноносую кузину Адель, которая так любила тебя в детстве? Если забыл, то знай, что я не обижусь, потому что понимаю, что такое наша бедная память и прожитые годы. Сейчас мы снова живем в Висбадене после всего, о чем страшно вспомнить. Вырастили трех дочек, младшая вышла недавно замуж и уехала с мужем в Англию. А две здесь, неподалеку. Я давно уже бабушка и наслаждаюсь этим. Живем мы неплохо, и денег хватает, можем даже позволить себе слегка попутешествовать, увидеться с родными, которых так раскидала проклятая война. Кроме тебя, дорогой брат, никто из наших не забрался так далеко, и всем нам очень горько. Но мы слышали, что сейчас из России начали выпускать людей в гости, так вот мы и думаем: не приедешь ли ты хотя бы повидаться? Если это дорого стоит, напиши, и мы с мужем с радостью вышлем тебе денег на дорогу. Мне кто-то сказал, что за такое письмо у тебя могут быть неприятности. Не знаю, правда это или нет. Не угадаешь, кому теперь и верить. Говорят разное, голова идет кругом. Если бы ты знал, как я жду тебя и как счастлива была бы раскрыть перед тобою свое сердце, поплакать и повспоминать. Ведь ты подумай только, дорогой мой: целая жизнь!» Из письма вылетела цветная фотография самой Адели, превратившейся в седую, круто-кудрявую улыбающуюся женщину, присевшую на краешек плетеного стула посреди зеленой, коротко стриженной лужайки.

Люда вытаращила глаза, когда он показал ей письмо, и хрипло сказала:

– Вот уж и впрямь – послание с того света!

Реакция Марины была совершенно неожиданной:

– Ты же не собираешься, я надеюсь, отвечать на этот бред!

Он удивился:

– Какой бред?

Кончиком перламутрового ногтя Марина царапнула по фотографии улыбающейся Адели.

– Вот этот. Надеюсь, ты догадываешься, что мне этого не нужно.

– Почему именно тебе?

– Потому что в нашей семье именно я думаю о будущем.

– Чьем будущем?

– Своем, – просто ответила Марина, принимая ребенка из красных обваренных рук няни. – О своем будущем. И вы, пожалуйста, не мешайте мне.

Он понимал, о чем она говорит. Карьера. Поездки. Последняя – в Лондон, на две недели, при том, что английский даже не ее специальность. Кто-то покровительствует ей, это ясно. Люда, возможно, знает, но не проговаривается. Марина добьется своего. В этом она похожа на него. Он тоже… Выживал, продирался, выгрызал. А что теперь? Еще раз он взглянул на фотографию Адели. Сколько же лет прошло? Седая улыбающаяся старуха на кудрявой лужайке…


Он сидел у нас на Плющихе, и бабушка кормила его обедом. Вдруг он обхватил голову руками.

– Если бы кто-то сказал мне лет тридцать назад, что я побоюсь ответить свой кузине… Нет, это просто черт знает что!

Бабушка махнула рукой и полузасмеялась-полувсхлипнула:

– Да ладно, Миша! Какой с нас спрос! Пережили – не дай бог никому!

– Гадко, – сказал он и пожал ее руку выше локтя, – так гадко временами, что… Прихожу домой – слова сказать некому!

– Мне Костя, – вдруг усмехнулась бабушка, – муж мой, как-то сказал, что ничего нет больше того удовольствия, с которым все можно бросить.

Он приподнял брови, и бабушка пояснила:

– Ну, вот все, что у нас есть, можно бросить, и ничего страшного…

– Как? – сказал он. – Но ведь это не просто так досталось…

– А толку-то? – спросила она. – На тот свет с собой все равно не возьмем…

– Верно, верно, – он закивал головой. – Все верно, да только…


– Ну и что, что кашель? – раздражалась Марина. – Все дети кашляют! Поставь ему горчичник, и пройдет!

Люда испуганно соглашалась. Марина почти не бывала дома и в детских болезнях участия не принимала. Раздражение ее в последнее время усилилось, и она постоянно выговаривала матери, что ей не дают дышать.

– В качестве кого она ездит? – не выдержал как-то мой отец, преодолев неловкость.

Он опустил глаза:

– Переводчик, ведущая группы…

– Сопровождающей, значит?

Отец запнулся. Они напряженно помолчали, и вдруг он взорвался:

– Что ты мне это говоришь? – И перешел на немецкий: – Я ее толкнул на это? Я ее учил?

И угас так же неожиданно, как вспыхнул:

– В конце концов, она никому плохого не делает… Я ей не судья…


Вдруг случилось непредвиденное.

– У Марины роман с немцем из Кельна. Владелец компании. Что-то вроде этого. – Он понизил голос. – Миллионер.

Отец покраснел:

– Что значит – роман? А муж? А ребенок?

Он смущенно пожал плечами:

– Ребенком занимается Люда. А муж… Что муж? Они вроде расстаются. Он уже съехал…


Грустная, нежно подкрашенная Марина сидела в полупустом ресторанном зале «Националя» и слушала, что говорит ей седой подтянутый человек в ослепительно-белой рубашке и дымчатых очках. Такой же дымчатый, в цвет очкам, пиджак висел на спинке его стула.

– Я, как безумец, как юнец, теряю голову, – говорил седой человек. – Я никогда не испытывал ничего похожего.

Строчки из немецких лириков навязчиво лезли в голову, и, не выдержав, он процитировал что-то из Гёте. Марина светло, задумчиво улыбнулась. Перламутровые ногти коснулись его жилистого, поросшего рыжеватыми волосками запястья.

– Я хочу, чтобы ты верила мне, – прошептал он. – Наше соединение не случайно. Оно было обещано небом.