Марина подняла вверх, к лепному потолку, темные, широко открытые глаза.
– Я не пожалею ничего, – задохнувшись, сказал он, пытаясь перехватить ее отрешенный взгляд. – Мы должны быть вместе и будем. Жена не близка мне. У каждого из нас своя жизнь. Фактически я давно и безнадежно свободен…
Марина опустила голову и слегка пощекотала его рыжее запястье.
– Твой сын, – продолжал он, – будет нашим сыном. Нет жертвы, на которую я не пошел бы… Почему ты молчишь, любимая?
И тогда совсем тихо, низким, грудным голосом она произнесла:
– Научи меня словам, которые могут выразить счастье…
Через накрахмаленную скатерть седой человек припал к ее рукам:
– Моя любовь, моя жизнь…
На следующий день они прощались на Шереметьевском аэродроме. В присутствии всей немецкой делегации и провожающих ее советских официальных лиц Марина крепко обняла его за шею. Задрожавшими руками он сжал ее кудрявую темноволосую голову. Члены советской группы отвели глаза. Марина даже не взглянула в их сторону. Брови ее страдальчески надломились.
– Я приеду так скоро, как только смогу, – прошептал он. – Мы сразу же поженимся, как только я покончу со всеми формальностями.
Марина в отчаянии прижала руки к вискам.
– Боже, дай мне силы, дай мне силы, – скороговоркой пробормотала она, и слезы медленно поползли по ее щекам.
Он вытащил из кармана хрустнувший белый платок и вытер ее глаза. Невыносимо. Эта женщина… Самая прекрасная женщина в мире. И она страдает сейчас. Из-за него. И он ничего не может поделать. Обнявшись, они отошли в сторону. Советские официальные лица значительно переглянулись.
Марина положила голову на его крепкое, темно-синее шерстяное плечо. Терять было нечего. Будущее покажет, насколько она права. Он не бросит ее, будет метаться, добиваться и добьется своего. Значит… Да пропади все пропадом! Тряпки из комиссионного, анкеты, проверки, страхи, сорвавшиеся поездки, бессонные ночи, опостылевшие родители. Карьера, разумеется, кончена. Но чего она стоит, карьера, в этом зловонном болоте? И ведь не в любовницы он зовет ее! Нет! Не на гостиничные простыни, не на грошовые подарки, не на унижение неизвестностью. Она крепче прижала голову к синему шерстяному плечу. Фрау Марина Решке. Вы еще не знакомы? Милый Томас женился на русской. Красавица. Откуда там берутся такие женщины? Сквозь синие шерстинки, намокшие от ее слез, Марина увидела саму себя, громко захлопнувшую дверь золотистого «Мерседеса». Низкая зеленая ограда перед большим белым домом. Розовые кусты… Фрау Марина Решке. «Благодарю вас, Тереза. Возьмите там в багажнике покупки. Господин Решке не звонил еще? Я пойду в бассейн. Если он позвонит, поставьте телефон на маленький столик…»
Седой человек мягко отвел плечо.
– Любимая, объявляют посадку…
Она поцеловала его в губы:
– Я буду ждать тебя, Томас…
Он шел к самолету оглядываясь. Самая прекрасная женщина в мире грустно махала ему вслед белым платком. В конце концов, кто не рискует…
– Вдруг он начинал останавливаться, глотал какие-то таблетки…
– Сердце? – догадываюсь я.
– Не знаю, он не уточнял. А раньше ведь за ним было не угнаться! Уж на что я любил лыжи, но он… До остервенения. Без передышки.
Не обращая внимания, что где-то в самой глубине груди сжимает и сжимает, он летел по скрипящей лыжне в полосатой курточке, с коричневым от зимнего солнца лицом, ухал на крутых склонах:
– Ух, хорро-шо, мать честная!
Небо выплывало из-за холма, сверкающего белизной с золотым солнечным отливом. Происходящее там, на Беговой, в пятикомнатной шаткой крепости с ненастоящим камином, переставало мучить, отступало на время. Размазывалось.
– Привал! – кричал мой отец, снимал лыжи, доставал из рюкзака еду.
Они присаживались на корточки, разворачивали бутерброды, жмурились на солнце.
– Красота какая! – говорил он и жадно белыми зубами вонзался в колбасную мякоть. – Эх, пожить бы так, чтобы никто не трогал!
– Ну, что там? – мрачнел отец.
– Да что? – огорчался он, и тень набегала на его лицо. – Она развелась, а немцу не дают визу, он не может приехать. Ее никуда не выпускают тоже. Работы нет. Паршиво.
Отец разлил по пластмассовым стаканчикам черный кофе из термоса.
– Я бы лучше чайку, Ленька, – смущенно сказал он. – Сердце что-то очень стучит. Хотя ладно, давай кофе, где наша не пропадала! – И, обжигаясь, продолжал: – Ей не простят такого. Я очень тревожусь. И не знаю, как помочь. Да и все равно она бы не послушала.
– Что ты можешь сделать? – спрашивал отец. И громко, на весь лес, произносил, словно теша самого себя: – КГБ! Они шутить не любят. Ведь она же на них работала? Так?
– Так. – Он пожимал плечами. – Похоже, что так… Учитывая все эти поездки… Мы это, как ты понимаешь, не спрашивали.
– На что она живет? – спрашивал отец, как бы не настаивая на ответе.
– Да он ее подарками завалил! Посылками. И деньгами, кажется, тоже. Ну, она их, конечно, переводит в рубли… Машину собирается покупать. Вообще, знаешь, настоящая европейская женщина! Сколько она меня мучила за последние годы, а я все-таки восхищаюсь! Моя же дочка! Я ведь ее пеленал! Куда денешься?
– Срывается она? – неловко бормотал отец.
– Очень, – признавался он. – Но я понимаю. У нее нервы перенапряжены. Не спит. Настроение скверное. Полная неопределенность. Ребенка жаль. Он никому, кроме нас с Людой, в сущности, не нужен.
Над домиком лесника, золотившимся посреди опушки, вился легкий дымок. Белое промороженное беззвучие нарушалось лишь редким вороньим криком.
– Ну, поехали, Михеле, – по-немецки говорил отец и резко отталкивался палками от взлетающего вверх снега. – Выкинь ты все это из головы. Она справится, вот увидишь.
Он застегивал свою полосатую курточку, надевал рукавицы.
– Беда в том, – и опять опускал глаза, – что я в такой ситуации ни на что не могу решиться…
– Можно подумать, что в другой ситуации ты бы решился…
– Может быть, может быть, – он отрывался от земли, и где-то глубоко в груди опять сжимало. – А сейчас я поступаю так, как обязан, как мне велит сердце. Я не могу разорваться пополам, не могу. Это моя дочка…
– Да, – уже на бегу отзывался отец. – Мы их пеленали, пеленали. А потом они выросли…
Белые гладкие холмы лежали перед их слезящимися глазами, как туго спеленутые свертки. Шапки опушенных снегом кустов напоминали растрепанные детские головы. Вдалеке надрывно заголосила электричка. Эх, хорошо, мать честная… Оставили бы нас всех в покое…
Из Кельна приходили большие красивые свертки. Люда хрипловато вскрикивала от восхищения. Закусив губу, Марина прикидывала перед зеркалом свитера, платья, куртки.
– Это продадим, – жестко говорила она. – Позвони Люське. Это дерьмо вообще никому не нужно, будет чей-нибудь день рождения – подарим. Это вроде ничего… – откидывалась назад, не спуская с себя глаз. – Буду носить. Кофту с золотыми пуговицами, ма, бери себе, она какая-то старушечья. Ха! Ты посмотри! Коктейльное платье! Он вообще ничего не соображает! Куда я его надену? Мусор выносить?
Лицо ее краснело, и глаза становились мокрыми. Люда гладила ее по спине короткой пухлой рукой:
– Но мы же надеемся…
– Ох, ма-а-ма! – почти кричала Марина. – Ма-а-ма! А если ничего не получится? Какого черта я все это затеяла? Мне что, спать не с кем было? Или кушать нечего?
У Люды мелко дрожал подбородок.
– Ты никогда ни с кем не советовалась, мы с отцом давно ушли из твоей жизни…
– С отцом? – перебивала Марина. – С каким отцом? С этим бабником старым я буду советоваться? Кстати, – и она переходила с крика на свой обычный, вкрадчивый голос. – Я думаю, нам лучше разменять квартиру. На трехкомнатную и двухкомнатную. Можно, в крайнем случае, слегка доплатить.
– Мне кажется, он не согласится, – неуверенно возражала Люда. – Он так любит эту квартиру…
– А кто его будет спрашивать? – усмехалась Марина и вновь принималась за вещи.
Ни один человек в мире не раздражал ее так сильно, как отец. Звук его голоса действовал, как скрип ножа по стеклу. При этом она хотела, чтобы его подчинение ей и матери было полным и безоговорочным. Выражения преданности и робкой зависимости вызывали какое-то болезненное удовлетворение, хотелось поймать его унижение, его слабость. Эта женщина, которую она никогда не видела, вызывала физическое отвращение. Она отняла у нее отца. С тех пор как они встретились, у Марины появилась соперница. Не у матери, мать была не в счет, он не обязан был любить ее и быть ей верным, но у самой Марины, главной и единственной, которая с детства знала, что, если у нее вдруг заболит живот, он испугается и побледнеет, а если девочка из параллельного класса скажет ей гадость, он пойдет к учительнице объясняться. И ни у кого не было таких платьев, как у нее, и таких сапог, купленных втридорога, и, главное, такой власти над этим невысоким, сияющим, элегантным человеком, на которого она как две капли воды похожа. Куда же все это делось? Как она пропустила момент? Не запретила ему? Не настояла на своем? Сейчас, когда она стала взрослой женщиной, детское чувство оскорбления переросло в ненависть. Лучше всего было разменять квартиру и разъехаться. Но пусть он и тогда служит ей. И матери. За все, что они пережили в течение этих лет, за все обиды, все…
– Опять к своей конотопской бляди поехал, – отчетливо произносила она в те дни, когда, наскоро придумав какую-то отговорку, он исчезал из дому.
Опухшее со сна материнское лицо покрывалось пятнами. Рука беспомощно опускала на блюдечко чайную чашку.
– Откуда ты знаешь? Может, там все уже кончено? – неуверенно шептала мать, виновато глядя поверх Марининой головы.
– Кончено? – взвизгивала Марина. – А ты помнишь, какой он явился оттуда прошлый раз?
– Какой? – мать прыгающими пальцами хваталась за сигарету.
– У него весь воротничок был испачкан помадой, – весело смеялась Марина. – Не помнишь, да?
– Не помню, – хрипло выдавливала Люда.