– Голубушка моя, Настенька. Взвалил все эти тяготы на твою хрупкую дворянскую душу. А ты всё для семьи… Давай хоть шубку новую к сибирским холодам куплю. Соболя у тебя есть, шиншилла и норка, а вот рыси нет. Подарю-ка моей жёнушке шубку из рыси, да в пол, всем на зависть, – с гордостью произнёс отец.
Лицо матери мгновенно засияло. Женщиной она была эффектной, но не красивой: блондинка с каре в четыре вечно сальные волосинки, которые она нелепо собирала в маленький хвостик, короткие иксобразные ножки с толстыми ляжками, спрятанные ею под красные кожаные лосины, широкий нос, похожий на пятак зарезанной свиньи, накачанные губы и грудь, которую она заполнила силиконом из-за нулевого размера и отсутствия точёной талии, круглое лицо, напоминающее жирный блин, испечённый впопыхах моей прабабушкой Жанной, и виниры цвета намыленного до блеска унитаза. Она воспитывалась в забытом Богом селе в Рязанской области и всю жизнь доила коров и коз, пока не повстречала отца у сеновала соседа. Затем они поженились, однако простушка Настька Башмачкина не захотела ни брать фамилию Собакевича, ни оставлять свою холопскую, вот и купила до моего рождения фальшивый дворянский титул, которым она лживо бахвалилась перед всем светским сибирским обществом. Вот так и стала Башмачкина Разумовской, ещё и принудив отца первому ребёнку дать новоиспечённую престижную фамилию. Так и появилось на свет притаившееся чудовище Павел Разумовский, не вписавшийся в нахрапистую поверхностную семью чиновника и двух рыночных халтурщиц.
Помню, как мать била меня деревянной палкой за то, что я читал книги и вовсе не желал ходить на дзюдо после школы. Отцу было безразлично, ведь обычно он возвращался очень поздно от своей многолетней пылкой любовницы, рыжей Машки с веснушками. На вид она была не королева красоты, но под градус стерпеть её, думаю, было возможно. Внешность отца была ещё более омерзительной и отталкивающей: заспанный медведь, неуклюжее и косолапое животное с головой, похожей на твердокорую тыкву, чёрные волосы, торчащие из пор длинного кривого носа, обвисшая гусиная шея, два громадных коровьих глаза и залысина с бородавкой цвета гнилого баклажана. Ногти на стопах нынешнего мэра Кызыла были всегда покрыты зеленоватым грибком, обросшим воспалившимися заусенцами, а на его медвежьей спине периодически обострялся псориаз, который он даже не пытался лечить. Отец пил в офисе, самолёте, театре, мэрии, на спортивных соревнованиях, на лавочке у нашего старого подъезда, в роддоме у своей любовницы, подарившей ему нежеланного бастарда, на заправке и теннисе. Образ папы, почти разрубленный в моей памяти, лишь всегда напоминал мне о его нетрезвости и чревоугодии.
Мать никогда не работала, упорно делая вид, что растрачивает свою жизнь на занимательные увлечения: пение в тувинском хоре, христианство, роспись матрёшек, пилатес, нумизматику и покер. Однако, признаюсь, во всем этом она была бездарна, даже в амплуа верующей религиозной женщины. Она неправильно крестилась, называла Иисуса «Бозинькой» и никогда не читала Библию, однако заставляла нас с сестрой посещать церковь каждое воскресенье. Настасья Петровна развешивала золотые иконы с фианитами по всему дому, путая слова в Отче Наш, а потом, прикусив губы, упорно доставала крестиком грязь из-под обломившихся неаккуратных ногтей. Мама никогда не спрашивала, как дела у меня или Ольги, которую для образа идеальной семьи она заставляла ходить на художественную гимнастику к двум престарелым заплывшим жиром крикливым тренершам. Каждый раз возвращаясь домой после унизительных занятий, Олюшка плакала, умоляя забрать её из секции. Когда у матери было мрачное, депрессивное настроение, меня принуждали водить сестру на ненавистную ей гимнастику. Однажды я неправильно закрутил сестре кичку на голове, а забрав её после тренировки, мне довелось несколько часов вымывать засохшую кровь из её запутанных советскими бабёнками прядей. Все занятие Олю тягали за её ломкие пересушенные чёрные волосы, а затем и вовсе вставили шпильку, зверски поранив кожу её несмышлёной головки. Сестру унижали, били, трогали за интимные места, называя десятилетней проституткой, но Настасья Петровна умело делала вид, что не верит этому. Она не могла позволить Оле уйти из бесплатной секции, проход в которую достался нашей семье по блатным знакомствам отца. Мать жалела деньги на частных тренеров по художественной гимнастике, мотивируя свои решения тем, что Оле надо худеть.
Девочкой она, по правде, была непородистой: короткие кривые ноги, большой зад, отягощающий её мужественную походку, рыночное базарное поведение, бушующее нецензурными словами, вздёрнутый нос и улыбка Гуинплена[8]. Зато самомнение и эгоцентризм моей сестре передались с молоком Петровны: Оля воспринимала себя ярчайшим созвездием в то время, как окружающие её люди усмехались над безвкусной необразованной деревенщиной, вообразившей себя сверхдевчонкой. В день моего возвращения в родительский дом Оля упорхнула на очередное свидание, в которых её не ограничивали ни бездушный Собакевич, ни алчная Разумовская. Более того, мать поддерживала её развратные рандеву, мечтая удачно выдать Олю замуж за миллиардера, сына министра иностранных дел или другого болвана, который смог бы обеспечивать её запросы на случай обвинения отца в коррупционном скандале.
После увиденной пышной трапезы в стиле а-ля рюс, я не мог поместить в свою голову то, как отец укладывал все эти жирные не совмещающиеся друг с другом блюда в своём гибком растянутом желудке. Но за все годы усиленных тренировок то беляшами, то вонючими рыбными котлетами он умудрился не подохнуть от ожирения, панкреатита или рака кишечника. И, пожалуй, это было его единственным грандиозным достижением, которым я гордился. Обозрев картину их роскошного обеденного пира, я не смог притронуться ни к гусю с инжиром, ни к моим любимым воздушным ватрушкам. Я вышел из зала и отправился в комнату Ольги, чтобы оставить ей под подушкой её любимый бельгийский шоколад. Зайдя в спальню сестры, мой взор приковали стены, увешанные её фотографиями в дешёвом выстиранном купальнике цвета фуксии. На письменном столе лежали три электронные сигареты, гигиенические тампоны и пустая алюминиевая банка из-под пива. Подойдя к широкой кровати, украшенной бархатным балдахином фисташкового оттенка, я поднял подушку и ужаснулся. Ольга спрятала под пуховым постельным бельём два тонких японских презерватива, анальный лубрикант, вибрирующие кольца и кожаные наручники. Рядом с ночником лежали фаллоимитатор и грязные голубые стринги. Я мечтал развидеть ту пошлятину, от которой я мгновенно побежал в уборную рвать остатки скопившихся желчных выделений. После этого в ванной Оли я заметил крохотную деревянную коробочку, в которой хранились четырнадцать фотографий мужчин разного возраста и типажа. Моё любопытство и даже не свойственная мне братская обеспокоенность заставили меня всматриваться в межрасовый альбом, как внезапно я почувствовал чужое дыхание за спиной. Подобно воинственному быку, опустив круглые волосатые ноздри, порицательно уставилась на меня Ольга, отражающаяся в заляпанном китайской косметикой зеркале. Мне не хотелось ей читать занудные старческие нотации, поэтому я сдержался от возмущения, вымучив из себя лишь слово «привет». Ольга решила не здороваться, мгновенно указав мне на дверь своим толстым мясистым пальцем.
– Неужели даже не обнимешь родного брата? – с ноткой грусти произнёс я.
– Только если мечтаешь, чтобы твоя фотография оказалась пятнадцатой в моём списке. Слушай, а ты возмужал, Пашка. Наконец, в твоих глазах появилась уверенность, неужто подружился с сексуальным безжалостным мужиком-мусульманином? Ты молчишь, значит, я угадала. Или между вами было что-то более значимое? Хотя я позабыла, что ты скучный и безынициативный овощ. Уровню твоего тестостерона даже шестилетний не позавидует. Я вон недавно попробовала двух девушек сразу, а сейчас могу раздеться перед родным братом, – медленно приблизившись, шепнула Ольга.
Такую ужасающую картину я мог представить лишь в кошмарных снах, которые меня почти никогда не навещали. При всем непередаваемом отвращении от непристойного предложения Ольги я продолжал завидовать даже на расстоянии любви Хафиза и Эсен. Я скучал по ним сильнее, чем по счастливым безмятежным семейным мгновениям, которых, возможно, вовсе никогда и не существовало. Вы, наверное, понимаете, что меня бесила дьявольская беспримерная наглость Ольги, однако всё же больше выводила из себя мысль, что моя сестра – распутная легкодоступная шлюха Кызыла.
Я вспотел. Солёная вода бежала по моему лбу, перетекала по линиям жизни на левой руке и ползла по костлявой спине. Стремглав вылетев из комнаты, я отряхнулся и сразу же покинул эту гниющую чиновничью клоаку. Пыльный угольный воздух заставил меня кашлять и медленно задыхаться. Поэтому я попросил водителя отца подбросить меня до Верхнего Енисея. По пути мы слушали народные песни, скачанные специально для почитающего родину псевдорусского мэра. Добравшись до места, я подошёл к самой полноводной реке России, и признаюсь, мне сразу стало легко дышать. Влажный пронзительный ветер обдувал моё тело, покалывая каждую клетку кожи. Енисей всегда понимал меня лучше других: сопереживал, ласкал, успокаивал, возбуждал на подвиги и отводил от дурных помыслов. Как Мелек часто секретничала с Чёрным морем, так я беседовал с Енисеем, умеющим забрать с моих покатых плеч боль, страдание и усталость. Серебристая река с синеватыми линиями, в верховьях бурная, неуловимая, а в низовьях нерасторопная и тактичная, капризная, нежная, а где-то сильно опасная и непредсказуемая. Могучий Енисей.
Я смотрел на мощь реки и чувствовал себя выше, сильнее и лучше. Мне вновь хотелось жить и любить. Массивные камни, пожелтевшие деревья, переливы солнца в тёмной, но прозрачной воде, а наверху небесное полотно цвета аквамарина. В тот миг для счастья мне не хватало лишь Мелек и арфы. Из головы вылетели все мысли, как внезапно тишину нагло оборвало шуршание, исходящее за моей спиной. Обернувшись, я затаил дыхание от увиденного: передо мной, глядя мне прямо в глаза, стоял двугорбый одинокий верблюд. Признаюсь, в юношестве я часто встречал этих высоких млекопитающих в Сибири: и летом возле реки, и зимой на тувинских фермах. Но тот верблюд не был похож на остальных: он стоял гордо, будто всем своим агатовым взболтанным взглядом бросал вызов мне и одновременно убаюкивающе сочувствовал. На его месте я бы точно плюнул в мою сторону, но верблюд оказался более понимающим и культурным. Это худощавое существо цвета песчаной бури и умбры пододвинулось к Енисею, из которого принялось стремительно, но так аккуратно пить чистую воду, над которой, прикрикивая, кружили белокрылые чайки. Он долго пил из реки, будто наслаждаясь каждым глотком мощи Енисея, каждой каплей, случайно попавшей на его тёплую верблюжью шерсть. Я подошёл к нему близко-близко и заговорил: