Лёд одинокой пустыни. Не заменяй себя никем — страница 18 из 37

Я открываю дверь, переступая за порог в другой мир, оказываясь то в Йокнапатофе Фолкнера, то на необитаемом острове с Робинзоном Крузо, то на Бейкер-стрит, разгадывая тайну пляшущих человечков. Вхожу и не нажимаю на выключатель, держа в руках липовые спички и парафиновые свечи для сотворения антуража, беру приставную стремянку, снимаю шерстяные носки, надетые для тайного бесшумного передвижения к библиотеке, судорожно поднимаюсь по высоченной лестнице, вытягиваю средним пальцем левой руки выбранную наугад книгу, с которой, сдувая пыль, прищуриваюсь и спускаюсь, сажусь на леденящий пол, зажигаю медовую свечку, открываю книгу и читаю название «Герой нашего времени». Мне двенадцать лет, я вспоминаю о Байроне, осуждаю Печорина, восхищаясь то чарующей мусульманкой Бэлой, то самолюбивой княжной Мэри. Уставшие от чтения глазоньки слипаются, и я погружаюсь в сон.

В Кызыле пожар, а я бегу и не оборачиваюсь. Мать, следующая за мной, смотрит назад и исчезает. Я ускоряю темп и оказываюсь в пустыне. Я жажду воды, но всё же продолжаю двигаться. И вот, наконец, я один. Я смог убежать. Ищу оазис, но вместо рая вижу одинокую финиковую пальму, которую я осторожно и ненавязчиво обнимаю. Трогаю листья, прислоняю щеку к тонкому стволу, закрываю глаза и тотчас просыпаюсь. Мать грозно стоит надо мною с розгами, которыми начинает бить за то, что я прочёл тридцать две страницы романа Лермонтова и не спустился к гостям отца и их избалованным отпрыскам. Она методично сечёт меня по не зажившему от операции шраму на спине, попадая то по копчику, то по ушному козелку. Мне двенадцать, я рыдаю, извиняюсь, угрожаю, что расскажу бабушке, снова плачу, но этим лишь возбуждаю мать беспощадно продолжать. С каждой моей слезой она бьёт меня всё сильнее и ожесточённее. Приходит няня с очками вместо попкорна и поддерживает и без того победившую в раунде мать.

Рыжая няня с седыми непрокрашенными корнями, мясистым пористым носом, под которым она бубнила неразборчивые словечки и лохматыми изогнутыми бровями. В пятилетнем возрасте я настолько боялся её осуждающего косого взгляда, что молчал весь день, пока ей оплачивали присмотр и заботу за мной, не осмеливаясь даже попросить поесть или сопроводить в туалет. Няня ленилась и готовить, и разогревать сделанную кухаркой еду, аргументируя тем, что дети во время Холокоста и при блокаде Ленинграда ничего не ели, оставаясь стройными и неуязвимыми. К вечеру меня начинало тошнить от желчи, скопившейся из-за голода, ведь няня кормила меня лишь завтраком, подсовывая остывший от её слабой памяти чай и два окаменелых шоколадных печенья. После скудной трапезы она включала в телевизоре повтор программы про лживые сплетни шоу-бизнеса и засыпала. Так я превратился из рыхлого круглого бассет-хаунда, напоминающего Бельмондо, в истощённо худого добермана на тонких длинных ногах.

Мать приезжает вечером, слышу звук открывающегося гаража и бегу к ней, но она не может меня обнять, потому что руки заняты цветными пакетами из брендовых бутиков. Следую за Петровной, как её называет папа, маленьким хвостиком, напоминая о своём существовании. Надоедаю ей, и она вновь сдаёт меня уставшей от жизни нафталиновой няне. Глафира Львовна напоказ перед матерью протягивает мне шоколадную конфетку из своей грязной замшевой сумки с кожаным бубенчиком. Нянины сладости, всегда воняющие немощной старостью, были жёсткими, как увесистый гранитный булыжник, поэтому не стыдно будет признаться, что я никогда их не ел. Вместо того чтобы ломать детские зубы, я собирал фольгу, из которой мастерил кольца, воображая себя успешным ювелиром, владеющим своей маленькой укромной мастерской.

На восьмое марта и именины мамы я дарил ей набор украшений, который мгновенно на моих детских ранимых глазах оказывался в мусорном ведре. Мама никогда не хранила детские поделки и открытки, сделанные моими руками, просто потому что они не несли никакой материальной ценности. Как-то на Новый год я приклеил на её пёстрые узорчатые обои в спальной комнате кружочки из сиреневого пластилина, которые она, достав розги, заставила отдирать меня всю новогоднюю ночь. Бой курантов, сверкающее шампанское, опущенные в него сгоревшие записочки с желаниями и мечтами, селёдка под шубой и мамина подруга из Сахалина, зажимающаяся втихаря у подсобки с папой. Все отмечают, а я отковыриваю пластилин, неприятно залипший под нестриженными ногтями, смотрю из окна на светящийся под ночным фонарём и плавно спускающийся на землю снег и представляю себя в полном одиночестве наедине с горячей пустыней. Под предлогом проверки матушка периодически заходит в комнату, чтобы выплеснуть пар усердным битьём розгами. Не скрыть, что её молниеносно воспламеняли папины кокетливо-похотливые переглядки с другими женщинами, представляющими угрозу для семейного бюджета, который, как полагала мать, должен был тратиться лишь на неё. Она жалела деньги на платья для Ольки и спортивные костюмы для меня, одевая нас либо в вещи из секонд-хенда, либо в передаренное ей барахло. Папа же, наоборот, никогда не жадничал, однако свои подарки он зачастую преподносил как подачки, которых его сын был совсем не достоин.

На восемнадцатилетие папа подарил мне чёрный «Мерседес», однако мать в очередной раз смогла убедить его отдать машину ей, аргументируя тем, что я поступил в Москву и смогу благополучно перемещаться на метро. Весь первый курс я ездил в подземелье с тремя пересадками со станции «ВДНХ» на оранжевой ветке, где располагалась моя квартира, до красной «Юго-Западной», которую у нас в универе трепетно называли Южкой. На втором курсе отец, побыв для разнообразия в метро один раз, где было невозможно комфортабельно расположиться, вытянув наевшие ляжки, всё же подарил мне новый спортивный «Мерседес». Однако, несмотря на это, его по-прежнему раздражало всё: как я говорю, выгляжу, дышу, танцую и даже ем. Увидев, что в моём холодильнике нет ничего, кроме воды и йогурта, он долго орал, причитая, что неправильно вырастил меня. За всю свою непродолжительную жизнь папа ни разу не сказал, что любит своего родного сына. Однако слово «люблю» из его нечистых лукавых уст звучало и за завтраком, и за обедом, и за бранчем, и даже за ужином. Он умело признавался в чувствах маминым блинам с творогом, жирной наваристой ухе, свиным сарделькам и всем оставшимся блюдам, потребляемым им за день.

Несмотря на затяжное отсутствие отца дома он заставлял кухарок готовить непотребляемое количество еды, которое обильно пропитывало даже мою одежду, наглухо спрятанную в высоченном платяном шкафу. Приходя в обычную государственную школу, до которой меня доставлял подобный Собакевичу шарообразный толстобрюхий водитель, я оказывался белой вороной среди голодных тувинских детей, называвших меня русским буржуем. И никто бы никогда не поверил в то, что мне доставалось еды в разы меньше, чем им, поэтому я в тайне от работников дома приносил своим озлобленным завистливым одноклассникам несколько отцовских контейнеров, пропажу которых он даже не замечал. Когда Семёныч заболел на восемь дней свиным гриппом, меня возила в школу недовольная ранними подъёмами мать, не позволившая бы мне никогда поделиться харчами с одноклассниками. И все те дни, когда я не приносил фрикасе из куропаток, узбекский плов с курдюком или какое-нибудь другое блюдо, моя голова оказывалась в унитазе, покрытом желтоватым налётом и прилипшими фекалиями, как в надоевших сценах американских комедий. Виктория Ивановна зачастую становилась случайным свидетелем нелицеприятных действий, которые мгновенно останавливала лишь своим неожиданным появлением. После уроков она в тайне от всех кормила меня куриными котлетками и тем самым незабываемым вишнёвым пирогом, однако на уроке всемирной истории спрашивала тщательнее и строже остальных. Бывало, она незаслуженно лепила мне в журнале тройбаны, которые впоследствии втайне исправляла на кривые пятёрки. Но мотивировала Иколова меня изучать историю другим: любовью и похвалой, которые казались мне порой экзотической дикостью.

После школы меня вновь встречал Семёныч, обязанный по отцовскому приказу отвезти в обшарпанную кызыльскую школу дзюдо, на которую меня в принудительном порядке записал Собакевич. Честно говоря, мне этот спорт был совсем не по нраву или комплекции. Я был тощим рахитичным заморышем и поэтому не импонировал ни тренерам, ни начинающим дзюдоистам, особенно, когда становился первым. А выигрывал я почти всегда. Однажды преподаватель заставил за отказ повиноваться ему, подобно надрессированной овчарке, биться с его сыном, который был на семь лет старше меня. После логичного поражения и такого же логичного перелома руки он подошёл ко мне и ядовито прошептал своим прокуренным голосом:

– Главный твой враг – ты сам. Ты дерзкий, но такой жалкий никому не нужный неудачник. Тебя не любит даже мать, постоянно забывающая тебя забрать. Единственное твоё спасение – бежать от себя как можно дальше.

Признаться, я до сих пор не могу понять смысла той фразы, произнесённой безграмотным малокультурным невеждой, который неустанно доказывал своим коллегам, что Солнце крутится вокруг Земли. Однако эффект от слов тувинского «философа» оказался колоссальным: с того дня романтик внутри меня всё больше и больше бежит то от себя, то от сверлящей его мозги юродивой реальности.

Проснувшись ото сна, я увидел стоявшую перед собой мать. Когда-то я уже это проходил… Настасья Петровна совсем не изменилась: лишь стала более морщинистой и неухоженной.

– А где твои розги? – саркастически произнёс я.

– Сынок, любимый, уже повечерело. Ты чего на поминах не остался? Я так тебя искала, хотела разделить с тобой наше столь удручающее горе. Ты потерял отца, а я мужа. Мы должны держаться вместе, Павлуша. Всегда, везде и при любых обстоятельствах.

Обычно Разумовская так горячо и сердечно разговаривала с папой для удовлетворения сверхзапрашиваемых финансовых потребностей, но со мной мама была иной: сребролюбивой деспотичной простолюдинкой, лживо выдающей себя за бретонскую аристократку. И естественно, мой пытливый ум толкнул меня к продолжению беседы с узколобой, неинтересной и совершенно не горюющей вдовой.